надгорная проповедь, надгорная речь [заметки о Цветаевой]

Nov 27, 2013 20:05

***

В ее восторженном синематографе ранних стихов, поэме «Чародей» - юлой вращается, калейдоскопом дом с мезонином, золотые лестницы, свет детской, девочка и первая в нее любовь, поездки в гости, расставания с подругами-навек, рыданья в кулачки, и в первый в жизни раз увиденные как живыми тени на станциях и в поездах; дореволюционными мещанскими открытками, рождественскими мнимостями - туфельки и шляпки; миниатюры, карандашом раскрашенные; леденцы, шары; шербет полуденного зноя… Всё вертится, всё кружится - как будто бы на улице разбросанные кубики игрушечных домов, дворцов, коней, и чепчиков, и дам, и кучеров на радостях метель взметнула в воздух. И в полуночном мороке, на парашютах падают они обратно, тихо и не на свои места. Как старичок подвыпивший кружит по сельским улочкам, с волшебным фонарем в руке, шатается и падает, встает и снова падает, и снова встать пытается, и сам фонарь шатается, старик ворчит, ругается: и разноцветные картинки беспорядочно в волшебных детских снах идут дождем.

***
Такая грация. Такая доброта в молоденькой Марине. Читаешь, слепнешь на минуту, и пропадают звуки, как будто бы тебя подбросило в замедленном движении над креслом, и ты паришь. Так идеально, точно, гладко, за словом слово ровно она кладет слова. Нет, не кладет, бросает, пренебрежительно - небрежно так невесты свадебный букет бросают через плечо. Гимнастка с лентами, акробатические трюки на трапеции - спешите видеть, как я высоко! - по рифмам, образам и музыке стихов она взбегает запыхавшись как по лесенке: сначала на второй этаж, потом - чердак и крыша. - И вот, отталкиваясь от предпоследней рифмы, она летит, о всем на свете забывая. Под бой часов (а в будущем - трамвая) заместо метронома, про себя, она в уме считает слоги и размеры, всю эту математику стихов о детстве, о любви. Так Пушкин не «кладет» слова, так Моцарт не взмывает под купол неба, как она распутывает кружева и снова шьет, и что-то выплетает, и вышивает, и поёт. Скорей поверишь в то, что гномы по ночам, влюбленные в неё и верные до гроба, работают вместо неё, без устали, и вот готово: две-три строфы, прозрачные и ясные стихи, «Евангелие любви» - Цветаевой Марины.

***
Ядовитый бисер. Стихи Цветаевой. Заметки о Цветаевой. Когда танцует сердце. И мечется безумно рой мотыльков под ребрами. Сладкая тошнота конденсатом выпадает тогда на стенки вен. Сухие струпья сдирают с сердца, ороговевшую кожу души. Полоску за полоской. И снова, в порыве новой юности, поет и бьется сердце. Нелепо чешется в груди. И так щекотно, как будто кто-то щекочет душу - и она смеется в голос. Джазовое письмо. Кидаешь серпантином в горизонт: внимательно следишь, как разворачивается змейкой фраза, и где закончится, еще не знаешь. Трезвый ум, вставший на цыпочки, и падающие подгнившими и перезрелыми плодами поздней осени слова и смыслы: заметки-впечатления.

Розово-ржавый цвет хорошо отдохнувшего за день и чуть подмороженного вечером зелено-голубого неба. И ты слегка взволнован тем, как в сочных синих сумерках качаются и тонут перья облаков из чистого красного золота.

***
Надгробная ее проповедь. Нагорная ее речь. Уже полгода собирался написать о ней. Когда-то, вроде бы, писал. И, вероятнее всего, смешные глупости. Люблю ее, оставил все попытки объяснить себе причину этой страсти. Даже когда я думаю обо всем холодно, и ясным, трезвым рассудком свободно и смело даю отчет себе в эмоциях и заблуждениях - мой ум пасует перед ней. Когда любил, и громко признавался в любви к «Цветаевой поздней осени», к «Цветаевой поэм», которую не принимают многие, не понимают - мне казалось, там, в поэмах она вдруг добиралась - «нечаянно и для себя» - до запредельных высот в поэзии, где и дышать нельзя, где воздух разрежен. Где воздуха, раз, два - и нет. Я, кажется, кому-то говорил, что это, мол, нагая структура красоты. Ее остов, каркас. И люди, которые пытаются на том вербальном уровне, на семантическом или еще каком-то, "понять" и воспринять те ее смыслы (или их тотальное отсутствие, не нахождение, и слепоту самообмана) - скользят по этому каркасу и в конечном счете соскальзывают с него. Сегодня не знаю, так ли это, или это мой только самообман на ее счет?

***
Когда кажется, что приближение к основам Языка становится столь близким, и вкус к отдельным буквам, звукам столь тонким и навязчивым - что речь плавится. И смыслы умирают.

Но у Цветаевой это горение, выгорание себя в текст. Это порыв, нет, даже не порыв, а взлет в поднебесную, когда не рифма, не речь, но слова и буквы - точно ступеньки, через которые она перешагивает, перепрыгивает. А потом стоит на вершине и задыхается. Предел, от которого голова кружится, и можно только спускаться вниз - там она была одна, и тошно, и никто не близок, и никого нет рядом. И, сегодня, взглядом из будущего в прошлое, я думаю: оттуда и не спуститься назад, к любви и к людям. Разве что кидаешь взгляд через плечо, как тот букет. И проживаешь прошлое из настоящего, сворачивая память из тонкой ниточки в клубок.

***

И снова юная Цветаева Марина на арене. «На Твой безумный мир//Ответ один - отказ» - отказ взрослеть. Спешите видеть, как не повзрослела. Нигде, наверное, и никогда еще не были такими близкими, похожими, родными две девочки-близняшки «Отчаяние» и «Невинность». «Невинность» и «Отчаяние» в Цветаевой - не просто две сестры, а сросшиеся близнецы. Сиамские. Погибла дочка в холодный революционный год от голода, не досмотрела!? - как будто девочка случайно оторвала голову у куклы, красивой, дорогой, вот только-только подаренной на Новый год родителями. И онемение. Оцепенение. Под ложечкой сосет, кровь приливает к голове, стучит в висках - но надо себя в руки взять, и быстро спрятать, пока никто не видит, остатки куклы, вместе с головой. И улыбаться папе с мамой, когда зовут на чай: «Ну, как, понравилась? Едва-едва последнюю купить успели, так быстро разобрали! Смотри, не поломай. И обещай учиться хорошо. Как назвала её? - Ириной! Спасибо, мама, папа, милые, я вас люблю!» - храбрится, и старается не разреветься, ком в горле, сердце замирает, и падает куда-то в холод, горячее - в сугроб. И, как живая, кукла стоит перед глазами гимназистки: и все живое в ней, глаза, и руки хрупкие, и волосы как настоящие, и в мыслях еще играешься, и замеряешь ей температуру: «Какой холодный лоб!»

***
Цветаева - не правильная Вэнди. Весь рост от жизни к смерти, весь календарный возраст, всё так любимое учителями «саморазвитие» - ушло туда, в стихи. Там - биография Марины; детство, отрочество и юность; взросление, старение и мудрость. Факсимиле, портрет, дневник. Трельяж поэта, в который она смотрится и редко узнает себя. Возможно, как-то в детстве неосторожно загадав себе «не повзрослею, никогда, и не упрашивайте, буду вечной девочкой, всегда-ребенком» или «я буду Дорианом Греем!» она столкнулась с настоящим чародеем, исполнившим ее желание? В стихотворениях она растет не по годам, в двадцать один - как если б было тридцать, в тридцать - за мудрость можно дать все пятьдесят. Не эволюционное развитие, а революционное местами: скачкАми, экспонентой. А в жизни, в настоящей, во всяком случае, что таковой считается, она как Питер Пэн, точнее - супруга Питера. Он так ее искал, и не нашел, меняя Вэнди старую на «новую» - на ее дочку. Цветаева как идеальная его жена. Она принципиально не поставила на молодости точку, и - как в парадоксе Ахиллес и черепаха - делила дистанцию до взрослой, опытной, серьезной, зрелой женщины: еще чуть-чуть, поделим расстояние на половину, на четверть, и так далее. Сплошные запятые после детства. И точки с запятой в отрочестве. И бесконечно длящаяся юность… - «Не буду ставить точку, поставлю лучше запятую, нет, многоточие!»…

***
Вообще, когда читаешь тексты поэтов, кажется, что ты вне времени, там, где-то в вечности: как будто бы тебя стеной звука относит на две тысячи лет назад в Рим, или на двести лет назад в дореволюционную Россию, или на тридцать лет вперед еще куда-то. Пока не понимаешь, что ты просто "на время" выходишь из воды, осматриваешься по сторонам - и белый шум политики и денег, творящейся истории здесь и сейчас, весь этот ад кромешный, визгливый и высокочастотный лай собак - ручьями стекают с тебя и высыхают. Ты обнажен и заново рожден. Поэзия это попытка послать воздушный поцелуй - в седую вечность. Это всегда голос откуда-то далеко. Оттуда. Для тех, кто давно уже не совсем здесь.

***
Цветаева это «стареющая девочка» в деревянном доме, за столом. Или девочка из «Сталкера». Фрик. Дитя любви и Зоны. Красавица-Чудовище. Цветаева это истеричный плач героини Фрейндлих за пару минут до, рассказ о жизни, такой вот глупой и простой, и слёзы, слёзы, слёзы. Это необыкновенная мощь, которую, заражаясь у нее, чувствуешь в собственных руках, в жилах, мускулах, крови, скелете. И снова шизофренические всхлипы несчастной женщины, выталкивающие всю синематографическую муть - вон, прочь из класса. Опровержение рассудка. Бой с логикой - окрошкой слов. Пальцы в кровь о бетонную стену. Крошево стекла в руке. Отупелый взгляд. Оцепенение предательства - недоуменное лицо всех преданных когда-либо - в одной строке. Строке поломанной, изломанной кривой. - Открытый перелом строки, и кость торчит, куском, из мяса.

Скелет реальности. Того же неба. Земли. Подвала. Погребов. И леса. Такая жизнь «на вдох», а не «на выдох». Молитва «на вдох»: «…осподи, спаси и помоги мне, …осподи, спаси и сохрани». Kyrie eleison, стиснув зубы. Как будто тебя колошматят по ребрам, поддых, в НКВД-ной яме. Но я бы не сказал, что она «Иов в юбке». Напротив, в ней нет вот этих сжатых кулаков. Это всегда девочка с персиками, открыто позирующая космосу и всем-всем-всем. И каждый год, а то и каждый день ее бьют по лицу, в живот, ломают пальцы, чтобы не писала. Но каждый день - Марина смотрит тем же невинным, наивным взглядом. Надменной стрекозой: «Да, я такая». И видишь, как от некоторых стихотворных пируэтов - парит. Ты в погребе, в подвале дома, поздней осенью, когда леса вокруг - и ты играешь словом: «леса строительные осени еще не убраны, они стоят обглоданным хребтом, заляпанные краской, пахнут гарью». И теплый все же выдох из груди. Не дым от сигареты, нет. А теплый пар живого человека в темноте, где пахнет свежевскопанной землей. Так холодно и так тепло на деревенских кладбищах - ноябрьскими вечерами.

***

Начал перечитывать ее с нуля, два томика стихотворений и том поэм, устал выписывать любимые. Закладки в электрокниге раз за разом. Одно стихотворение в страницу - и чуть ли не каждую страницу в память. Глотаешь целиком, все сразу строфы. И перечитываешь. С одной, другой тональностью. На «реверсе» читаешь стихотворения с конца в начало. Задом наперед. Две-три строфы вперед, и сразу же наоборот. В одном стихотворении две-три оси, они магнитом к себе притягивают строфы: вот сильный образ, через строку другой, и чувствуешь, как гравитацией ее поэтики стихотворение сжимается куда-то в центр. Прямые пересекаются. Сначала видишь смысл на радужной поверхности зрачка - и тут же черная дыра. Все строки словно собрались в слог, букву, точку и растворились, умерли. К примеру, «Поэма конца» сжимается сначала в четыре строчки («Сверхбессмысленнейшее слово://Рас - стаёмся. - Одна из ста?// Просто слово в четыре слога,//За которыми пустота»), затем в три последних слова, и исчезает за миг до точки где-то сразу после слога [пусто]- «та».

***
Встречаешь и просто плохие стихи, но на каждый ее ляп только качаешь головой: «Ах, Марина, Марина…». Ребенок до лета 13 года. Внезапный свист гениальности, такой смешной сезон в аду, влюбленность в Сонечку, и росчерком пера абрис, другой. И каждой следующей строфой бьет точно в цель. Восторженная немота Цветаевой, рассыпанная дробью чужая красота. И ты немеешь тоже. И как вообще, подумываешь про себя, все те, кто был после неё, ну, как вообще они посмели поднять перо? И Пастернак, и Бродский, преклонявшиеся перед нею? А впрочем, после Пушкина Цветаева посмела же… Какая чистота картинки. Волшебное парение над строчками, свободный перебор кинематографических дореволюционных образов. Как будто так и надо: как сеятель бросает семена: так веер с усмешкой раскрывает гейша: так маленькими черными жемчужинами Марина смотрит с фотокарточек: так ее дочка, трехлетняя несчастная Ирина смотрела с фотокарточки… Как хочется ее ребенка взять на руки, и приласкать и накормить, и оживить, и чтобы засмеялась. И у кого поднимется рука ударить мать за ее детскую жестокость к детям? «Нечаянную». Ее стихи как фотокарточки. Ускоренная перемотка увиденных, подслушанных, приснившихся, придуманных картинок. Порезанная в лоскуты картина неизвестного художника. Безапелляционность сентенций. Вдох, вдох и вдох, коленопреклоненная молитва на вдохе - возможно, обратно прокрученный винил, все эти демонические голоса на реверсе.

***
Надгорная проповедь. Надгорная речь. Надгробная проповедь. Нагорная речь. Невроз и бормотание под нос. Нервно барабанят звуки в голове. Заговор на жениха? Заговор против душной логики, против вообще - логики - бытия. Бормотание, бормотание, бормотание странной поседевшей стрекозы за деревянным столиком в бревенчатом домишке. Невроз. Такая тяжесть на груди у хрупкой девочки, воспитанной в жеманных, лоснящихся от удовольствия, гостиных и временах. На эти ее плечи… Нагорная проповедь стекает с неба надгробной речью. Надгробные стенания живых взлетают в небеса надгорными речами. И эхо голосов, и отзвуки ее стихов - устало, звонко, золотом - доносятся до нас издалека. Псалмами.

***

Иногда, читая ее стихи в хронологическом порядке, нутром, и всеми позвонками чувствуешь гармонию. Одни и те же образы, которые мерцают, повторяются в одном и том же или измененном виде. Короткая мелодия проходит через годы ее поэм, как через фугу. Строфа против строфы. Нота против ноты. Точка против точки. «Искусство фуги» Баха на крови и кости. Мелодия медленно, нехотя, сворачивается в клубки и разворачивается кольцами, кругами, от первой точки - и волны, волны, падая и умирая, целуют мои берега спустя столетие. Мелодия и проведение, мелодия и контрапункт. Обглоданный скелет поэзии, все потроха, все тело которой прожевали и выплюнули вон из чрева жизни, не проглотив.

Или черно-белые бури и натиски, шахматы Скрябина? Нежные ноктюрны и шёпоты - и тут же, через слог, пол-слова, звук и букву: внезапные прыжки над сценой. Танец вышколенных невзрачных балерин, ни лиц не видно, красивы, не красивы - они прежде всего фигуры на пуантах. Нечеловеческие тени на белой простыне одних и тех же мотивов и полотен. Побег, и бегство от себя, и нарезаешь круги, сначала концентрические, центробежные, прочь, прочь от-сюда, от всех, от мира - потом ошибка, плен и самоотречение, центростремительное, вальс к погибели. Вороны в кулаке ее, как семечки, она разбрасывает черных птиц по ветру, по небу, и черные, еще живые на свету и на снегу - смываются с заходом солнца в воронку ночи.

***
Леди в своей пещере. Дама в рабочем кабинете, за столом, с утра до вечера. Уставившись в сосущую, как будто бы живую темноту, застыв в одной и той же позе - не то молчит в душе, не то припоминает что-то. Пытается курить, но сигареты заброшенные дотлевают в пепельнице. Ее стихотворения - там словно девочка вошла в пустую комнату, и чиркает от страха спичку за спичкой. Огонь. Треск. Свет, взметнувшееся пламя - и сизый дым, вливающийся в ту же темноту. И каждый смутный образ вдыхает девочка, запоминает, разглядывая комнату «на ощупь»: чирк спичкой - шкафы, столы и стулья, чирк спичкой - забытые засохшие цветы, чирк спичкой - на полках книги. Все вещи в продолжение мгновенья бросают тени - и гаснут, умирают. Какая комната? Какого цвета стены? В углу рояль? А занавески, пропускают ли Луну? Там красное и черное, фигуры и каприччо… Так зажигает девочка огни, бросая искры в пустоту, кидая бисером в ночи, и раздвигая тем самым пределы смысла.

…спичку за спичкой…

заметки о прочитанном, другие голоса, женский портрет, марина цветаева, мц, бисер

Previous post Next post
Up