Статья опубликована в сборнике "Тенденции формирования науки нового времени: сборник статей том 33 Международной научно-практической конференции, 27-28 декабря 2013 г.: в 4 ч. Ч. 3", Уфа: РИЦ БашГУ, 2014.
Электронная версия - на сайте Высшей школы экономики.
Что-то уважаемая Аниса Равилевна с точностью до наоборот поняла смысл рассказа "Необращенный".
________
Образ интеллигента в колымской прозе В. Шаламова
Сверхтрагическая колымская проза В. Шаламова обращена к метафизическим и экзистенциальным проблемам «человеческой души, ее пределов, ее моральных границ» «в состоянии исключительности» [1, с. 380]. Решение этих вопросов проникнуто крайним пессимизмом. Писатель-лагерник беспощаден к человеку, разуверился в силе его разума, воли, души. Открывая бездны его нравственных падений, «бесцельных предательств, лжи, трусости», В. Шаламов полагает, что в пороке «скрыт главный секрет человека» («Смытая фотография»). Жесткая, немилосердная позиция художника связана с мыслью о тотальном целенаправленном «разрушении человека, растлении ума и сердца», что несут «лагеря, покрывшие весь Советский Союз» («Красный крест»).
Онтологический пессимизм писателя углубляется идеей о мироподобии лагеря: «Лагерь - это слепок мира. Лагерь - мироподобен. Лагерные идеи только повторяют идеи воли» [1, с. 263].
Знаком ломки онтологических и гуманистических ценностей в «Колымских рассказах» являются образы интеллигентов, которые всегда были воплощением мозга нации, его интеллектуального ядра, носителями культуры. Архетип интеллигента важен В. Шаламову как мера вещей, идеал сохранения в каторжных испытаниях воли и нравственного мужества: «Русская интеллигенция без тюрьмы, без тюремного опыта - не вполне русская интеллигенция», - писал он («Бутырская тюрьма»). Однако в его новеллах люди мысли и культуры изображены как первые жертвы насилия, они первыми ломаются, нравственно вырождаются перед лицом зла. «Иваны Ивановичи», как презрительно называют интеллигентов «блатари», «не знают предела в своем раболепстве, пресмыкательстве, самоунижении» «перед каждым рецидивистом». Безвольными слугами уголовников становятся седой ученый-старик, отец четверых детей, именуемый «Оська» («Артист лопаты»); капитан Шнайдер, «немецкий коммунист, комминтерновский деятель, знаток Гете» («Тифозный карантин»); «потомок декабриста» врач Лунин («Потомок декабриста»). Добровольное служение злу и насилию поэтов, художников, инженеров, врачей воспринимается как меты крушения опорных ценностей жизни, «смещения мира».
«Интеллигент-заключенный подавлен лагерем, - пишет автор, - цивилизация и культура слетают с человека в самый короткий срок»; «кулак, палка, приклад, зуботычина», «”плюха”, удар превращают интеллигента в труса … в покорного слугу какого-нибудь «Сенечки» и «Костечки … Интеллигент напуган навечно. Дух его сломлен. Эту напуганность и сломленный дух он приносит в вольную жизнь» («Красный крест»). «В сражении этих людей с лагерем, - итожит Шаламов, - одержал победу лагерь» («Инженер Киселев»).
Пессимистическая идея всеразрушительности лагерного опыта усиливается тем, что интеллигенты В. Шаламова являются не только первыми жертвами, но интеллектуальными носителями зла и насилия, самыми изощренными палачами. Садист-интеллигент наравне с «блатарями-уголовниками» показан автором как настоящий миродержец Колымы, главная опора лагерной власти.
Инженер Киселев в своей жестокости «подавал пример десятникам, бригадирам, конвою», его «методические, ежедневные смертные избиения казались многим ужасными, непереносимыми»; «это Киселев воскресил на Аркагале ледяной карцер - вырубленный в скале, в вечной мерзлоте», куда сажали голых людей («Инженер Киселев»).
Отпав от гуманистических начал, человеческое «я» шаламовского интеллигента теряет качество онтологической меры, аксиологический статус. Особенно показательны в этом плане образы врачей, от которых зависели жизнь и смерть узника: «Единственный реальный защитник заключенного - лагерный врач» («Красный крест»). «Законченный подлец», врач по фамилии Доктор в ряде рассказов предстает «одна из самых зловещих фигур Колымы», который «посылал людей на смерть», «ненавидел заключенных и тиранил, унижал их повседневно и повсечасно» («Начальник больницы»). Врач из заключенных искусственно вызванным шоком, эпилептическим припадком разоблачает симулянта, «доходягу» Мерзлякова и обрекает его на смерть («Шоковая терапия»). «Организатором» чудовищных «развлечений», ловли на хлеб «живцов» и их кровавой коллективной расправы является «доктор Кривицкий, старый революционер» («Любовь капитана Толли»). Цикл «Левый берег» символически начинается рассказом «Прокуратор Иудеи», в котором изображен случай из лагерной практики доктора Кубанцева. Фронтовой хирург утратил профессиональную выдержку, когда принимал три тысячи обмороженных узников - мертвых и полуживых, покрытых льдом. Бунт на пароходе «Ким», поднятый заключенными, был быстро подавлен: в сорокаградусный мороз трюмы с людьми залили водой. Глядя на гноящиеся обрубки тел, Кубанцев «терял хладнокровие, не знал, что приказывать». Другой хирург из заключенных взял на себя командование конвейером: «ампутация, ампутация». Чтобы выжить после всего увиденного, Кубанцев заставляет себя забыть кошмар и исполняет самоприказ. Через семнадцать лет он помнил все из врачебного опыта на Магадане, «одного только не вспомнил - парохода “Ким” с тремя тысячами обмороженных заключенных. У Анатоля Франса есть рассказ “Прокурор Иудеи”. Там Пилат не может через семнадцать лет вспомнить Христа». Таков финал рассказа, придающий нравственному предательству интеллигента всечеловеческий масштаб. В письме Б. Пастернаку В. Шаламов называет беспамятство высшим преступлением человека: «На свете нет ничего более низкого, чем намерение “забыть” эти преступления» [1, с. 429].
Отношение В. Шаламова к интеллигенту было неоднозначным. Видя в нем источник зла, «разложения и рабства», писатель именно с образами гуманистического склада связывал свою веру в силу человеческого духа, возлагал на него надежду на «победу добра» в мире «вне добра, вне зла», «вне правды, вне лжи», «вне всего человеческого». Майор Пугачев, организатор дерзкого, обреченного на неудачу побега, «рабской покорности» предпочел свободу и смерть («Последний бой майора Пугачева»). В типологии образов интеллигентов особенно выделяются герои религиозной веры. Сын репрессированного священника, говоривший «Бог умер», В. Шаламов писал: «Если в лагере и были люди, которые, несмотря на все ужасы, голод и побои, сохраняли и сохранили неизменно человеческие черты, то это … религиозники», которые «всегда оставались людьми» [1, с. 437]. Эти герои являются носителями нравственного стоицизма, «закона сопротивления распаду». Таков пастор Фризоргер, чей «дрожащий, взволнованный шепот молитвы» навсегда остался в памяти повествователя. Его не сломили ни лагерные муки, ни предательство дочери, отрекшейся от отца-«врага народа» («Апостол Павел»). В рассказе «Выходной день» для священника Замятина «последним» спасительным началом в лагерном аду «была литургия Иоанна Златоуста» - «единственное, что еще не было подавлено усталостью, морозом, голодом и бесконечными унижениями».
В рассказе «Необращенный» врач Нина Семеновна дарит автобиографическому герою-атеисту томик Блока и Евангелие. На его вопрос «разве из человеческих трагедий выход только религиозный?» она отвечает: «Только, только. Идите». И «необращенный» герой, т.е. еще не оформленный на работу, уходит от неожиданного духовного наставника «обращенным»: приобщенным к миру христианской веры и поэзии. Глубоко символично, что подарок врача был книгой стихов и Святого Писания. В этом и ряде других рассказов («Шерри-бренди», «Сентенция» и др.) возникает почти невозможная для колымской прозы животворящая христианская ассоциация: Слово как знак вочеловечивания мира через дух, как начало начал, ибо «В начале было Слово». В новелле «Сентенция» герой возвращается из мертвых через неожиданно вспыхнувшее в его сознании, «непригодное для тайги» интеллигентное слово «сентенция», в котором «было что-то римское, твердое, латинское». Оживающий мозг начал «вызывать из своих глубин все новые и новые слова», которые стали оживлять все окружающее: «Даже камень не казался мне мертвым, не говоря уже о траве, деревьях, реке». Воскресшие память и забытые ассоциации о «Древнем Риме, Древней Греции, царстве искусства» включали героя в мир всечеловеческой истории и культуры. Слово, которое он «шептал, выкрикивал, встав на нары, обращаясь к небу», звало к жизни, познанию: «Я требовал у мира, у неба разгадки, объяснения, перевода». Этот рассказ-метафора о воскресении памяти и души венчает цикл «Левый берег» и опрокидывает смысл начальной новеллы цикла «Прокуратор Иудеи», где Кубанцев в сознательном забвении предал не только всех жертв колымского ада, но и человека в себе.
Возникшее в сознании героя слово «сентенция» заключало сакральный смысл: идея воскресения, вера в человеческую память и дух была личным итогом, «сентенцией» противоречивых исканий писателя. Своей главной победой он считал сохраненную память: «Я победил сам себя. Я знал, что не позволю моей памяти забыть все, что я видел» (1, с. 582). Сюжет рассказа «Шерри-бренди», повествующего о смерти колымского узника, «первого русского поэта двадцатого века» О. Мандельштама, выстроен на аксиологической триаде «память-слово-бессмертие». На исходе жизни поэт открывает для себя «последнюю правду»: «Он жил стихами. Он верил в бессмертие, в настоящее творческое бессмертие».
В. Шаламов, пессимист и агностик, отвергавший «теургические искания», отстаивает главную теургическую мысль о непобедимости и всесилии творческого духа человека. Искусство, которому «нечего делать в чересчур реальном мире», которое «ничего не решает» в обессмысленном, «расчеловеченном» и обезбоженном мире, становилось великим демиургом жизни, отрицателем зла и рабства. В. Шаламов писал об этом: «И чтобы, как чума, дотла / Зараза раболепства / Здесь уничтожена была / Старинным книжным средством» («Волшебная аптека»).
Список использованной литературы:
1. Шаламов В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М., 1998.
Зайцева Аниса Равилевна, кандидат филологических наук, доцент, Башкирский государственный университет, Уфа