Из Вазова мы взялись переводить
самую смешную главу, про то, как в городке ставили "Многострадальную Геновеву" (т.е. "Женевьеву" Геббеля/Хеббеля в переводе Кръстьо Пишурки). На разборе второй половины отрывка я, к сожалению, не была - работала на заводе. Так-то без меня разборы не устраивают, переносят, но тут у меня был какой-то длительный завал, вот и решили закончить до конца зимнего семестра.
Главная трудность при переводе были даже не турцизмы, а опасность скатиться в стиль "Вечеров на хуторе". Еще неясно было, разумно ли следовать постоянным авторским перебивкам аорист / настоящее историческое. Я решила следовать, и получилось довольно коряво. Как переводить эти тяп-ляп написанные романы национального возрождения? Они ведь такие и есть - неровные, на пафосе, восхитительные в своей корявости. Официальный русский перевод (БВЛ) выполнен с подстрочника, приглажен и олитературен. Вправе ли переводчик "выправлять" стиль автора? Или приглаживаешь - и читатель никогда не узнает дух оригинала, или оставляешь все неровности - и твой перевод выглядит неумелым и непрофессиональным.
Наконец настала торжественная минута. Австрийский гимн утих и занавес поднялся безобразными складками. Первым показался граф. Весь зал онемел, как будто не было там ни одной живой души. Граф принялся говорить, а тетка Гинка суфлировала ему из-за своей парты. А когда граф пропускал или менял какое-нибудь слово, она кричала: «Напутал!» Трубит рог и входят посланники Карла Великого, который призывает графа на войну с маврами. Граф прощается с Геновевой, которая падает без чувств, и уходит. Вернувшись в сознание и не найдя мужа, графиня плачет. Плач смешит всех. Тетка Гинка снова кричит: «Да плачь, чтоб тебя! Не знаешь, как плачут?» Графиня ревет сильнее, и зал отзывается громогласным хохотом. Громче всех смеется тетка Гинка и кричит: «А ну-ка вот я подойду, будет тебе настоящий плач!»
Хаджи Смион обращает внимание публики, что плач - большое искусство и что в Валахии платят специальным женщинам, чтобы они плакали над покойниками. Кто-то шикает на него и он шикает на тех, кто его слушает. Но появление Голоса меняет ситуацию. Он искушает целомудрие Геновевы, та отвергает его с презрением и зовет Драко, чтобы отправить с письмом к графу. Входит Драко и все начинают хихикать над его цилиндром; это смущает Драко. Тетка Гинка кричит ему: «Драко, снимай Алафрангову кастрюлю! Голову открой!» И он снимает цилиндр. Снова хихиканье публики. Но сцена принимает трагический характер. Рассерженный Голос достает саблю; но не успевает он проткнуть Драко, как тот уже валится мешком, мертв и неподвижен. Публика не удовлетворена такой глупой смертью и некоторые кричат, чтобы он вставал. Труп утаскивают за ноги, а голова его стучит по полу. Но Драко героически терпит замечания и следует своей роли мертвеца. Графиню бросают в темницу.
Акт завершается, и австрийский гимн звучит снова. Зал шумит от критики и смеха. Старушки недовольны Геновевой, которая играет не особенно жалостно; напротив, Голос играет довольно хорошо свою неблагородную роль и заслуженно вызывает ненависть некоторых бабушек. Одна из них подходит к его матери и говорит ей:
- Тано, что ж это такое творит ваш Фратю! Что ему молодая-то сказала?
За первой партой Дамянчо Григор во всех подробностях растолковывал бею ход первого действия. Он увлекся собственным красноречием и рассказал анекдот о каком-то французском консуле, который бросил жену, подстроив подобную интригу. Бей слушал его очень внимательно и в конце концов понял, что граф - французский консул, и таковым считал его до конца.
- Этот консул - дурак тот еще, - сказал он строго, - как это он приказал убить жену, не разобравшись? Я пьяницу уличного и то не арестую, пока он у меня не дыхнет на Миала Пандурина.
- Бей-эфенди, - сказал Дамянчо, - ведь это так написано, чтобы вышло любопытнее.
- И кто писал дурак, и консул еще больший дурак.
Рядом Стефчов также критиковал графа.
- Огнянов, - говорил он надуто и авторитетно, - в глаза не видал театра.
- Почему? Вроде хорошо играет, - возразил Хаджи Смион.
- Хорошо играет - как обезьяна, не уважает публику.
- Да, и я вижу, не уважает. Видел, как он сидел на канапе Бенчоолу? Как будто он брат князя Куза, - строго сказал Хаджи Смион.
- Надо его освистать, - гневно сказал Стефчов.
- Надо, надо, - потвердил Хаджи Смион.
- Кто собирается свистеть? - спросил кто-то с того же ряда.
Они обернулись. И увидели Каблешкова. Каблешков еще не стал апостолом. Он случайно оказался в Бялой черкви, куда приехал навестить родственников.
Хаджи Смион смутился от огненного взгляда будущего апостола; он немного подвинулся, чтобы дать тому возможность увидеть виновника - Стефчова.
- Я! - напряженно ответил Кириак.
- Вы свободны, господин, но должны выйти вон.
- А вас кто спрашивает?
- Это представление дается с благотворительной целью и играют любители. Если вы можете лучше, поднимитесь на сцену, - с живостью сказал Каблешков.
- Я тут плачу и не нуждаюсь в надсмотрщиках, - ответил Стефчов.
Каблешков вспыхнул. Разгорался спор. Мичо Бейзаде поспешил его прекратить:
- Кириак, ты разумный человек... Тодорчо, успокойся!
В это время австрийский гимн смолк. Занавес поднялся.
Сцена на этот раз представляла собой темницу, освещенную лампадкой. Геновева держит на руках ребенка, говорит жалостные слова и плачет. Сейчас она играет более естественно. Полночный час, мрачная тюрьма, вздохи несчастной и беспомощной матери - все это настраивает сердца на известный лад. По лицам многих женщин покатились слезы. Слезы, как и смех, заразительны. Плачущих становилось все больше, даже кто-то из мужчин ронял слезы, когда Геновева писала письмо графу. Каблешков - и тот разжалобился и захлопал в особо патетическом месте. Аплодисменты его одиноко прозвучали в полной тишине и замерли без отклика. Множество сердитых взглядов устремилось к смутьяну, который в самом сильном месте поднимал шум. Иван Селямсыз, который хлюпал носом, взглянул на него кровожаднее всех. Геновеву отвели в лес, чтобы там умертвить. Занавес опустился. Каблешков зааплодировал снова, но и в этот раз остался без подражателей. Обычай аплодисментов еще не был введен в Бялой черкви.
- И мерзавцы же люди в этой стране, - прошептал бей Дамянчу, - где это все было?
- У немцев.
- У немцев? Я этих гяуров еще не видал.
- Как, бей ефенди, - есть же у нас один немец в городе.
- Тот, что ли, без бороды, четырехглазый, в синих очках.
- Тот, фотограф.
- Тот? Добрый гяур. Всегда шапку снимает, на европейский лад, как меня завидит. А я думал, что он француз.
- Нет, точно немец, из Драндабура*.
* Бранденбург, в Пруссии