Похороны А.Н. Семевского. Вейно и его обитатели в Дневнике А.В. Дружинина

Oct 02, 2018 09:56



Александр Васильевич Дружинин и его брат Григорий Васильевич были извещены о смерти Александра Николаевича Семевского, и приняли участие в траурной церемонии, которая состоялась в С.-Петербурге 4.09.1845 г. Об этом - одна из первых записей знаменитого Дневника Дружинина, характерная для его «начальной» стилистики вообще. Она представляет собой критический, с элементами фарса очерк нравов того общества, в котором жил и трудился писатель.

Он размышляет о вере и смерти, осуждает участников похорон за неподобающие страсти и настроения. Дружинин пишет так же, что «давно почти раззнакомился» с семейством Семевских и намечает «проект» собственных похорон.

Фарсово-характеристическая подача материала будет потом одной из основных в творчестве Дружинина-фельетониста. В то время, как его родители были истовыми христианами, он позволяет себе неуместные комментарии в отношении христианских обрядов и праздников, да и самого священства тоже. - Он будет почему-то считать, что «ерничанье» по поводу и без повода несказанно веселит читающую публику. Об этом метко в свое время заметит его друг, писатель Д.В. Григорович. Он скажет, что у Дружинина юмора нет и в помине.

Александр Васильевич вспоминает «в Вейне» песчаные обрывы берега р. Руи и водяную мельницу, от которой сегодня в русле осталось множество камней. Надо учесть, что Дружинину, писавшему о похоронах, в 1845 г. был всего лишь 21 год.



Сюжет записи Дневника в исследовательском плане важен для всего «миропонимания» писателя. Основное достоинство рассказа его - «документальная» искренность, которая впоследствии будет полностью отсутствовать в его художественных произведениях. - Об этом неоднократно отмечали исследователи творчества писателя.

Об этом свидетельствует, напр., последнее издание его романа «Лето в деревне», предпринятое в Самаре профессором Самарского государственного университета Н.Б. Алдониной. - В этой книге слово «Гдов» ни разу не упомянуто. Не упомянута в ней и ни одна реальная фамилия из гдовского и петербургского окружения писателя, т.е. книга и заметки его для газет носят характер «беспредметных» рассуждений помещика, не имеющего даже фамилии:

(5.09.1845). «Вчера я был на похоронах почти целый день. У С. (Н.В. Семевского - В.Б.) умер младший сын, мальчик лет шестнадцати. Одно время я его часто видел и любил его, как можно было при неравенстве наших лет. Ему было десять лет, когда мне было пятнадцать. Мы часто ходили гулять в Вейне[1], которая теперь продана, - кидали каменьями в уток, смотрели на водяную мельницу и взбирались на песчаные берега речки, которые мне казались чуть не Швейцариею. В характере его все наклонности были женские: он не играл в солдаты, не любил мундиров и лошадей и воспитывался так же, как младшие его сестры[2]. Если прибавить к этому, что он был очень хорошенький мальчик, хотя сколько и подурнел впоследствии, и что характер его соответствовал красоте, то можно понять, что его смерть заключала в себе что-то грациозно-трогательное.

Я давно почти раззнакомился с их семейством и потому не хотел было ехать на похороны. Мне жалко было бы видеть старика одного и в горе, потому что остальные его два сына, старые кутилы, вероятно, не разделяют горести отца. Но в этом я с удовольствием признаюсь, что обманулся, по крайней мере, на время.

Один из них заехал к нам. Бессрочно отставной гусар, член всех попоек и балов с драками, явился с заплаканными глазами и плакал, рассказывая о последних минутах своего брата. Братская привязанность в состоянии меня тронуть, оттого ли, что она всегда почти бескорыстна, оттого ли, что в весьма ограниченном кругу моих привязанностей самое первое место занимает братская. Мне понравилось, как гусар с жаром нападал на одну старуху, coureuse d'enterrements (любительницу похорон (фр.), которая своими отчитываниями помешала ребенку умереть в спокойном неведении смерти. Мне понравилась его выдумка - засыпать его гроб целым возом цветов, потому что покойник страстно любил цветы. Поэтому я поехал, надевши мой нестареющий мундир и каску с султаном»[3].

Подъезжая к дому, мы заметили, что вынос окончился. Таким образом, мы избавлены были от официальных соболезнований, глупых и лишних. Старик не мог провожать сына, потому что был слаб и болен. Мы поплелись за гробом, и после обычных приветствий знакомым, проговоренных не с улыбкой, а с кисло-угрюмым видом, я начал обзор местности и всему прочему.

Не рассуждая о необходимости уменьшать роскошь на похоронах, я заметил, что попов было чересчур много и поезд был великолепный. Был какой-то старик в безобразной шапке, архимандрит, как мне сказали, но явился ли он только в церкви или шел впереди, я этого не знаю. Особенных признаков горести в сопровождающих заметно не было: плакала одна из сестер, особенно дружная с Сашей, братья же и гусар даже осушили свои слезы. Я нисколько не ставлю им этого в осуждение, я знаю, что горесть находит пароксизмами, между которыми ничего не чувствуешь, и в голову лезет черт знает что такое. Виновен глупый обряд торжественных похорон, требующий от всех или слез, или угрюмой физиогномии. А потому из всех присутствующих больше мне нравились пансионские товарищи умершего, которые, верно, его любили очень. Они явились все и шли тихо, покойно, слегка задумавшись. Вероятно, их свежий и молодой рассудок понимал, что о смерти молодого человека не пристало слишком горевать, что лучшие выражения участия есть воспоминание простое, дружеское, покойное.

Таким образом, я шел по камням, иногда думая что-то похожее на дело, иногда ничего не думая, иногда думая дурное, потому что человек - свинья. Мне, по крайней мере, приходили самые дикие, скверные, уродливые фантазии в таких местах, где требовалось совсем других чувств. Впрочем, я беру на себя ответственность только за те идеи, которые приходили мне в голову с печатью возможности и согласия от моего внутреннего чувства.

Пройдя мимо Пажеского корпуса, который теперь красят белою краскою, отчего он потерял свою готическую наружность, мы повернули по Невскому и пошли в такие края, каких я от роду не видал. Бывал ли я около Введения, не знаю, но за этой церковью я никогда не бывал. Неприятный вид представляли неуклюжие желтые дома, с широкими простенками, с грязными стеклами в окнах. На гробе лежали цветы, только их было немного. Певчие, благодаря неизмеримому ряду попов, пели за полверсты, а может быть, и не пели. Я не вступал в разговор с соседями и не отвечал на расспросы прохожих, а потому не развлекался ничем и продолжал размышлять.

Если я умру, думал я, я не хотел бы, чтоб сзывали на мои похороны всех моих знакомых. Я разделил бы перед смертью их на три категории: 1) товарищей классных и корпусных, 2) товарищей полковых, 3) остальных приятелей. Из этих трех я составил бы особый разряд человек из пятнадцати и велел бы их пригласить. Попа довольно одного, певчих -- из моих кантонистов. После похорон чтоб завтракали и выпили дюжину шампанского, но чтоб первые и последние бокалы выпили в мою честь. Когда-нибудь составлю список приглашенных.

Запыленные подошли мы к монастырю, который, как я и ожидал, не представлял ничего ни особенно красивого, ни особенно замечательного. Братья и товарищи умершего внесли гроб, я шел позади и стал около. Обедня и отпеванье показались мне очень длинными, хотя служба была великолепна и певчие отличные. Но я был не очень расположен к благоговению, хотя отдаю справедливость похоронной службе и люблю ее слушать. Один дьякон колоссального роста и такой же толщины свирепствовал до того, что у меня звенело в ушах. Об нем еще будет речь. И все-таки я с особенным удовольствием смотрел на цветы, которыми уложено было все подножие гроба. Что это было за чувство, я не хочу его исследовать и принимаю его как оно есть. Кроме этих цветов, я других не видал и подосадовал на гусара.

Наконец, все кончилось самым обыкновенным образом, и мы поехали на квартиру отца. Здесь начинается самая скандальная сторона наших обычаев.

Гости были голодны, а архимандрит или архиерей не приезжали. На всех физиономиях написано было: скоро ли дадут есть? И опять-таки некого тут обвинять, ни гостей, ни хозяина.

Все так делается в жизни. Сколько в ней вещей дурных и негодных, за которые не у кого спросить отчета. Ежели б всякому злу ясна была причина, свет давно бы шел иначе.

Все мы видимо жалели о старике, и он знал, что мы чувствуем его потерю, и, со всем тем, все мы были друг другу в тягость, и все, кроме присяжных «охотников», ругали обычай похоронных обедов.

Я верю возможности утешения: из тысячи доводов и убеждений всегда хоть одно найдет дорогу к сердцу человека противных мыслей (хоть он того и не скажет), отчего же утешение будет отвергнуто тем, кто ищет утешения? Многие из нас наедине, может быть, поговорили б со стариком от души, сказали б ему, что в первой молодости умирать не тяжело и не заслуживает страшного сетования, что в то время, когда полнота сил привязывает нас к жизни, какое-то другое чувство неопределенное заставляет нас смотреть на смерть без страха и без тоски. Мы бы могли сказать ему, что при страшной банковой игре тот, кто раньше других ушел спать, счастливее проигравших, счастливее, может быть, и выигравших. И, подавивши свой скептицизм, я сказал бы, что за сном будет и пробуждение и что самое светлое пробуждение, самое ясное утро назначено тем, кто спит с цветами под изголовьем.

Но все вместе мы сидели, молчали, говорили о погоде, пока не приехал главный поп, не подали закуски и не пошли к столу. Столовая зала походила на залу прежней квартиры С-их, где я так часто играл ребенком и где ко мне выносили маленького Сашу. Говорю это так, а не для вяшщего умиления, тем более, что я тогда был голоден. Соседство мое не мешало моему молчаливому расположению духа, с левой стороны сидел очень толстый монах, справа какой-то инженерный офицер, вероятно, знаток в винах, потому что тянул их преисправно. Вина в самом деле были хороши и в большом количестве.

Зятья старика и старший сын (гусар в кругу товарищей и моего брата, видимо, забыл и горе, и гостей) угощали компанию. Старик подходил к нам. Заметил ли он мою серьезную мину, или просто я напомнил ему сына, он, подчуя меня вином, облокотился дружески на мою руку. Мы сказали еще несколько слов - что мог я ему сказать хорошего?

Таким образом сидел я, прислушиваясь к разговору, который делался шумнее и шумнее. Мне было совестно принимать участие в этом шуме, да и надобности никакой не было.

Зародыш многих обычаев, если не всех, должен был быть хорош во всех отношениях. Чтоб увлечь за собою подражателей, надобно что-нибудь прекрасное. Стоит порыться, чтоб увидеть, что самые смешные обыкновения были когда-нибудь уважительны.

Отчего произошел обычай поминок, обычай теперь смешной, где смешивается обжорство и пьянство с религией, кислые рожи со смехом, красные глаза с красными носами? Произошел ли он от того, что после похорон друзья покойника не позволяли родным его оставаться одним, утешая их дружеской беседой и светлыми воспоминаниями о умершем? Или произошел он от тех пиров, где цветущие здоровьем люди, отдав последний долг другу, собирались, чтоб посмеяться в лицо смерти и утопить в вине бесполезные слезы? И то, и другое хорошо, но середина между ними никуда не годится.

Почти против меня сидел враль X., который, от нечего делать, сердил попов, рассказывая им, что он вычитал в Иосифе Флавии (может, и выдумал, мне какое дело!) о том, что перепись иудеев была за 4 года до рождества И. X. Потом говорил он о папах, которые замечали эту ошибку, и все в таком же роде. Архиерей говорил, что можно верить только св. отцам, и, кажется, сказал умную старую истину, что в деле религии верь всему или ничему. Может быть, мне и послышалось. Близ сидящие монахи, вступя в разговор, нашли случай сказать, что католики и папа - идолопоклонники, с чем согласился мой vis-a-vis, художник, живший когда-то в Риме.

Человек слаб, и я слаб. Ругаться и спорить с монахами я не хотел, но кольнуть их слегка не упустил случая. Не вступая в речь с рядом св. отцов, сидевших влево от меня, я заметил художнику, что справедливость требует признать все религии равно уважительными, а если смеяться над ними, то смеяться над всеми. Избитый мой силлогизм я подкрепил довольно простодушным рассказом о службе митрополита в Казанском соборе, которая, сказал я, казалась мне и комедией, и идолопоклонством, и каббалистикой.

Речь моя не понравилась монахам, однако они молчали и сообщали себе свои замечания in petto {про себя (итал.).}. Поспорив с художником и с инженером, которому я желаю знать такой же толк в религиях, как в портвейне, я сказал несколько слов о достоинствах католицизма, о его легендах, музыке, блеске и процессиях и, не желая надувать себя и других, замолчал. Шампанское было теплое, однако гости сильно развеселились, и, когда за киселем пели Вечную память, толстый протодьякон дотягивал smorzando {в полголоса, глухо (итал.).}, а в одном углу страшно шумели и хохотали.

Покачиваясь, гости разошлись по комнатам; старик сидел на маленьком диванчике, кажется, с дочерью. Поставьте на его место не отца, а самого холодного эгоиста, и того бы неприятно поразил, если б не обидел, начавшийся шум и смех. Молодежь ушла в особую комнату, взявши с собой протодьякона, который подружился с ними, толкал всех своим огромным брюхом и на последнем пении Вечной памяти явно фарсил своим нечеловеческим басом. Другой какой-то огромный поп, приняв меня за брата, осыпал меня благодарностями за приятное соседство и целовал меня, а потом целовал в извинение за свою ошибку. Ротмистр Г. собирался показывать всей публике, как Набоков в Новгороде делает пехотный развод, а другой Г., улан, клялся, что он повезет дьякона в какой-то фикгауз. Я взялся за шляпу и ушел, признавая, что все правы, и все-таки недовольный всеми. Но днем я был доволен»[4].

[1] Речь идет о смерти Александра Николаевича Семевского, сына Николая Васильевича Семевского, бывшего владельца имения в с. Вейно Гдовского уезда С.-Петербургской губернии.

[2] Одна из сестер, очевидно, Софья Семевская.

[3] Мундир и каска Лейб-Гвардии Финляндского полка, в котором служил писатель и его братья.

[4] Дружинин А.В. Повести. Дневник. М. 1986.

Семевские, Александро-Невская лавра, Плюсский район, В.И. Будько, А.В. Дружинин, Вейно, мемуары, литература, Гдовский район, история, гвардейцы, Марьинское, Щепец, Гдовский уезд, Россия, дневники, С.-Петербург, краеведение, Веенка, Финляндский полк

Previous post Next post
Up