Татьяна Касаткина
«Глаза, опущенные скромно...»:
философия и история искусства А. Блока
В дневнике 1911 года Блок, посетивший Париж, Берлин, проехавший Бельгию и Голландию, запишет: «Как из итальянской поездки (1909) вынесено было искусство, так и из этой - о жизни: тягостное, пестрое, много несвязного»
[1].
Полагаю, к словам «из итальянской поездки вынесено было искусство» нужно отнестись даже еще серьезнее, чем к ним относятся обычно. Речь идет не столько и не только о том, что Блок многое увидел, речь идет о некоем философском синтезе, вылившемся в поэтических формах, об окончательном определении поэтом места искусства - и о том, как оно утратило в ходе истории это свое место, на которое должно быть возвращено.
Между тем даже самые тонкие исследователи творчества поэта продолжают относить «Глаза, опущенные скромно…» и тем более «Благовещение» по разряду «демонической сексуальности» Блока
[2]. Вот, например, что пишет Альфонсов: «Это соединение восторга перед необычайной “божественной красой” с земным “греховным” чувством - совсем в духе того “демонизма интимности”, который Блок находил у Леонардо и его окружения. В одной из своих записей Блок назвал Леонардо и его учеников “развратниками”, которым “доступно небесное”. «Демоны художников диктуют “Леду и лебедя” тому, кто замыслил “Annunziazione” (”Благовещение”. - В. А.), и “Гавриилиаду”- автору стихотворения “Средь множества картин”», - писал Блок о Леонардо и Пушкине в примечаниях к “Итальянским стихам”»
[3].
Однако само примечание Блока свидетельствует о том, что он дистанцируется от тех, о ком в нем пишет. Просто первоначальная дистанция слишком ничтожна, они - рядом с разделяющей линией, но направляются от нее в разные стороны. Или иначе - почти одно и то же может оказаться радикально различным, но это с очевидностью выяснится только в некоторой перспективе. Пока же - ясно для поэта, и неясно для окружающих. Не об этом ли, как всегда, когда ему приходилось объяснять для него самого очевидное, косноязычно пытался сказать Блок Сергею Соловьеву, упрекавшему его в тех же мотивах Гавриилиады: «Так и надо. Без этого не было бы и “Родины”»…
О том, что «Благовещение» и «Художник» представляют собой местами почти один текст - или словно восходят к единому прототексту, более тридцати лет назад написала И.Б. Роднянская
[4]. Наблюдение безусловно верное - но вот выводы я бы сделала из него совсем другие, чем почитаемая мною исследовательница.
Сопоставив те же строки, прежде всего, я бы истолковывала не стихотворение «Художник» при помощи «Благовещения», а как раз наоборот. И тогда, возможно, удалось бы наконец разобраться и с «демоническим эротизмом» «Благовещения», который Роднянская тоже в этом стихотворении находит…
Исследовательница пишет, что в стихотворении «Художник» «момент творческого зачатия означен в образах мгновенного набега, налета, стихийного эроса посреди житейского тления <…> “легкий, доселе не слышанный звон” <…> расширяется в сверкающий музыкальный вихрь, и знаменательно сходство между этими ласками музы и приветствием “темноликого ангела” в явно демоническом (с чертами переведенной в патетику “Гавриилиады”) стихотворении “Благовещение”.
Вихрь ли с многоцветными крылами
Или ангел, распростертый ниц…
Он поет и шепчет - ближе, ближе,
Уж над ней - шумящих крыл шатер…
Но чернеют пламенные дали,
Не уйти, не встать и не вздохнуть…
nbsp; “Благовещение”
С моря ли вихрь? или сирины райские
В листьях поют…
… Ширятся звуки, движенье и свет.
Прошлое страстно глядится в грядущее.
Нет настоящего. Жалкого - нет.
nbsp; “Художник”»
Дело, однако, в том, что зачатие - и в стихотворении «Художник» тоже - должно по замыслу быть вовсе не «творческим» (в ограничительном смысле слова - т.е. остающимся в тесных пределах художественного творчества), а иным. И остановка этого зачатия в пределах искусства прямо называется Блоком - убийством. И это убийство не случайно, а интенционально со стороны художника. То есть - он именно потому и художник, что ограничивает пределами искусства то, что имело мироспасительную функцию. То есть - художник для Блока одновременно аналог и антипод Марии…
Расширим пределы приведенной Роднянской цитаты:
В жаркое лето и в зиму метельную,
В дни ваших свадеб, торжеств, похорон,
Жду, чтоб спугнул мою скуку смертельную
Легкий, доселе не слышанный звон.
Вот он - возник. И с холодным вниманием
Жду, чтоб понять, закрепить и убить.
И перед зорким моим ожиданием
Тянет он еле приметную нить.
С моря ли вихрь? Или сирины райские
В листьях поют? Или время стоит?
Или осыпали яблони майские
Снежный свой цвет? Или ангел летит?
Длятся часы, мировое несущие,
Ширятся звуки, движенье и свет.
Прошлое страстно глядится в грядущее.
Нет настоящего. Жалкого - нет.
И, наконец, у предела зачатия
Новой души, неизведанных сил, -
Душу сражает, как громом, проклятие:
Творческий разум осилил - убил.
И замыкаю я в клетку холодную
Легкую, добрую птицу свободную,
Птицу, хотевшую смерть унести,
Птицу, летевшую душу спасти.
И художник, и Мария для Блока - медиаторы, посредники между мирами (недаром Блок подтвердит Белому, что всегда думал о себе как о Меркурии). Но посредник может стать проводником - а может - преградой. В стихотворении «Художник» художник намеренно становится преградой. Вернее, его творческий разум, его эгоистическая мужественность становится преградой. Душа его - как Мария - открывается звону безотчетно и безоглядно - и вступает в «предвечный круг» (или в ней самой ширится, является предвечный круг: они пронизаны друг другом - это в буквальном смысле соитие - я бы сказала - в гораздо более буквальном смысле, чем любой половой акт, который есть лишь жалкое подобие такого соития, или, как Блок запишет в дневнике 1902 года, «земное небожительство»: «земное небожительство выражается в понятии пола: это и есть опрокинутое небо, небо исковерканное, обезображенное» (7, 51)). Рушится замкнутость, очерченность и определенность настоящего, жалкого именно в силу своей очерченности. Настоящее - это ведь и есть птица, замкнутая в холодной клетке; или - иначе - из стихотворения «К музе»: «луг с цветами и твердь со звездами - все проклятье твоей красоты», то, что совершенно верно определено Роднянской в той же статье как «красота, попавшая в артистический плен»
[5]. Мир, замкнутый в своих пределах, закрытый от Бога, человеком, в очередной раз пожелавшим остаться «сам по себе» - и наедине со стихиями этого мира.
Это место, куда бежал Блок от «неумолимого перехода искусства в религию» (что как неизбежность и необходимость он осознает в Дневнике 1901-1902 гг.), и которое он опишет Белому в 1904 году как «голубую тюрьму» и «зеленую планету» «(то и другое явственно в хорошую погоду), где я могу рыть землю и делать забор» - как место, куда он убежал из тех стран, где «ходит Христос». Свое бегство, надо заметить, он описывает с отчетливыми аллюзиями на изгнание Адама из рая.
Эта очерченность жалкого настоящего исчезает для души, одержимой божественным наитием: «прошлое жадно глядится в грядущее» - это ведь очевидно две смотрящие друг в друга бездны 41-го псалма: «Бездна бездну призывает голосом водопадов Твоих; все воды Твои и волны Твои прошли надо мною», или гораздо более страстный церковнославянский стих: «Бездна бездну призывает во гласе хлябий твоих: вся высоты твоя и волны твоя на мне преидоша»… Кстати, все толкования этого стиха говорят именно о бездне человеческой, зовущей бездну Божественную, - зовущей, чтобы принять, вместить и исцелиться ею (то есть достигнуть целости, целомудрия)... Только что - бездны у Блока развернуты пока в горизонтали - но вот уже сейчас… но нет, молния разума сражает душу «на пределе зачатия»: Мария не зачала, а голубь Святаго Духа (а что еще может быть за птица, летевшая смерть унести и душу спасти?) оказывается в «клетке» художественного произведения, уравниваемого тем самым с тленным настоящим.
Перед нами, таким образом, произведение не о «ласках музы», а о наитии Духа на душу художника, подставляемую его разумом в качестве приманки для поимки Духа - и убиваемую в ходе охоты… Убиваемую в тот момент, когда она должна была зачать спасение миру…
Читая о «демонической сексуальности» Блока в связи с «Благовещением», я все время недоумеваю: а каким еще языком можно описать нашествие Духа и осенение Силой Господней Девы, зачинающей в этот момент Спасение миру? Неужели все правда предполагают, что такое нашествие и осенение гораздо легче, чем мужскую ласку, перенести бесстрастно и бестрепетно? Если обратиться к итальянскому искусству - и даже не к Манни, а к блаженнейшему Фра Анджелико - мы нигде не увидим бесстрастия, а если приглядимся - вздрогнем, как при первом прочтении «Благовещения». И почему нам в связи с блоковскими стихами вспоминается - вместо Песни Песней - «Гавриилиада», где Пушкин изобразил вовсе не мировое соитие бездны с бездной - соитие Божественной и человеческой природы для их неслиянного и нераздельного соединения в Богочеловеке - а почти свальный грех? Надо признать, что в этом случае Пушкин сильно повредил наши зрение и слух…
Надо обратить внимание еще и на то обстоятельство, что дева Блоковского «Благовещения» - Мадонна не больше (но и не меньше!) чем «Девушка из Spoleto»: «С детских лет видения и грезы, Умбрии ласкающая мгла…» Для Блока это постоянное присутствие Богородицы в земных воплощениях как-то ведь изначально очевидно. И кажется, он трагедией своей жизни доказал, что это вовсе не «метафора».
Эти Богородицы - место присутствия неба на земле, как храмы, как художники, могут стать - как и храмы, и художники - вместилищем совсем иных сил, стоит им только вместо пути обернуться преградой, отказаться от своей скромной и великой роли проводника к иному. Стоит им только развернуть путника от иного - к себе. Или стоит самому путнику захотеть вместо «Бога милых ангелов его», как напишет потом о себе Цветаева. Ангел ведь буквально - вестник, посланник. Тот, кто в себе приносит присутствие Другого. В сущности ангел - местопребывание Иного. И недаром над головой ангела в келейном Благовещении Фра Беато в Сан-Марко - язык пламени, знак того, что он сам - вместилище Святого Духа, Которого должен передать Деве…
Здесь, вынужденно не сказав еще очень многого, я должна перейти к анализу стихотворения «Глаза, опущенные скромно…»
Глаза, опущенные скромно,
Плечо, закрытое фатой…
Ты многим кажешься святой,
Но ты, Мария, вероломна….
Надо отметить, что Блок с потрясающей, «математической» точностью ставит здесь слова. Святость - это ведь вовсе не безгрешность: безгрешность и чистота - лишь условие святости. В той же мере, в какой чистота металла от неметаллических примесей есть условие проводимости. Святой - тоже проводник. Тот, кто ушел из мира - и одновременно остался в нем. Святость функционально - и есть посредничество по преимуществу. Именно поэтому констатация святости Церковью производится только на основании постоянно совершаемых святым чудес - свидетельств его посредничества. И Мария именно в этом смысле есть святая по преимуществу.
Вероломство Марии - в уже обозначенной возможности привлечь к себе - а не к Богу. Закачать, укачать, «на морских волнах», оставить в пределах ночи, пещеры, недоступности Божественного света. В своих объятиях… В области хаоса.
Быть с девой - быть во власти ночи,
Качаться на морских волнах…
Здесь это путь. Но можно захотеть сделать этот путь способом существования. Свернуть его кольцом. Сделать не ведущим к зачатию новой души. Процессом как самоцелью. Песнью, а не молитвой. И даже не заговором и не заклятием… «Понять, закрепить и убить».
Можно ведь все увидеть и так, как это опишет Е.П. Блаватская в «Тайной доктрине»: «Мать Иисуса - Майа (Иллюзия, ибо Мария есть Mare, Море, символически означающее великую Иллюзию)». Море материи, оформляемой лишь на миг. Море являющихся и исчезающих форм. Формы, однажды отысканные художником, напишет Блок, размышляя о Врубеле, в Духе существуют несомненно. Но если искусство не превосходит себя - все смоет набегащей волной….
«Богоматерь - богоматерия» - будут вновь твердить мистики и богословы ХХ века. В этом смысле Богоматерь - художница и искусница по преимуществу. Та, что улавливает Дух, отражает Его в себе, дает ему форму, воплощение. Мария и искусство в таком понимании - синонимы. И не даром по преданию Мария в миг, когда слышит приветствие ангела, ткет пурпурную завесу для Святая Святых Храма. («Лишь она одна в предвечном круге / Ткет и ткет свой шелковый узор».) Этой завесой должно было быть скрыто от глаз То, что принципиально не имело образа… Но в этот самый миг, равный часам и вечности, она начинает своей плотью и кровью ткать плоть для вошедшего в нее Образа Спасителя.
И не напрасно эти очи
К мирянам ревновал монах:
Он в нише сумрачной церковной
Поставил с братией ее -
Подальше от мечты греховной,
В молитвенное забытье…
Монах и должен, подобно Марии, выткать из своей плоти и крови образ Спасителя. Явить в себе Христа. И Мария - искусство становится путем и средством для такой переделки. Вспоминается устройство монастыря Сан-Марко, расписанного Фра Беато: в каждой келье в которую не заходил никто, кроме живущего там монаха, - фреска, которая, по преданию, лучше всего соответствовала настрою души обитателя кельи. Картина для единственного созерцателя, его ритмический проводник к Иному. Картина для того, для кого она не сможет стать преградой… И общая фреска, как бы эпиграф ко всем фрескам келейным, - конечно, знаменитое Благовещение.
Однако, братьям надоело
…………………………….. (И не хватало больше сил)
…………………………….. Хранить нетронутое тело.
……………………………… Один из них его растлил.
Растлил здесь то же, что убил в «Художнике» - то есть закрепил в качестве процесса, не ведущего ни к чему, кроме его самого - что и есть растление по преимуществу.
Конец преданьям и туманам!
Настала ясность и определенность, жесткий свет чистого искусства, без гетерономии целей… Искусства-идола, искусства-стены. Искусства - наложницы всякого зрителя, удовлетворяющего его эстетические потребности.
Теперь - во всех церквах она
Равно монахам и мирянам
На поруганье предана…
Но есть один вздыхатель тайный
Красы божественной - поэт…
Он видит твой необычайный,
Немеркнущий, Мария, свет!
Именно поэт - тот самый поэт-осквернитель, монах-предатель - призван восстановить искусство-путь, расчистить оскверненный лик и дать увидеть то, что не подлежит использованию зрителя, но чему зрителю надлежит открыться и дать преобразить себя, дать оплодотворить себя… - немеркнущий свет, к которому вел мрак ночи… И для этого поэт вернется в этот мрак.
Он на коленях в нише темной
Замолит страстные грехи,
Замолит свой восторг нескромный,
Свои греховные стихи!
И ты, чье сердце благосклонно,
Не гневайся и не дивись,
Что взглянет он порой влюблено
В твою ласкающую высь!
12 июня 1909
Был очень характерный вариант последней строфы:
И Ты, чье сердце благосклонно,
Не смейся мне и не дивись,
Что я зову: вернись, Мадонна,
Назад, в ласкающую высь!
Здесь поэт призывает Мадонну вернуться в высь из церквей, где она предана на поругание всякому. И осознает, что Мадонна никогда не покидала выси, что покалечено было лишь зрение художника и зрение зрителя (как наше - «Гавриилиадой»), что восстановлению подлежит не область внеположных искусству целей, а лишь само искусство как путь и средство зачатия в душе - Иного.
И в этом смысле важно итальянское жизненное видение Блока («Призрак Рима и Monte Luca») - когда ему, едва не сорвавшемуся с горы, спутница с высоты - та, что в юности опознана была им как земное воплощение Богородицы - протянула спасительную руку.
[1] Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. Под ред. В.Н. Орлова. Т. 7. М.-Л., 1963. С. 69.
[2] См., например: Пайман Аврил. Ангел и камень. Жизнь Александра Блока. В 2 кн. М.: Наука, 2005. Кн. 2. С. 43.
[3] Альфонсов В.Н. В мире образов Возрождения.
http://novruslit.ru/library/?p=46 [4] См.: Роднянская И.Б. Трагическая муза Блока // И.Б. Роднянская. Движение литературы. Т. 1. М.: Языки славянской культуры, 2006. С. 189-190.
[5] Там же. С. 189.