"Шопенгауэр и бурные годы философии" Рюдигера Сафрански в переводе К. Тимофеевой. "Rosenbud", 2014

Sep 11, 2020 01:21

В интеллектуальной биографии Гёте, которую Рюдигер Сафрански выпустил два года назад в издательском доме «Дело» (выдающаяся, между прочим, серия с превосходно отредактированными переводами) эпизод встречи юного Артура Шопенгауэра с великим старцем подан особенно эффектно.
Матушка великого философа пессимизма внезапно стала известной писательницей и держательницей модного веймарского салона, куда часто хаживал Гёте периода увлечений теорией света и цвета.

Вообще-то, юный Арчи жил отдельно от матери и от сестры, с которыми практически враждовал из-за отцовского наследства (Сафрански уверен, что Шопенгауэр страдал, таким образом, от недостатка родительской любви, но выразить это, как следует, не умел - ведь он был только предтечей ницшеанства и психоанализа, а не их последователем и, соответственно, необходимым словарем не обладал), но в салон забегал, чтобы очередной раз убедиться, что Гёте игнорит его по полной программе.

Шопенгауэру следовало уехать из Веймара, выпустить первые свои сочинения, путешествовать по Италии (п о Гётевским, между прочим, местам), вернуться в материнский салон перед окончательным разрывом с семьёй (другой у него не сложится), прежде чем, великий олимпиец снизойдёт до обсуждения со своим молодым другом «теории света».

Шопенгауэр, впрочем, известный своим дурным и высокомерным нравом (следствие его безвестности, угнетавшей философа практически до самой его смерти: слава нагнала его не тогда, когда было нужно - вот как у Гёте, пример которого был буквально у него перед глазами, но когда сил уже не оставалось, а нужды в поддержке извне не требовалось), подобно русским мальчикам, черкавшим карту звёздного неба, предложил веймарскому старцу собственный вариант теории зрения.

Нужно ли сказать, что Гёте был в шоке?

Если и был, то сумел это скрыть, так что дружбы двух гениев с передачей эстафетной палочки у них не вышло, зато переписка, по которой Сафрански реконструировал детали, осталась.

История эта настолько эффективно характеризует и классициста Гёте и романтика Шопенгауэра, что Сафрански использовал её как в своей биографии поэта, так и в томе, посвящённой жизни и трудам философа, данным нам «на фоне эпохи».






В предисловии (а они у Сафрански не только концептуальны, но и особо убедительны) это намерение заявлено сразу. «Эта книга - признание в любви к философии. К тому, что имело место в прошлом: к страстным раздумьям о жизни и мире, к великому удивлению от того, что существует Нечто, а не Ничто. Эта книга обращена в прошлое - к исчезнувшему миру, когда философия - возможно, в последний раз - предстала во всём своём великолепии. Бурные годы философии - это Кант, Фихте, Шеллинг, философия романтизма, Гегель, Фейербах, молодой Маркс. Философские размышления, пожалуй, ещё никогда не были такими эмоциональными и такими волнующими. Причина этого - открытие «Я», в каком бы обличие оно не преподносилось: Духа, нравственности, природы, тела или пролетариата. Это открытие вызвало настоящую эйфорию и давало повод для самых смелых надежд…»
То, как мы читаем сегодня философские труды (на досуге, перед сном, для удовольствия или же поднятия самооценки) говорит о перемене статуса науки наук и главного интеллектуального движителя прогресса на протяжении многих столетий.

Сафрански, кстати, тоже ведь осколок исчезнувшего мира философии, которой более не существует в чистом виде, но только если по разными масками - антропологии, социологии, герменевтики, психологии…

И книги его (помимо биографий Гёте и Шопенгауэра по-русски изданы, что характерно в серии «ЖЗЛ» томики об Хайдеггере и Гофмане) прямое доказательство такой перемене участи.

Участи и участия в реальной жизни.

Биография важна не сама по себе (такова участь штукарей), но способом проблематизации того или иного «вопроса», например, о времени, корнях и истоках «классической немецкой философии», до сих пор сохраняющей, конечно, если выйти за границы университетской хрестоматии или учебника, питательные вещества хотя бы в логике своего появления и развития.

У Сафрански есть своя точка зрения на вечные философские сюжеты, только исполняет он её не как самодостаточную величину, но как служебную - как важное, но приложение к «биографическому дискурсу», к развитию жанра нон-фикшн.

Он использует свои взгляды и опыт рефлексии как инструменты, позволяющие развивать особое многосоставное письмо, перемалывающее, как в блендере, самые разные жанровые явления - эссе и пересказ, биографию и толкование, работу с документами и архивами с драматургическим и даже беллетристическим началом.

Да, ближе всего это к тому, что известно нам под титром «жизнь замечательных людей», однако, не тождественно ей.

Во-первых, событийная канва здесь не самое важное: как раз книга Сафрански о Шопенгауэре показывает, что биографический хребет может быть и нескрываемой условностью, поскольку главы здесь организуются вокруг вопросов и проблем, поднимаемых философом в текстах, отвлечённых от собственной судьбы, а «обстоятельствами написания» лишь слегка припущены аранжированы для придания книжному интерфейсу общечеловеческой видимости.

Во-вторых, от «ЖЗЛ» книги Сафрански отличает глубокая проработка отдельных направлений (не всех) жизни и творчества, так как «роза ветров» находится здесь не внутри сочетания биографических факторов (изложение сочинений здесь может быть не самым важным, хотя, порой, книги этой серии маскируют под биографию самые разные жанровые подходы - от воспоминаний до монографий, как это произошло у Лосева с Бродским), но сопряжения дискурсов и жанров.

Их Сафрански рассчитывает для каждой книги, видимо, с нуля - нужно будет проверить на Гофмане и Хайдеггере, так как подходы в «Гёте» и «Шопенгауэре» наглядно разнятся.

Литературная герменевтика оказывается ближе жизненным перипетиям, нежели отвлечённые философские обобщения, из-за чего книга о Гёте показалась мне более живой и, что ли, многоэтажной, подвижной и проблематизированной сразу же в нескольких направлениях.

В томе про Шопенгауэра кажется, что Сафрански ничем себя не сдерживал, отрываясь по полной.

Историю о прижизненном воздаянии славой, когда философ, наконец, обрёл почитателей и отклик оттягивалась автором до последнего и приходится на предпоследнюю, двадцать третью главу.

Это ведь совершенно особенный и эмоционально мощный сюжет о человеке, который всю жизнь конкурировал с Гегелем так, что об этом знал только он один и который до самой старости бился о незримую стену, покуда не отпустил ситуацию, для того, чтобы слава, подобно любви, нагрянула нечаянно, но зато по полной программе.

Причем, не от земляков, но из английского журнала, самым первым разглядевшего неизвестного гения на материке - Шопенгауэр стал знаменит только после того, как статьи эти перевели на немецкий и опубликовали в местных журналах.

Но Сафрански говорит о нём впроброс, так как почти напоследок ему важно проговорить ещё раз о том, что такое свобода и как понимал её Кант, которому Шопенгауэр сначала наследовал, и которого потом то ли опровергал, то ли корректировал.

Прожилка нарративного мяса в этом сале перманентных абстракций невелика и вполне условна, что хорошо тем, кто хочет разобраться в отношениях Канта и Шопенгауэра, но нудновато для всех остальных.

Так как в книгах Сафрански не ищут специального знания ни о Шопенгауэре, ни о Гёте - для этого, с одной стороны, существуют фундаментальные монографии (имя им легион), а, с другой, брошюрки в духе «Философия Фуко за двадцать минут».

Читатели интеллектуальных биографий ищут не темы и ремы, но самого этого способа письма, обогащённого удобрениями самых разных дискурсов и жанров, когда все это, перемолотое в ровное, насколько это возможно, полотно, увлекает и отвлекает от собственно жизни, давая надежды на идентификацию с персонажем.

Увлекает, поскольку ум, у отдельных извращенцев изощряющийся постоянным чтением, уже не удовлетворяется очевидными беллетристическими конструкциями и требует чего-то более заковыристого и непредсказуемого.

Отвлекает, так как в персонаже из книги всегда можно найти материал для солидарности трудящихся, тем более, если речь идёт о человеке из XIX века, на наших глазах становящегося всё более и более актуальным.

Мы ведь переживаем то опасное сближение с барокко, то с романтизмом, то с классикой, то с неоклассикой, лишь только начиная закидывать удочки и приглядываться к модернизму.

Но это отдельная тема, поскольку пессимизм, животная мизантропия и особая какая-то музыкальность (интерес к музыке) Шопенгауэра делают его особенно современным и даже модным, как пару десятилетий назад это было с Кьеркегором.
«Люди, которые мыслили в то время мертвы, однако их мысли по-прежнему живы. И это достаточная причина для того, чтобы позволить мыслям, пережившим своих создателей, вступить в роли живых людей».
В конечном итоге, читатель получает представление не столько о жизни героя, сколько об авторской конструкции, напоминающей мобили Калдера - так эффектно и по-светски части его качаются внутри возможностей своих траекторий.

Сравнивая книги о Гёте и Шопенгауэре, внезапно получаешь доступ к творческой лаборатории многолетнего соведущего Петера Слотердайка, так как эпизод не-дружбы двух этих светил почти дословно перенесён из одного мобиля в другой.

Интересно наблюдать, как один текст аранжируется синонимами и синтаксическими перестановками, которые, впрочем, могут происходить от разных переводчиков.

Но понимаешь метод и «модель для сборки», который легко применим к практически любой гуманитарной фигуре.

Сафрански балансирует на границе входной группы у территории «сугубый серьёз», так как рема его книги не в новых изысканиях о жизни Шопенгауэра или оригинальной концепции его жизни/творчества, а рема здесь в качественных (грамотных, профессиональных) трактовках базовых философских категорий, прогнанных Шопенгауэром сквозь себя…

…а есть и чисто литературные подходы.

У Ги де Мопассана есть «У смертного одра», коротенький рассказ об ученике Шопенгауэра, которого повествователь встречает на легочном курорте в горах, чтобы тот (уже вполне старичок) рассказал о бдениях возле смертного ложа философа.

Для введения в тему, Мопассан даёт развёрнутую характеристику философии Шопенгауэра на целый (!) абзац.

Между прочим, экономя на всём остальном. «Разуверившись в радостях жизни, он ниспровергнул верования, чаяния, поэзию, мечты, подорвал стремления, разрушил наивную доверчивость, убил любовь, низринул идеальный культ женщины, развеял сладостные заблуждения сердца - осуществил величайшую, небывалую, разоблачительную работу. Во всё он проник своей насмешкой и всё опустошил. И теперь даже те, кто ненавидит его, носят в себе, помимо воли, частицы его мысли…» (10, 116)
По непонятным причинам, Мопассан не стал публиковать «У смертного одра»: душеприказчики нашли этот рассказ в его бумагах уже после смерти и опубликовали во втором (из трех) посмертных сборниках.

Это, впрочем, уже вопросы текстологии, хотя есть версия, что Мопассан считал текст о Шопенгауэре легковесным и похожим на анекдот, ведь бывший студент, а ныне старик, угасающий от чахотки, был смертельно испуган шевелением философа в гробу, когда остался до утра рядом с его телом, из которого однажды выскочила вставная челюсть. «От разложения связки ослабли, и челюсть выпала из рта. В ту ночь, сударь, я испытал подлинный ужас…»
Сафрански ничего не пишет о сочинении Мопассана, напротив, напирая на то, что высокомерный и демонстративно вздорный философ (частное лицо, так и не признанное франкфуртским обществом практически до самого конца, странный чудак с непонятным миру эскападами) был здоров и максимально чистоплотен, ну, то есть, лишён в быту физиологических пунктумов.

Более, того, о, какой подарок здоровой наследственности и сытой судьбы, гордился своими зубами.

Шопенгауэр был богат, из-за чего Сафрански дважды, как принципиально важную, видимо, употребляет формулу о том, что жизнь позволила ему «жить ради философии, а не за счёт философии…» «У него не было шансов утвердиться в академической философии, и в конце концов он перестал их искать. И это пошло ему на пользу: экзистенциальное жало, заставившее его заняться философией, не растворилось в рутинной работе в философском цеху. Он сохранил свой проницательный, острый взгляд: он видел, что короли на немецких кафедрах голы, а сквозь тонкие системные переплетения просвечивают карьерные амбиции, маниакальное желание казаться оригинальным и жажда наживы…»
Теперь ближе к телу и к зубам. «По воспоминаниям музыкального критика Ксавье Шнайдера фон Вартензее, Шопенгауэр часто хвастался своими хорошо сохранившимися зубами, которые по его утверждению, были внешним признаком его превосходства над “обычными двуногими”…» (404)
Ну, так и кому из них теперь, какой из этих двух книг верить?



нонфикшн, дневник читателя, монографии

Previous post Next post
Up