Dec 14, 2013 16:16
Грязная вата порванных облаков судорожно отступала под напором того, которого нельзя увидеть, но можно ощутить сквозь щели озябших пальцев. Расстроенные ряды, клубясь и переворачиваясь, обнажали лиловые пятна неба; ноги вели меня домой привычный маршрутом.
Вдоль дороги струится размотанная детьми пленка из аудиокассеты, по которой, как Тесей, я иду в свои пустые метры бытового счастья. Пленка сворачивает в гаражи, и мне остается лишь путь без руля и парусов в гавань без пристани и имен, оканчивающихся на гласные.
В центре лабиринта хрущевской квартиры на кухне сидит Милорад, развалившись на стуле, два раза в год моргая рентгеновским светом престольных глаз. Земляным голосом он рассказывает про ночь, про смерть, про кошек и лосей, про пугливых карпов и ветер над белыми полями. Загадывает мне цыганское скитание и сны без девочки с глазами черного дерева.
Рассохшимися на морозе губами не могу ни улыбаться, ни протестовать, поэтому слушать его мне придется с серьезным видом, разрывая память той, которая может той и не была, с каштаном тяжелых волос. С запястьем изгиба реки. Отобранной и растерзанной. Из дома с занавешенными зеркалами, где не играет музыка и от слез запотели окна.
Оборванные орды туч, мелкодисперсной саранчи, пожирающей солнце, поваленные морозом фонарные столбы - начало зимы худшего из моих лет. Худшего из весен и осен, из часов и полугодий, из сплетенных Мясницкой рук и северных прикосновений. Ночью глаза забирает тонкая пленка льда; Милорад на кухне раскладывает карты и, как дети утром топчут белые панцири луж, разламывает этот лед на этих глазах: в одном день, в другом ночь. "Куда уходят утки, когда замерзает река?" - спрашивает он, и я не вижу птиц, и понимаю, что замерз.