Глава 2. Валька

Mar 04, 2013 15:09



Конец декабря. Вечер опускается в ночь.
Я лежу на широкой своей постели, раскинув руки, как будто кружилась, и упала навзничь. Окно не задернуто шторами, и я смотрю, как волнами, сменяющими друг друга - высотою до неба - накатывает метель, мелким, искрящимся в свете фонаря - снегом.
Я укрыта старым мягким пледом. Таким невесомым, что я не чувствую его, и кажется - обнимают меня крылья ангела.
А тогда была весна. Точно, весна... Я помню, что очередную пневмонию меня угораздило схватить в мае.
Мне было двенадцать лет. Стационар был мне домом вторым, но отнюдь не родным - я его ненавидела. Он означал разлуку надолго - с домом, близкими, со всей моей привычной жизнью. Особенно тяжело было в боксах, где полагалось отлежать первую неделю. За это время должно было выясниться - насколько болезнь тяжела, не заразна ли?... А в моем случае еще - не откинусь ли я на тот свет? Слишком слабая, а в груди - чистые джунгли, будто поселились там неведомые звери - и стонут, и свистят, и храпят, и хрипят - как этого задохлика женского рода еще ноги носят!
До сих пор удивляюсь, что никому и в голову не приходило организовать досуг детей, недели на три заключенных в больницу. Медсестра с таблетками и уколами, хождение на процедуры и в столовую - вот и все, чем был заполнен день.
Самый щемящий момент, когда приходят родные. Тогда нас вызывают в холл. Холл - в моем детском сознании - от слова «холод». Сквозняками здесь тянуло, как от парадного хода, так и от чёрного. Мама поспешно накидывала мне на плечи пуховый платок, усаживала рядом с собою на стул, и доставала из сумки очередную банку с едой.
- Чтоб все до последнего кусочка скушала - а то на операцию положат, легкое отнимут...
Кого-то в детстве пугают бабаем, кого-то милицией. Меня - операцией. У кого какая пугалка, а у меня была - эта.
Я давилась курицей, и, глотая последний кусок, с облегчением уточняла:
- Теперь не отнимут?
А картошка еще горячая, бабушка жарила... И перед глазами наша маленькая кухня, чугунная сковородка, на которой ничего не пригорает, и уют этого часа - дома, когда вот-вот будет подан чай. У каждого своя чашка: у дедушки с темно-синей полоской поверху, у бабушки и мамы - с цветами, у меня - с медвежонком... Стоит теперь сиротливо та чашка...
Я жмусь к маме, обнимаю ее, закрываю глаза... Родной запах. Только ни о чем не думать, прижаться, будто я дома. И слезным спазмом перехватывает горло, когда мама начинает собираться: «Ирочка, мне уже пора».
Но сначала надо уйти мне! Мама посмотрит, как я закрою за собой дверь - тяжелую, белую, с матовым стеклом. Хлопнула. За дверью полутемный коридор - одна лампа освещает его - тусклая, под самым потолком. И сестра за столиком, чем-то, как всегда занятая. Ей - в отличие от мамы - почти нет до меня дела. И запах больницы - чужой и враждебный. Потому что - разлука и боль.
А по правую руку - двери в боксы. Несколько стеклянных клеток и перед каждой закуток, где стоит еще одна кровать. Отлежать здесь неделю - тоска египетская. Одни крашеные желтой краской стены, три раза в день медсестра с горстью таблеток и стаканчиком воды. Даже окна нет. Только по маминым часам, которые она мне оставила, и поймешь - день на улице, или ночь. В стеклянных клетках ходят мамы, баюкают своих грудничков. Грудничкам хорошо. С мамой все можно выдержать, даже уколы. А такие, как я - уже считаются большими. Нас положено класть одних, без мам.

Но именно там, в закутке, в первый, самый тоскливый вечер, когда я уже готовилась прореветь в подушку несколько часов напролет, я и познакомилась с Валькой.
Когда медсестра открыла двери в стеклянную клетку напротив меня, я увидела, что там - не женщина с ребенком, а мальчишка, мой ровесник. Он лежал на спине, на двух подушках (а у меня была одна). В левую руку его была воткнута игла капельницы. Это была первая виденная мною в жизни капельница, наверняка она имелась в больнице в единственном числе, и ставилась совсем уже умирающим.
Другой рукою мальчишка рисовал что-то в блокноте. Я была робким ребенком. Но что делать здесь, как не разговаривать, как не поддерживать друг друга? Я постояла в дверях, некоторое время, наблюдая за мальчишкой. Потом негромко сказала:
- Привет.
Он поднял глаза:
- Привет!
Голос доброжелательный. Можно продолжать разговор. Впрочем, мальчишка сделал это сам.
- Садись, - сказал он, кивая на стул, стоящий у его постели.
Я вошла к нему - тощее дитя в пижаме. Вряд ли я могла в то время кому-то понравиться - словами подруги - «как женщина». Синяки под глазами у меня были такими, что панда позавидует. Синие перья жар-птицы на пижаме - были самыми красивыми во мне.
- Тебе удобно так рисовать? - спросила я, кивая на капельницу.
- А я попросил воткнуть мне иголку в левую руку, - ответил он, ничуть не удивляясь.
Я села рядом и посмотрела в его блокнот. Сейчас мне трудно передать то, первое ощущение. Неправдоподобно яркая картинка. Мы все тогда рисовали дешевыми карандашами. Или красками - несколько твердых, разноцветных кружочков прилеплено к картонке.
А у Вальки были фломастеры - целая большая коробка, невозможный дефицит. Но что он делал ими! Я любила бусы из чешского стекла. Обычные - они всегда одинаковы, полюбуешься, и все. А бусы из чешского стекла - они переливаются, тысячу раз меняясь под каждым бликом света. Вот так же, тысячью цветов, брызгами фейерверка, светились, искрились и переливались Валькины рисунки. Это было неважно, что он рисовал. Дождь, осень, море - что угодно....
Это было то мгновение, которое - остановись, потому что прекраснее тебя нету! Сиреневое небо, и веселые брызги дождя - до небес. Или вот... Разлетелись по черному небу осенние листья - золотые, алые, зеленые и даже синие. Дробилась и плыла золотая от фонарного света - залитая дождем дорожка, вела - в сказку? Не мог этот сияющий путь привести в будни...
Кружили и пьянили с первого взгляда Валькины картины, вбирали в себя, и трудно было вернуться обратно.
Он вырвал листок из блокнота и протянул мне:
- На
Все волшебство осенней ночи - мне. И я даже ночью, когда лился слабый свет из коридора - доставала листок и смотрела. Дерзкое веселье картинки, пьянило меня.
Эти листки с Валькиными рисунками... Я сейчас мысленно держу их в руках, перебираю и помню даже, где был надорванный край... Мне всегда хотелось уйти в тот мир. Дать Вальке руку и уйти вслед за ним. В мир, где все дробилось, искрилось, и было омыто светлыми красками его души...

Валькино тумбочное хозяйство было иным, чем у меня - веселее, что ли. У меня - туалетные принадлежности, очередная книжка, печенье.... А у него, не считая фломастеров, карандашей и альбомов - всегда хранилось что-то удивительное.
Вечером он доставал свои сокровища и мы их рассматривали. Помню стерео открытку. «Бегущая по волнам». Она объемная - и можно прикоснуться к тонкой фигурке девушки, точно отлитой из золота, стоящей на краю лодки, и к веслам, и белой пене на зеленоватой воде, и к завороженному - Гарвею.
Или ручка, с прозрачным концом, где плавала золотая рыбка.
- Давай загадаем, чтобы мы быстрее вышли отсюда, - почти серьезно просила я Вальку.
Но рыбка двигалась - спокойная, медлительная, равнодушная - наши беды не беспокоили ее в крошечном аквариуме.
Был у Вальки и снежный шар. В нем среди сугробов стоял маленький домик с горящими окнами. Встряхнешь шар - и летит буран из снежинок.
- А ты замечала - каким удивительным становится ночное небо, когда идет снег? - спрашивал Валька, - В городе оно светится красным, тревожным цветом. И полет снежинок - как сама бесконечность. Закинешь голову, смотришь - и уже на ногах устоять трудно, кажется, что летишь вместе с ними.
Я размышляла: откуда у Вальки эти сказочные вещицы? Потом точно узнала, что у него самого ничего нет - что их дом нищ и гол. И только одна балерина… скульптурка... стоит на трельяже, отражается в зеркале. Это все, что было у Валькиной матери не-насущно необходимого.
Все это Вальке приносил Митя, считая, что талантливую душу надо кормить волшебством. Она отдаст сторицей.

Хрусталь в серебре

Previous post Next post
Up