Есть такой мастер нежный - Федерико Бароччи, цветок урбинский. Мне уже как-то доводилось о нём речь вести...
Понимаете, живопись старых мастеров лучше всего любить так, как любишь изысканных мастеров литературы - Шекспира, Мольера, Гоголя... Достоевского, Сирина... И как Сирин, кстати, и заповедал их любить: не искать в них никаких общественно-значимых примесей, искать только чистое волшебство!
В живописи «примесью» является всякий нарратив. Мальчиком я ходил в Эрмитаж и порядочно там скучал. Оживлялся я только перед теми картинами, в которых происходил какой-нибудь внятный мне рассказ. Например: «Александр Македонский великодушно дарует свободу пленённым жёнам и дочерям царя Дария» кисти француза Миньяра.
Это, положим, я понимал. Но на одном нарративе в сказочной стране старых мастеров далеко, как вы догадываетесь, не уедешь.
Человек, ищущий в живописи только рассказа, подобен путешественнику, который «открывает» для себя новую страну, глядя из окна несущегося без остановок поезда. Но откуда ж мне мальчиком было это знать?
Другая «ловушка», подстерегающая всякую невинную душу - соблазн эмоции. Мол, всякая хорошо переданная (изображённая) человеческая эмоция, сильное переживание - рождает отклик у зрителя. Когда меня, пятилетнего дитятку, отец впервые привёл в Русский музей и поставил перед двумя гигантскими полотнами - «Последним днём Помпеи» Брюллова и «Медным змием» Бруни, я замер, потрясённый. Притом, что я ничегошеньки не знал ни о переходе евреев через пустыню, ни об извержении Везувия. Вот какова сила человеческого сопереживания!
Тут, конечно, уровень восприятия живописи повышается (он уже не столь низок и безрельефен, как простой нарратив), но всё ж таки на нём оставаться - себя обеднять. Надо переходить на следующие уровни, куда более действенные и «хитрые». Но перешёл я на них, признаюсь, не скоро. Сначала мне пришлось школьником потоптаться на месте. Правда, шестым чувством я уже начал что-то раскумековать. Сверх того, я усердно читал журнал «Юный художник» и срисовывал оттуда головы и руки апостолов, римских легионеров, молодых женщин, пугливо задёргивающих плащ... Я уже знал, что есть-де такие умельцы - «венецианцы» - и они-де умельцы совсем особого («колористического») склада - по сравнению с «флорентийцами» (у которых царствует не цвет, а - дизеньо). Но всё это были подобья [зачёркнуто] было лишь движеньем ощупью при сумеречном свете...
Помнится, Сирин, переехав в Америку и принявшись там преподавать в каком-то захолустном учебном заведении для барышень, проделал на одной своей лекции остроумный фокус. Он хотел наглядно показать барышням, что значило для русской словесности последовательное явление первых четырёх наших гениев. В абсолютно тёмной аудитории (можно для вящего эффекту представить, что вся она была погружена в тушь/чернила французской марки Жак Эрбен [существует в Париже с 1670 года - с Мольеровских времён, вообрази, читатель!], рекомые «Noir abyssal» - "чёрный как бездна") - и вот в такой аудитории вдруг зажглась (конечно, не сама по себе, а рукою профессора Сирина, который в данный момент играл 100-процентную роль автора-Бога; вспомни слова Флобера: «автор в своём произведении должен быть подобен Господу Богу - невидимым и вездесущим») - зажглась лампа. «Пушкин!» - возгласил мистер Набоков...
Ну и так далее (позволю читателю самостоятельно добраться до конца анекдота)... Вот таким озаряющим светом стало для меня, юноши бедного, неопытного, знакомство с книгой Эрнста Гомбриха «История об искусстве» (так, пожалуй, переведу её оригинальное титло: «The Story of Art»). Отец привёз мне её из рейса. Это было одно из первых изданий книги, коей судьба приготовила долгую, счастливую, многотиражную жизнь. Если правильно помню: на титульном листе значился 1962-й год. Я раскрыл «Историю об искусстве» с середины - с преддверия Ренессанса - с «Колодезя Моисеева» Клауса Слютера - и читал не останавливаясь всю вторую половину дня, и на следующий день я тоже с нею не расставался, и на третий тоже - и так я домчался, еле переводя дыхание, до последней главы (посвящённой современности) - и вот только тут немного отдышался, потому что [будем уж откровенны] Эрнст Гомбрих так никогда и не смог понять, принять и простить эту «мерзость запустения» (Первая книга Маккавеев) - «шиккуц мешомем», эту Th' expense of spirit in a waste of shame (Шакеспир) - «растрату духа в пустыне срама», называемую «современным искусством». Он, столь сдержанно-красноречивый, исполненный тонкой сметливости и благородства мысли (покамест речь шла о старом искусстве Европы), вдруг словно бы растерялся, опешил, забубнил что-то невнятное и неубедительное - стоило ему добраться до послевоенного времени...
Но не будем о печальном. В конце концов, современного искусства ведь не существует! Это - фикция, симулякр, придумка досужих марсиан, сброшенная к нам на Землю для того, чтобы было чем потешиться словоблудам с галерейщиками-прохвостами. А настоящее искусство таким и осталось, каким было всегда - вот прямиком с века наскальных фресок Ласко и Альтамиры!
...
Итак, Гомбрих открыл мне глаза. Помните - как у Пушкина? Перстами лёгкими как сон // Моих зениц коснулся он... Отверзлись вещие зеницы... Отверзлись, да! Я увидел! Я увидел красоту старых мастеров и более в Эрмитаже уж не скучал!
Вот, собственно, мы и возвращаемся в подходящий момент к Бароччи, к нашему цветку урбинскому. Посмотрим на него так, как велел нам Сирин смотреть на Гоголеву «Шинель», а Гомбрих - на Тицианову «Мадонну Пезаро».
Посмотрим на его «Обрезание Господне»! [находится в Лувре] Он вообще любит начинать как бы издалека, этот нежнейший и хитроумнейший из живописцев! Он любит, чтобы спереди было свободное пространство, чтоб ничего не загромождало нам вид (он, стало быть, усвоил урок с своих ошибок ранней вещи - по-своему тоже гениального «Снятия с креста» или «Святого Севастьяна», которого он написал в двадцать три года) - чтобы мы входили в картину дыша и не спотыкаясь о тела. Правда, по бокам он любит расставить какие-нибудь предметы - орудия труда, сосуды... Вот как здесь слева - посмотрите, восхититесь! - этим трио (две бронзы, одно серебро... Сирин бы сказал: «два пива и сода») плюс нежнейшее полотно (как будто оно предчувствует, что когда-нибудь станет платом Вероники!). А вот, кстати, и ещё намёки: уже по правую сторону, двумя параллельными диагоналями: лежит агнец, приготовленный для жертвенного заклания, и мальчик-служка, протянув руку, указывает на капельку Спасителевой крови в мисочке. И тут надо сказать, что Бароччи от самого низа картины, из середины, выстраивает горную цепь, по которой движется наш взгляд - от агнца на северо-запад - к пастушку (о! как нежно пылает его алое ухо, и румянец щеки!) с верблюжьей накидкою, с посохом в одной руке и раскрытой шляпой в другой (перекрещённой) - от пастушка далее наверх, но уже взяв курс на норд-ост - к священнику, держащему так трепетно, с отеческою заботою младенца-Спасителя у себя на коленах - и давайте уж будем честны: образ Младенца у Бароччи - один из проникновеннейших во всей богатейшей иконографии Его - Младенец и мудр, и спокоен, и приветливо-весел... да и просто симпатяга он! Ещё зигзаг, ещё вершина - то служитель, склонившийся над Спасителем - и снова тема обворожительно-нежного, трогательного затылка у служителя и этот восхитительный лимонно-жёлтый цвет его плаща-паллия!..
Давайте уж, коль скоро подоспела охота, скажем о цветах у Бароччи, о его чувстве красочного. Вот отчего я называю его нежнейшим из живописцев! Говорят, на него повлиял другой кудесник - выходец из Пармы Корреджо (смотри, например, два его абсолютных шедевра - диптих «Любови Юпитера» в венском Музее истории искусств). Что ж, я охотно верю! Цвет у Бароччи пастельно-нежен, изыскан, мерцателен и мечтателен! Всё, короче, что мы так любим! И какая отрадная у него для глаза палитра! Сладостный (но с приятной кислинкою) лимонно-жёлтый мы уже упомянули. Невозможно не огласить и «главного героя» этой картины - интенсивно-розовый, лакомый цвет малинового сиропа. (Итак, подытожим: плащи-паллии /
pallia/ у Бароччи могут быть каких угодно цветов, но только не блёклыми /
pallida/!) И заметьте уж заодно: лёгший густыми складками на стол плащ священника «дублируется» плащом юноши-пастуха на переднем плане!
Кажется, вы начинаете понимать - не правда ли? - изысканность авторского замысла! Здесь всё гармония, всё сладостный лепет влюблённой девушки и мудрое строегласие схоласта!
А как прелестна в утончённой целомудренности своей, в тихом восхищённом смирении своём Богоматерь-Дева (приходится только пожалеть, что синий плащ её пострадал от времени), и Иосиф на самом краешке картины тоже удостоен нашего любопытно-зачарованного внимания... Таковы, стало быть, ещё две вершины горной гряды - а далее наш взгляд взмывает как ракета ввысь - к ангелам, поддерживающим полог (и косая линия этого тяжёлого бархатного полога задаёт последнее движение нашему взгляду - снова на северо-запад). Там, в глубине картины - таинственная полутьма, а здесь, перед нами - свершается светлое таинство.
И мы, зрители, допущены на этот священный обряд, мы становимся свидетелями действа - художник дарует нам это право своим мастерством!
Но я в заключение хочу сказать вот ещё о чём. Бароччи столь тонко чувствует законы совершенства и столь умело (зело хитро) ими пользуется, что... что нарочно вводит маленькие изъяны.
Понимаете, если бы всё было гладко и чисто - было бы скучно! Было бы не так совершенно! Поэтому и появляются, например, зазубринки на сосудах! (О! вы надеюсь, догадались, что Бароччи движет любовь к тварному миру даже большая, чем эта же любовь у Сирина; с Сириным его роднит фантастическое мастерство в передаче материальной фактуры вещей - одно лишь разглядывание того, как художник выписал доспех на герцоге Урбинском Франческо делла Ровере, способно ввести вас в состояние космической невесомости... Однако если Сирину блистательно удавались неживые предметы и не всегда столь блистательно - живые сложные системы под названием человек, то искусству Бароччи подвластно всё!)
Вот видите ту деревянную (интересно, что за дерево? не орех ли? по фактуре можно было бы догадаться о материале) цевницу, торчащую из-за пояса молодого пастуха с переднего края? Присмотритесь: на раструбе цевницы - небольшой, но вполне ощутительный скол!
О!.. Как же это хорошо придумано, друзья! Как же это..! Понимаете... Ну вот помните - у Пруста:
...et on envoyait en éclaireur ma grand’mère, toujours heureuse d’avoir un prétexte pour faire un tour de jardin de plus, et qui en profitait pour arracher subrepticement au passage quelques tuteurs de rosiers afin de rendre aux roses un peu de naturel, comme une mère qui, pour les faire bouffer, passe la main dans les cheveux de son fils que le coiffeur a trop aplatis.
/...на разведки посылалась бабушка, радовавшаяся всякому предлогу пройтись лишний раз по саду и пользовавшаяся им для того, чтобы украдкой вырвать по пути из-под розовых кустов несколько подпорок и придать им таким образом немножко естественности, словно мать, проводящая рукой по голове сына, чтобы взбить ему волосы, которые парикмахер слишком пригладил./
/Перевод Андриана Франковского/