Инстинкт самосохранения культуры
Есть обстоятельство, которое делает Шаламова исключительным явлением в писательском мире. Может быть, мой кругозор недостаточно широк, но аналогий не нахожу.
Все прижизненное литературное бытование Шаламова-прозаика шло за пределами страны проживания, по большей части в иноязычной среде и - по большей части - без всякого участия автора, лишенного за "железным занавесом" возможности влиять на свою литературную судьбу. При жизни Шаламова за рубежом вышло тринадцать сборников его прозы на семи языках, из которых только один, и то на французском, которого он не знал, увидел свет непосредственно по его инициативе. Больше сотни рассказов на семи языках были напечатаны в разного рода периодике и антологиях, но к нему эти издания, за исключением двух известных мне случаев, не попадали. О его книгах писали ведущие журналы и газеты мира - "Шпигель", "Ньюсуик", нью-йоркское "Книжное обозрение", "Монд", "Фигаро", "Стампа", "Гардиан", "Лос-Анжелес таймс" и т.д., - при том, что сам он имел к этому почти такое же отношение, как в бытность на Колыме. С его книгами полемизировали или солидаризовались такие крупные - и, что важно, имеющие сопоставимый лагерный опыт - фигуры как Примо Леви, Густав Герлинг-Грудзинский, Александр Солженицын, но никакого публичного участия в этой полемике он не принимал, да и не мог принимать. На ум приходит только Гомбрович, двадцать пять лет проживший в Аргентине, в испаноязычной среде, писавший на польском и печатавшийся в парижском журнале, но этим сходство и ограничивается - при всей географической отдаленности Гомбрович поддерживал тесные связи с издателем и всегда был в курсе происходящего.
"Колымские рассказы" вышли из-под пера современника, их не облагораживала почтенная патина старины, они не были плодом деятельности какого-то вымершего, но обильно плодоносившего литературного направления, исследование и реконструкция которого входят в круг занятий академической науки, представляющей умершего автора на суде времени, выступающей в его защиту в качестве авторитетного эксперта и своего рода литературного агента. За "Колымскими рассказами" не стояла ни одна институция, кровно заинтересованная в продвижении автора, многие его книги выходили с искаженной фамилией.
К чему я это все говорю? К тому, что случай Шаламова - это химически чистый образец бытования литературного текста как такового, некая "Мария Селеста", дрейфующая без экипажа и порта назначения в жестоких водах мирового литературного процесса, в которых она обречена сгинуть. Какого рода культурные механизмы действуют в таких, вернее, в таком случае? Нет ли у культуры какой-то встроенной программы, которая в отсутствие автора, но в присутствии великого бесхозного текста начинает работать как бы сама по себе, не позволяя своему детищу кануть в забвение, храня его для будущего читателя, которому все равно, каким путем доходят до него книги? Нет ли здесь ответа на радикальное сомнение Шаламова, выраженное в письме Шрейдеру: "Вам надо знать хорошо - прочувствовать всячески, а не только продумать, что стихи - это дар Дьявола, а не Бога ... Антихрист-то и обещал воздаяние на небе, творческое удовлетворение на Земле ... В стихах нет правды, нет жизненной необходимости!"?
Хотя, конечно, во многом Шаламов прав - до личных трагедий художника музам дела нет.
"Колымские рассказы" на голландском, Брюссель, 1973