(no subject)

Feb 14, 2015 21:10

ИГРЫ

Никогда я не понимал этих прыжков с трамплина. Ну, лыжи там, фигижи, ну, планирование, но ведь летит человек с полутора сотен метров! И живой почему-то. Вот вы возьмите сейчас лыжи и спланируйте из окна, а потом расскажете мне про законы физики. А я пока буду учиться столы вертеть, чтоб послушать.

Но в прошлом году, когда я волонтёром в Сочи поехал, меня как раз к немецким прыгунам приставили. К женщинам. Знакомимся мы в первый день, я всем руку сую, повторяю как заведённый: Руслан-Руслан-Руслан, а она вдруг такая: Труд. Я аж своим руслан-русланом подавился. Как, спрашиваю. Труд, говорит, имя такое. Знаю, говорит: все русские, когда слышат, смеются. Тем более что у меня ещё и фамилия Май. Труд Май. Только, говорит, отпустите меня, или вы меня везде за ручку водить собираетесь?

Покраснел я, отпустил руку и пошёл дальше знакомиться. Ну, Труд, думаю, и Труд. Родители, наверное, коммунисты из ГДР сумасшедшие. Бывает. Не Даздраперма всё-таки. Труд Май. Даже красиво. Труд. Май. Знакомлюсь, а других имён уже не слышу и лиц не вижу. Май. Труд. Труд. Май.

Так и пропал.

И главное, ничего ведь особенного: коренастая, росточка небольшого, косметики нет, волосы светлые в хвост забраны. Немка, одним словом. А всё равно ходил за ней, будто руку в тот день так и не выпустил. И по работе, конечно, ходил, и так уже просто. Волонтёров много, никто внимания не обращает. Надел эту клоунскую куртку из лоскутков - и как в шапке-невидимке. Так что я за ней и в Немецкий дом, и на набережную, и к трамплину.

Я там, верите, молиться начал. Никогда со мной такого не было, а тут падает она буквой дубль-вэ со своего трамплина, а я молюсь с закрытыми глазами. Ну, не летают ведь люди. Слов никаких не знаю, поэтому шепчу: поймай её, господи, неси её, господи, не урони её, господи. Открою глаза, а она катится уже. Спасибо.

Вы не думайте - я бы, может, и поговорил с ней толком, и пригласил куда-нибудь, только она ведь не одна была. У неё ж парень из шведской сборной, сноубордист. Элвис Бергстрём. Ну, такой прямо Элвис, да. И что я буду?

В общем, к четырнадцатому февраля они оба уже отпрыгались и отдыхали. Ничего, правда, не выиграли, но, по-моему, не расстраивались совсем. Праздник опять же. Я вечером, как обычно, болтался возле Немецкого дома, но, когда они вышли, вообще-то спать собирался. Поздно уже было. А они выходят - он с доской, она с лыжами, - и в горы.

Я сперва решил: пусть себе идут. Мало ли чем люди в день влюблённых заняться хотят. Я ж не этот всё-таки. А потом думаю: где же они кататься-то собрались? Там, куда они идут, не то что трамплина - трассы нет. А случись что?

И пошёл за ними.

Хорошо шёл, осторожно - я умею. Даже не обернулись ни разу. Залезли на гору, обулись и - я только рот успел открыть - вниз. Катятся, а я ни кричать, ни дышать не могу, будто внутри что-то застряло. Там склон метров пятнадцать и обрыв. Тут молись-не молись. Достал телефон, чтоб сигнал посмотреть, а даже разблокировать не могу. Палец чужой. Всё вообще чужое.

Но тут поднимаю глаза, а они летят. Не планируют там, нет, - летят. Вот как самолётики такие маленькие, бесшумно. Вверх, вниз, зигзагами какими-то. Так насекомые иногда летают и НЛО. То за ручки возьмутся, то ещё что. А потом вдруг раз - и вниз головой.

В фильмах, знаете, люди начинают глаза тереть или щипать себя где-нибудь, а я нет. Стою, любуюсь. Даже на телефон не снимаю: жаба какая-то стала душить. Фиг вам, думаю, никому не покажу. Очень уж всё это красиво было.

Тут они меня и заметили. Я же как встал тогда, так и застыл столбом. В куртке своей идиотской. Приземлились рядом, смотрят ласково и как бы даже и жалеют.

Ну, что, говорит Элвис, пошёл человек гулять в горы и сорвался. Обычное дело. Не надо, говорит Труд, я объясню, он поймёт. Ой ли, говорит Элвис. Поймёт-поймёт, говорит Труд, ты иди, мешать будешь. Ах, я им уже мешаю, говорит Элвис и уходит, ухмыляясь.

А я спрашиваю, вы что, по-русски говорите? Вот это, конечно, самый важный вопрос был, да. Глупый, говорит. Глупый-глупый. Как я всё подстроила, а ты и не догадался. А по-другому нельзя было, нельзя-нельзя. Здесь место такое особенное,что он нас не увидит уже, если ушёл. А он ушёл: знаю, слышу - ушёл. Правда-правда, совсем. Веришь? Веришь? Ага. Будешь слушать? Ну, вот.

Мы боги, те самые древние боги, которые когда-то правили миром, но стали вам не нужны, потому что какой прок от богов, от нашей красоты и силы, от нашей похоти и хитрости, от нашего гнева и ума? Вы выросли, у вас теперь другие боги, но мы не расстраиваемся, мы очень хорошо живём, вот только иногда скучаем, скучаем по любви и скучаем друг по другу и ещё немножко скучаем по вам, поэтому мы придумали спорт и придумали олимпиады и теперь встречаемся раз в два года, чтобы воевать и любить.

Иногда кажется, иногда, когда на секунду забываешься, кажется, что всё как раньше, всё снова как раньше, и толпа, и горит жертвенник, и ты наверху, ты сверху - паришь в небе, поёшь гимны. И шёлк флагов, и свет солнца. Быстрей, выше, сильней, дальше. Опять любят, опять боги, опять, опять, опять мы восхитительные, невыносимые, бесконечные боги.

Конечно, мы меняем тела и лица: было бы странно, если бы чемпионы во всех поколениях выглядели одинаково, так что мы заканчиваем карьеру и как-нибудь потихоньку умираем, как-нибудь быстро умираем, ведь все знают, что большой спорт подрывает здоровье. Есть, разумеется, идиоты, есть тщеславные придурки, есть, например, Бьёрндален, который сам знает, что всех нас когда-нибудь спалит, но уже не может остановиться, стать, не знаю, чиновником, если так не хочет умирать, хотя это нонсенс, бог, который не хочет умирать.

Да, я тоже рождалась не один раз и даже не двадцать один, но сейчас мне двадцать семь лет, потому что такой дурой можно быть только в двадцать семь: сначала ты жестокая и смелая, потом сильная и добрая, а теперь я дура, да? Дура, да? Ну, а кто? Разве нет? Ты представь - двадцать семь. Ни ума, ничего. Дура-дура-дура - какая-то просто непередаваемая дура.

Только когда летишь, только когда лежишь, уткнувшись головой в подушку из холодного воздуха, ты чувствуешь этот покой, как будто внизу кто-то обнимает тебя, держит тебя, шепчет тебе на ухо, но всё заканчивается, всё всегда заканчивается, потому что все умирают, все всегда умирают, а ты катишься дальше, всё дальше и дальше. И каждый раз одно и то же, каждый раз. Кричишь: за что? Зачем? Где смысл? Нигде. Терпи, молчи. И вот - опять. Опять-опять-опять. Опять по ночам у аптеки не горит этот чёртов фонарь.

Но ты ведь про нас никому не расскажешь? Никому-никому? Здесь всё: жизнь, смерть, цирк, храм. День, лень. Ночь, плач. Взлёт, треск, снег, рот, соль, боль, звон, сон, сон, ключ, дом, смех, явь, свет, боль. Шаг, ад, шаг, жар, стон, бег. Весь век, сто лет вот так, вот так: мой спорт - мой мир. Мой труд, мой май. Мой мир, труд, май. Мой май. Мой май! Мы дарим эти праздники, ничего не требуя взамен, почти ничего не требуя взамен, только немного восхищения, только немного отчаяния, только немного поклонения, только немного кровопролития, только немного песнопения, только немного тщеславия, только немного, только совсем немного, только совсем чуть-чуть любви.

И ушла. А я сижу и чувствую, что мокро мне: снег вокруг нас растаял. И розовые цветы лезут из щелей между камнями.

А потом всё. Следующие десять дней Труд мило улыбалась, поила чаем при случае, но ничего как бы и не помнила. Только посматривала удивлённо: что это со мной? И русский язык больше не понимала. И Элвис не понимал. А я вообще ничего не понимал. В конце концов, решил, что мы для них что-то вроде животных. Милых таких, домашних. Вот увидела, например, котёнка, погладила мимоходом и пошла дальше. Ну, а как? Хорошо, не тараканы.

После закрытия олимпиады они улетели. На самолёте. Труд меня в щёку поцеловала, Элвис руку пожал, и улетели.

В общем, год прошёл, а я маюсь. Я ж не котёнок всё-таки, нельзя так. Хоть ты богиня, хоть кто. Узнал их адрес, сделал визу, проверил график соревнований, чтоб дома были, и полетел.

Приземлился в Гамбурге, забрал машину, взял из закладки пистолет с патронами, который на глубине купил, и поехал в Киль. Четырнадцатого февраля - ровно год прошёл. Подъезжаю, а они как раз из гаража выруливают. Серебристый такой «сеат альгамбра». Для пенсионеров. Я за ними.

Не знаю, зачем. Поговорить, наверное. Ну, а что пистолет? Слушайте, но нельзя же так жить, когда ты для них никто. Хорошо, вы красивее, сильнее, старше, но почему нельзя с нами на равных, почему нельзя по-человечески? Мы не хуже, правда. Мы просто другие, но с нами можно разговаривать, с нами можно дружить. А если вы боги, если вы такие крутые боги, то почему ж мы живём вот так? Почему ж вы не сделаете-то что-нибудь? Заботьтесь о нас, что ли. Любите нас, например.

В общем, кто-то должен был, наверное, действительно умереть. Он, она, они. Я. Только Труд, когда тележку перед входом брала, уронила монетку, а та возьми и закатись куда-то. Минуты две они её искали, но не нашли. Плюнули, достали другую, отцепили тележку и пошли внутрь.

А я-то видел, куда она покатилась, поэтому вылез из машины и подобрал. Только это не монетка оказалась, а специальный жетон для тележек из супермаркета. Стою, кручу эту пластиковую штуку в руках и как-то вдруг сразу всё понимаю.

Специальный, значит, жетон для тележек. И поездка в супермаркет четырнадцатого февраля. На пенсионерской машине. А потом домой: шампанского и спать. И только раз в два года - сон про победы и любовь. Зимний сон, летний сон. И снова назад, зажав в кулачке жетончик.

Положил я его в карман и поехал к морю. Попробовал пистолет бросить, чтобы он, как камешек, по воде поскакал, но не получилось, утонул сразу.

txt

Previous post Next post
Up