26 октября 1937-го года

Oct 26, 2022 15:41

в дневниках


Александр Гладков, драматург, 25 лет, Москва:
26 октября.
Вечер и ночь у Лиды Б. Как мы смотрели из-за штор на машины во дворе, увозившие арестованных. История с выбросившейся из окна женщиной, видимо, женой увезенного. Она, конечно, разбилась. С Лидой истерика. Этого не забыть.
И как я потом шел через мост, и солнечное осеннее утро, и Кремль, и багрец и золото Александровского сада.

Екатерина Лившиц (урожд. Скачковa-Гуриновская, 25 сентября 1902 - 2 декабря 1987), библиотекарь Ленинградского научно-практического стоматологического ин-та, переводчик. Вторая жена поэта и переводчика Б.К. Лившица. В 1940-1947 годах находилась в заключении, Ленинград:

26 ОКТЯБРЯ 37 ГОДА И ВСЁ, ЧТО БЫЛО ПОСЛЕ. ОТ АРЕСТА Б. ЛИВШИЦА ДО ПОЕЗДКИ В ПРОСКУРОВ
Я взглянула на ручные часы мужа, лежавшие на ночном столике. Через весь циферблат шла глубокая трещина. У меня в ногах спала французская бульдожка. Она залаяла, и я проснулась. Никаких часов на столике, конечно, не было. В соседней комнате - кабинете мужа - тяжело топали солдатские сапоги. В коридоре, против моей комнаты, сидел дворник, уныло свесив голову: он просто хотел спать. Было 5 часов утра. Я пошла к мужу. Шторы в его комнате не были раздвинуты, горел яркий вечерний свет. Два человека в военной форме стояли посередине. У книжных полок, подальше от прочей мебели, сидел Б.К. Он был не одет. Мне это показалось таким унизительным. Ни на кого не глядя, я подошла к нему и очень строго сказала:
- Почему ты сидишь в одном белье? Надень халат!
- Вы жена? - спросили меня.
- Да.
Тот, что пограмотнее, - очевидно, не просто солдат, а сотрудник, - он и распорядился всем, снял с гвоздя халат, ощупал карманы и дал мужу.
- Ну что ж! Начнем с этого угла.
Так они и пошли, шаг за шагом, медленно двигаясь вдоль стен, перетряхивая все книги, раскрывая все ящики, ощупывая, нет ли где-нибудь двойного дна или тайника. Но когда дело дошло до архива, когда они увидели рукописи, папки, бесконечные пачки писем (Б.К. очень пунктуально всё собирал начиная с 1909 года) - у них опустились руки. Последовал звонок к начальству, которое распорядилось всё взять с собой. Сначала они не позволяли мне говорить с мужем, подходить к нему, но потом пообвыкли и уже не мешали нам. Обыск длился более двенадцати часов, и всё это время я либо ждала рядом с ним, либо даже у него на коленях. Сын пошел в школу, и, когда он вернулся, я позвала его к отцу. Они сидели лицом к лицу, и отец что-то говорил сыну. Мальчик смотрел ему в глаза и только молча кивал головой. Я никогда не спрашивала сына, что говорит ему отец.
Наша большая квартира, где к тому времени жили четыре супружеских пары, три домработницы и двое детей, как будто вымерла. Никто не ходил по коридору, не говорил по телефону, не хлопала парадная дверь, даже не шумели примусы, эти неизменные спутники нашего довоенного быта. Я уже знала эту глубокую, зловещую тишину несчастья: так же тихо было у нас несколько лет назад, когда очень тяжело болел Кика, и уже никто не верит в его выздоровление, и никто не смотрел мне в глаза. Так же, как и тогда, все притаились, словно ждали чего-то, в дальнем конце квартиры.
Настал вечер, кончится обыск, ни мы, ни они ничего не ели за это время - только курили. Старший всё звонил в Большой Дом, добивался машины и, возвращаясь, жаловался, что уж очень много работы, все машины в разгоне, хоть и работают круглые сутки. Он спросил меня, где костюмы Б.К. Я повела его в детскую (какое странное, совсем вышедшее из употребления слово, но действительно наши мальчики - Кика и Юрочка, наш сосед, - выросли в этой комнате, самой большой и солнечной). Там стоял старинный трехстворчатый гардероб. Я указала на пальто и костюмы Бена, и он перетащил всё это в кабинет и бросил на кровать. Бедный, наивный Б.К. собирался в тюрьму как на курорт, он уложил и бритву, и одеколон, и зеркальце, белье, халат, подушку, одеяло, хотел взять мою фотографию, но гэпэушник сказал: не берите, мы много их взяли. Часов в 8 вечера приехали какие-то люди с большим мешком, свалили в него все материалы, письма и фотографии, велели Б.К. одеться, вывели его в коридор, запечатали комнату и понесли все вещи вниз. Б.К. обнял на пороге меня. Я до сих пор помню шершавое прикосновение его пальто, когда я прижалась к нему лицом. И он сказал мне, всё еще не разжимая объятия: “Я знаю, что вернусь. Меня спасут сознание моей полной невиновности и моя вера в Бога! Жди меня!"
“Не идите за нами и не подходите к окну”, - приказали мне. Его увели по черному ходу. И только тогда я заплакала.
На следующий день я, с той же наивностью, с какой Б.К. укладывал свой чемодан, пошла в Союз. На лестнице я встретила Хаскина - директора Литфонда. Мы были хорошо знакомы, жили на одной даче! Дети наши дружили. Я сказала ему о том, что случилось, он тут же сделал шаг назад, лицо его мгновенно стало каменным, таким брезгливо враждебным, что я тут же повернулась и переступила порог Союза писателей только через двадцать лет - после реабилитации Б.К. Назавтра я получила из Литфонда письмо следующего содержания: “Лившиц! (не Е.К., не “тов.”, не “граж.”, а просто Лившиц!) Немедленно верните пропуск в лечебный отдел Литфонда!”
Не отдала я им этого пропуска: и противно было, да и не могла - он остался в запечатанной комнате. Вечером того же дня ко мне пришли Анна Андреевна и Лида Чуковская. (А.А. много раз бывала у нас и раньше - одна и с Пуниным, как-то приходила втроем с Осмёркиным. Рассказывала о том, как хлопотала о сыне, о Пунине.) Когда Лида сообщила ей, что взяли Лившица, А.А. тут же встала и сказала: “Идем к ней”. И сколько раз потом мы виделись с А.А., и не один раз вместе стояли в очередях у красной тюремной стены.
Бена арестовали 26 октября, а 28-го (кажется) он должен был выступать в доме Маяковского, и пригласительные билеты уже были напечатаны, но еще не разосланы. Не печатать же новые, да и не успеть, и фамилию Лившица густо замазали тушью. Потом мне показали такой билет и рассказывали, что как только люди получали эти билеты, они подносили их к лампочке, и тогда явственно выступала зачеркнутая фамилия. Мы окружаем имена умерших черной рамкой в знак траура, печали и уважения к покойному, а зловещая черная полоска, которая должна бесславно скрыть, уничтожить память о человеке, это - похороны заживо. Я сталкивалась с этим и потом, в другой форме, когда издавали переводы Б.К. без указания фамилии переводчика.
Люди исчезали, и не было к ним никакого пути. Ни передачи, ни письма, ни свидания. Единственно, что допускалось, - раз в месяц передать деньги и справиться у прокурора. И даже это было очень нелегко. Деньги принимались в определенное число, в день, назначенный для каждой буквы алфавита. Составлялись списки, надо было ходить на перекличку, отмечаться. Как и всегда, при таком порядке списками этими завладевали наиболее энергичные, физически сильные (теперь таких называют пробивными) и беспощадные люди. Раз в неделю надо было ходить отмечаться, в последние дни перед твоей буквой - отмечаться два раза, утром и вечером, а накануне - дежурство весь день и ночь. Не окажешься на месте, немедленно и безвозвратно вычеркнут. Был конец октября, мой первый день пришелся на ноябрь, холодный, ветреный день. Спрятаться негде. Стоять на улице не разрешалось, нас сразу разгоняли, уйти домой нельзя: неожиданно могут объявить перекличку. И мы бродили молчаливыми тенями (в одиночку) по темной Шпалерной, по набережной, с Литейного выгоняли. Утром в 8 часов у заветной двери сразу скоплялась толпа, и мы тут же, немедленно должны были втиснуться в помещение, чтобы не привлекать внимание прохожих. Короткая лестница вела в небольшую комнату. Трудно поверить, что эта комната могла поглотить всю толпу. Теснота была страшная, ни повернуться, ни руку поднять. И всё - в абсолютном молчании. Против окон - небольшая перегородка, в ней полукруглый вырез, через который можно было видеть только кисти рук и рукава защитного цвета. Вот в эти-то руки счастливчики - владельцы первых номеров - передавали деньги и получали из них квитанции. А раз приняли деньги, значит он еще жив и он узнает, что еще есть кому о нем заботиться, еще не арестована жена. Минут через двадцать, не больше, в окошечке показывается голова, механический, невозмутимый голос произносит: квитанции кончились, больше деньги принимать не будут!
Я ходила, и отмечалась, и дежурила и в ноябре, и в декабре, и даже в январе, всё не хватало квитанций. С февраля этот порядок отменили и можно было в течение всего “твоего” дня придти, передать деньги и получить квитанции. Почему же раньше “не хватало” квитанций? Кому же и зачем это было нужно?
Раз в месяц можно было придти на прием (тоже в “твой” день) к прокурору. Принимал он на Литейном, не то в том же доме, где сейчас лекторий, не то в соседнем. Фамилия его была Израилевич. Это был круглолицый толстяк с основательным брюшком, затянутым военным кителем, очень черными бровями и тоже какими-то круглыми, черными глазами.
Я обратилась к нему - прокурору, наблюдающему за делом, - с вопросом: какие обвинения предъявлены моему мужу? Он открыл железный сундучок, вынул тоненькую папочку с единственным листком, взглянул на него, насупил брови, округлил еще больше и вытаращил глаза, словно увидел что-то неожиданное и даже поразившее его, перевел на меня грозный взгляд и изрек трагическим тоном: “Он занимался контрреволюционной деятельностью!” - “В какой стадии, - спросила я, - и что вы можете мне сказать?” Боже мой! Какое глубокое презрение отразилось на его лице! “Дура ты, дура!” - вот что говорил его взгляд. “Я на безответственные вопросы не отвечаю”. Это было сказано сквозь зубы, словно брошено сверху вниз. Я поняла, что ему хотелось сказать “на идиотские вопросы я не отвечаю”, но сказал он чистую правду: на эти вопросы ответов не существовало. Но нам, женам, матерям, детям, мужьям (женщин ведь тоже брали), нам, на которых налетел этот черный смерч, который грозил нам вечной разлукой с близкими, который должен был бросить нас в тюрьмы, отправить наших детей в детские дома, конфисковать имущество, а в лучшем случае погнать в ссылку, лишить возможности работать и, как волчий паспорт, - вернуть нам анкету, после которой никто не рисковал брать нас на работу, нам нужны были эти ответы, и мы стучались во все двери. Бегали к юристам (и я бегала тоже), юридические консультации брали вперед деньги (кажется, 200 р. авансом), заключали что-то вроде договора с юристами, некоторым из них было разрешено вести политические дела, но ни один из них в то время так и не был допущен к ведению этих дел.
Было еще справочное бюро - на Чайковской, в перестроенной Сергеевской церкви. Огромное помещение, толпа женщин, окошко, через которое дают справку, долгое стояние в очереди. Если скажут только статью, значит - еще здесь, еще не судили, еще никуда не переведен. А иногда объявляли приговор, тогда - истерика, крики, обмороки. За порядком наблюдал какой-то страж. Он похаживал между нами и восклицал, слышно его было всем:
- Ну что вы сюда ходите? Все ваши мужья враги народа. Всех же расстрелять надо. Будь я на вашем месте, ноги моей здесь не было бы!
А мы всё ходили, ходили в другие тюрьмы, в Кресты, в пересылку, справлялись, не перевели ли его, заполняли подробные анкеты, кто-то справлялся, кем он тебе приходится, твой адрес, покупали валенки, теплые вещи: а вдруг перед этапом разрешат передачу. Если кто-нибудь что-нибудь узнавал, какой-нибудь слух, предположение - старались сообщить родственникам других арестованных. Мы, жены арестованных писателей, тоже держали между собою связь. Люба Стенич, Липочка - жена Павла Медведева, мать Серёжи Колбасьева, О.Н. Арбенина - жена Юркуна, конечно, Анна Андреевна, Л.Н. тогда тоже сидел.
С нею я виделась чаще всего, буквы у нас разные, но кроме Шпалерки и прокуратуры, в других тюрьмах справляться можно было всегда. Я заходила за нею, и мы вместе отправлялись на Выборгскую сторону. А.А. была тогда еще худенькая, не седая, ходила в каком-то продувном синем плащике. Денег было мало, ее не печатали. Она поила меня чудесным, крепким чаем из старинных золотых изнутри чашек. На стенах, как картины, висели иконы и большой портрет А.A. Осмёркина. Она сидит белой ночью на подоконнике в пролете открытого окна. Однажды я застала у нее пожилую женщину (рядом с А.А. она не показалась мне “дамой”), а после ее ухода А.А. сказала мне, что это мать незаконного сына Гумилёва, почти ровесника Л.Н., который тоже арестован и о существовании которого "мне, как жене, знать было не положено” - братья познакомились только в тюрьме.

Дневники дрейфующей станции «Северный Полюс-1»
Иван Папанин, 42 года, начальник станции:
26 октября. Наша широта - 84 градуса 13 минут.
С утра очень плохо себя чувствовал: болела голова, лихорадило, но температура повысилась немного - до 37,2.
В девять часов вечера Петя стал опускать планктонную сетку на глубину пятьсот метров. Я помогал выбирать ее. Извлекли из океана много живых рачков и медуз.
Перед сном, как всегда, слушали ночной выпуск «Последних известий по радио».
Хотя мы живем на льду, как на бочке с порохом, ибо в любой момент может произойти сжатие, льдина лопнет или перевернется и потянет нас с собой, мы не чувствуем страха и не боимся за свои жизни, так как уже выполнили много работы и наш труд не пропадет зря. То, что нами сделано здесь, уже известно в Москве.
Сегодня Петрович опять работает всю ночь. Дрейф почти приостановился, и Ширшов хочет использовать удобное время для промера глубины. К утру груз дойдет до дна, и мы все начнем его выбирать.

Эрнст Кренкель, 33 года, радист:
Поток предпраздничных телеграмм все увеличивается. Пионеры, просившие оставить им «белое пятно», получили наш ответ, и все ребята Трехгорки им завидуют. Теперь юные радисты пионерского клуба Трехгорки прислали привет «всем папанинцам, всем белым медведям, всем ветрам Северного полюса». В Ленинградском дворце пионеров ребята построили свой «Северный полюс». Юные зимовщики этого «полюса» просят прислать им пожелания к празднику. «Вечерняя Москва» печатает в октябрьском номере рассказы счастливых людей. Просят прислать рассказ «самого северного счастливого человека». Попутно сообщают: Москва готовится к празднику, чистится, прихорашивается; магазины переполнены покупателями.
У нас подготовка к празднику отнимет немного времени. Пока что сегодня в ночное дежурство вместе с Ширшовым выкручивал на лебедке глубоководную станцию с 3 000 метров. Ширшов говорит, что объем работ по гидрологии, уже выполненных, не уступает любой специальной экспедиции на специальном судне. А ведь там имеются моторные лебедки, лаборатории, много людей, у нас же всего лишь четыре и двигающих и движущихся единицы.
У Папанина несколько дней болит голова. Он съедает по 5 таблеток пирамидона в день, но толку никакого. Дмитрии решил, что «простудил» голову, и теперь носит огромный меховой капор. Думаю, что головные боли у всех нас объясняются хроническим недостатком воздуха в палатке.

Александр Гладков, 26, Северный полюс, 26 октября, Иван Папанин, 20 век, октябрь, 1937, Бенедикт Лившиц, Екатерина Лившиц, Эрнст Кренкель, дневники

Previous post Next post
Up