"Тайны и заговоры. По следам расследований" Люка Болтански. "Европейский университет в СПб", 2019.

Dec 28, 2019 21:08

Книга Люка Болтански (превосходный перевод А. Захаревич) - сложно устроенное междисциплинарное исследование, постоянно раскачивающееся между историей литературы и социологией.

Тот, кто возьмёт её для того, чтобы погрузиться в логику возникновения и развития жанров детективного и шпионского романов (первый ведёт своё происхождение от Эдгара По, второй вырос из криминальной драмы и проявился в середине ХХ века), может быть разочарован.

Болтански, конечно же, делает достаточно подробные экскурсы в историю жанра, а также в биографии некоторых писателей и их персонажей - больше всего места здесь занимают истории Конан Дойла о Шерлоке Холмсе и сочинения Сименона про комиссара Мегре - и даже сравнивает детективную литературу с фантастической новеллой и плутовским романом, однако, волнуют его совсем другие материи.

Во-первых, языки, которыми общественно-политическая реальность «национальных государств» говорит с людьми, во-вторых, возможности, да и попросту само наличие этой реальности, спрятанной за многочисленными семиотическими системами, извлечь которые постоянно пытаются коллеги Болтански по социологическим и наукам.

Таким образом, «Тайны и заговоры» - книга о методе критической социологии, имеющей массу пересечений с работой сыщика и следователя.

Как об общепринятом мнении, Болтански заявляет, что детективный и шпионский романы (книги тайны, извлекающие загадки из прорех в неразрывной реальности, которую ткёт для нас окружающая действительность) являются одними из важнейших культурных открытий прошлого века.

Постоянно наращивая популярность, подобные сочинения проникли сначала в кино и в театр, чуть позже и на телевидение, сегодня «представляя собой наиболее распространённую форму повествования, причём в масштабе планеты. В этом качестве они играют ни с чем не сравнимую роль в репрезентации реальности, понятной любому человеку, даже если он неграмотен» (41), а затем и в методологические разработки гуманитарных и общественных наук.

И если детектив говорит на языке масс, то случай самого Болтански представляет иную крайность - он максимально перевооружён всевозможными концепциями и второисточниками, позволяющими вести рассказ сразу на нескольких параллельных уровнях, перепрыгивая с одной чужой концепции на другую, точно по жердочкам навесного мостика.

Конечно, его, как социолога, более всего интересует роль государства, подспудно формирующего образ того мира, в котором живут все его жители, а также способы исследования общественных образований - то насколько они могут говорить правду на своём собственном, научном языке, постоянно развивающемся, усложняющемся и открывающим всё новые и новые области изучения.

«Когда мы навешиваем ярлык, чтобы обозначить искомое явление, не придумываем ли мы его, как это происходит каждый раз, когда образование новой категории позволяет объединить разрозненные возможности в связное целое?» «Определить, что относится к феномену, значило бы, - добавляет он, - стать частью самого феномена…» (338)

Преступление (или же заговор) являются, прежде всего, нарушением обычного порядка вещей, когда ломается «естественный порядок общества, т.е. реальности, понимаемой как форма высшей законности, более весомая, чем в случае, когда мы рассматриваем её грубое подобие - законы, «придуманные государями»…» (112)

Преступление всегда загадка, скрытая под покровом мира, это когда «в механизме общественного порядка возникает «нечто» (если пользоваться понятием, заимствованным у Кракауэра), способное нарушить его традиционный ход. Задача детектива - мысленно предугадать движение от странности к преступлению, которое затем будет реализовано в чреде описываемых событий. Таким образом, любое непонятное явление преподносится как потенциальное преступление; это не просто знак или симптом - то, что мы наблюдаем, само по себе уже принадлежит к плоскости преступления…»






Расследователь из бульварного романа является кем-то вроде социолога, занимающегося «изысканиями, претендующими на близость к философии» (338), или же, ну, да, философа-феноменолога, постепенно продвигающегося к сути явлений, счищающего с загадки все лишнее и наносное: «детектив же видит зло во всём. Он знает, что зло вездесуще, как аномалия, которая в любой момент может вкрасться в нормативный порядок, т.е. в реальность. Малейшая необычность, неровность на бесшовной ткани реальности для него - зацепка, позволяющая добраться до скрытого зла и пробуждающая в нём страсть к охоте,» (115) ибо норма почти всегда бессобытийна и, в том числе и поэтому, практически незаметна: норма есть здравый смысл, а кому, в самом деле, могут быть интересны констатации «Доктора Очевидность»?

Но иногда проговаривать общие места полезно.

Реакция культуры на наступление капитализма и массового общества выразилась в завышенном количестве неврозов и нервных болезней, а так же изменением словаря.

Описывая трущобы, авторы детективов и триллеров создают колоритные картины упадка и разложения, а Болтански в комментариях замечает, что «понятие ‘колорит’ - плод эстетической мысли конца XVIII века. Оно подразумевает попытку описать предметы, которые нельзя назвать ‘красивыми’ или ‘возвышенными’, но которые все же могут подарить человеку, обладающему вкусом и восприимчивостью, определенное эстетическое наслаждение - вопреки, а, может, и благодаря своей «неприглядности» и обыденности. Понятие будет использоваться при описании низших сословий, когда изображается их нищета или преступный нрав» (462) низших сословий, ведь под народом в жанровых текстах конца XIX - начала XX веков подразумевали пролетариат.

Болтански детально вникает в происхождение «Протоколов сионских мудрецов», породивших волну «теорий заговора», путешествует по самым разным теориям и научным течениям (от марксизма до поструктурализма), развивавшихся параллельно развлекательной литературе, чтобы, во-первых, показать пересечения в научных и культурных практиках, в, во-вторых, чтобы в конце книги прийти к обзору нынешнего состояния критической социологии, подверженной влияниям ментальных конструкций из других сфер гуманитарной и естественно-научной деятельности.

Параллели эти становятся всё более и более настойчивыми, ведь «такая двойственность на стыке воображения, не влекущего за собой последствий, и политики, реализуемой в действительности, напротив, с очевидным эффектом, и является специфической чертой интересующих нас литературных жанров. Она даёт возможность создавать символические пространства, для которых, подобно аллегории, характерно сближение иллюзорного и всамделишного…» (236)

Болтански волнует честность (точность и непредвзятость) социологии, которая имеет дело со сложными и непонятными материями, проверить которые практически невозможно.

Кажется, именно это сближает её с определением детективов из вышестоящей цитаты, стоит только «литературные жанры» в ней заменить на «социальные науки».

Вот для чего Болтански углубляется в исторические контексты и даёт (чаще всего в обширных комментариях, неудобно расположенных в конце объёмного тома) определения базовых понятий.

Иногда это даже напоминает реконструкцию идеологических клише.

Ведь застревая в коммерческой беллетристике, описывающей общие человеческие страхи, словарь, с одной стороны, будто бы не меняется десятилетиями, а, с другой, скоро устаревает, особенно в нашем убыстрившемся веке.

Однако, литература и, например, госпропаганда продолжают иметь дело с устаревшим репертуаром - набором понятий и формул, доступных бытовому сознанию: книга Болтански как раз и показывает как они укоренялись в коллективном бессознательном.

В «Тайнах и заговорах» не зря многократно цитируется Фрейд и открытое им «Сверх-Я».

Детективы логично и практически автоматически (на автомате) представляют реальность того общественного положения, к которому приписаны по месту рождения.

Наиболее вдохновенные страницы «Тайн и заговоров» посвящены сравнению Англии времён Шерлока Холмса (он неслучайно дилетант и неформал, работающий на себя, а не на государство, поскольку распутывает дела, связанные с жизнью высшего света, где разделение между чиновниками на королевской службе и ими, как частными лицами, не всегда возможно провести) и Франции комиссара Мегре, человека из низов, занимающегося тайнами таких же людей, как и он сам.

Успех расследований Мегре идёт не столько от дедукции, сколько от знания жизни и нравов, которые он, скромный госслужащий, всю жизнь делавший медленную карьеру, достигший высот, но так и оставшийся заурядным обывателем в своих неброских привычках, ставит на пользу своему следовательскому искусству.

Зачастую Мегре сочувствует своим контрагентам, из-за чего Болтански даже делает вывод об особенном садизме французского комиссара, способного обернуть сочувствие новыми профессиональными победами.

Мегре «точно знает, почему все люди по природе своей - преступники: ведь преступление - это лишь наиболее яркая манифестация того, что неминуемо случается на любом жизненном пути…» (179)

Все люди порочны, всех (особенно женщин: вслед за Сименоном, Мегре свойственны антисемитизм и мизогения) интересуют только секс и деньги, поэтому, «обращаясь к вопросу порочности, мы не находим априори невинных персонажей, какими бы ни были их социальный статус и возраст» (180), все находятся под подозрением.

Так, обращаясь к книгам разных времён, Болтански не только сравнивает общественный строй Франции и Великобритании, но и ещё наглядно показывает связь между «общественными практиками», состоянием государства, а также развитием психологии с тем, что происходит в массовой культуре, захватывающей большие массы людей.

Жанр детектива возникает на определённой стадии цивилизационного развития, когда человек, с одной стороны, эмансипировался до каких-то крайних проявлений индивидуализма, а, с другой, начал ощущать давление на себя со стороны государства и государственных структур.

«Здесь мы затрагиваем вопрос о сходстве интересов и тревог, проникающих, с одной стороны, в детективный и шпионский романы, с другой - в социологию и, наконец, в сознание людей, признаваемых параноиками. Детектив и социологию близки к параноидному мышлению тем, что в первом случае делают проблематичным, а во втором открыто тематизируют вопрос о действительном наполнении реальности, об источнике её целостности, о доводах и системах доказательств, которые есть в нашем распоряжении и дают основание верить в определённую картину реальности в отличие от какой-либо другой…» (100)

Да, реальности нет, есть её образ, возникающий под воздействием общественных практик, оттого-то и можно раскладывать её на составляющие, показывая разные части структуры. Этим Болтански, собственно, и занимается - объяснениями того, как социальные процессы конструируют определённую оптику, вызывающую к жизни те или иные поджанры расследовательских сюжетов (социологических, журналистских или спецслужбитских), чтобы, в свою очередь, окончательно отформатировать «бытовое сознание», закрепив в нём особенности литературных форм как самодостаточных, самоигральных архетипов.

Неназванного не существует, реальность складывается из симулякров коллективного бессознательного, а единственно возможную целостность обеспечивает государство (в нём следует разделять «политиков» и «администрацию»), важнейшая задача которого как раз и есть обеспечение народонаселения ощущением целостности окружающего мира. Именно так Дюркгейм «ассоциировал государство с ‘группой функционеров sui generis’, задача которых - «образовывать целостность…» (168 - 169)

Для широкого распространения «шпионского романа», отформатировавшего бытовую оптику до постоянных догадок о тайных действиях мировой закулисы (чем бы она не являлась), мало открыть феномен «паранойи», важно также, чтобы мировые демократии развились до такого момента созревания, когда разнонаправленные устремления акторов наших личных вселенных, начинают работать слаженным оркестром.

Не лишённым, впрочем, противоречий между направленностью «национальных государств» и глобалистским характером капитализма. Из-за чего кое-кому нет-нет, да и померещится, может померещиться «внешнее управление», вклинивающееся в зазор между официальной властью, что всегда на виду, и подспудными движениями интернационального капитала.

Именно поэтому, кстати, «авторитарное государство - малопригодная почва для расцвета детективного романа. Стремление такого государства придать реальности форму, а главное - пристально контролировать то, как она отображается, рано или поздно достигает предельной точки, за которой уже невозможно продолжать тонкие литературные игры, ставящие реальность под вопрос…» (80)

Монография о архетипах беллетристики сама читается как беллетристика, заменяя рассказы о Шерлоке Холмсе или же повести о комиссаре Мегре, сколько же можно перечитывать первоисточники.

Книга Болтански увлекательна и, что ли, воздушна, несмотря на обилие концепций (философских, литературоведческих, социологических, антропологических, исторических - на каждое упоминание у Болтански есть отдельная ссылка), из которых состоит этот пористый текст.

Можно сказать, что «Тайны и заговоры» рождаются и развиваются из других книг и это пример книжной премудрости, которой становится всё больше и больше.
Каркасом монографии становится «археология гуманитарного знания» Фуко, многократно здесь упоминаемого, то есть, теории и выводы Болтански намеренно вторичны и развивают чужое открытие с помощью других чужих открытий, напластовывающихся друг на друга.

По мере того, как умозрительных книг становится всё больше, они всё чаще провоцируют развитие метапостроений, зонтично использующих достижения предшественников.

Поначалу кажется, что именно это и даёт ключ к пониманию «Тайн и заговоров», того, как и нужно воспринимать книгу Болтански - это, конечно, необязательное и развлекательное чтение, бесконечно углубляющееся в фактуру и делающую там, внутри, локальные открытия, вытаскивающую на свет сокрытые закономерности, которые сложно применить в повседневности.

Да, понимания связей между жизнью и литературой, действием архетипических представлений и общественной практикой, становится больше, но если человек интересуется подобными вопросами, постоянно читает «специальную литературу», это означает, что ему и предыдущих запасов девать уже некуда.

Но тут монография Болтански делает резкий поворот и, после очерка про теории заговоров (шпионский роман отличается от детектива тем, что государство, в нём представленное, находится в состоянии войны, хотя, может быть, и не всегда явной - «война - это часть сущности государства», 224), автор, наконец, обращается к действительно волнующим его теориям.
Из-за чего первые главы, посвящённые литературным артефактам начинают выглядеть подзатянувшимся вступлением.

От романов Грэма Грина и Ле Карре легко перекинуть мостик к описанию паранойи, ведь «под подозрением может оказаться кто угодно и всякое может произойти. Теперь это повсеместная и постоянная данность, причём сам факт преступления совсем не важен»: «действие шпионского романа происходит в пространстве, где нет разницы между внутренним и внешним, публичным и частным, что характерно для чрезвычайного положения…» (225)

Эрих Вульф определяет паранойю «как частичный или полный выход из инвестирования во внешний мир, переходящий порой в кататонический ступор. Посредством бреда больной сопротивляется такому прекращению инвестирования себя в то, что есть…» (289)

Определение несколько мутное, однако, Болтански расшифровывает первоначальные выкладки Вульфа на последующих десятках страниц.

Предлагая беглый обзор определений и симптомов, накопленных после её открытия за десятилетия присутствия в общественной реальности в качестве «социального» психического заболевания.

Возникает оно, чаще всего, на стыке личной синдроматики (тут следует список черт характера, толкающего человека в психоз) и общественной ситуации.

«Конспирологические наваждения параноиков чаще всего вытекают не из убеждённости в существовании заговора и заговорщиков, которые они могли бы установить и назвать, а скорее из стойкого чувства, что за всем видимым есть нечто скрытое и его непосредственный смысл размыт…» (290)

Паранойя важна Болтански не только сама по себе, но и ещё как важнейшая предпосылка ресентимента, определяемого как «“отравление души”, вызванного “импульсом мести”, который Шелер отличает от ярости в силу его реактивных свойств. Если в порыве ярости ненависть немедленно превращается в агрессию и, заметим, при переходе к действию угасает, то месть, будучи отсроченной, принимает форму ресентимента, поскольку жаждущий отомстить знает, что этой возможности у него нет, и вынужден “сдерживать себя”. Таким образом, ресентимент - это проявление “немощи” и “бессилия”, характеризующих человека “слабого” - того, кто “понапрасну прельстился авторитетом и нарвался на его жало”, кто кому-то “служит”. Жажда мести переходит в “ядовитость”, но не “утоляется”, становясь общей установкой, утратившей связь с определёнными объектами…» (298)

Ресентимент хоть и базируется на личностных особенностях человека, но возникает всегда в контекстах, связанных с социальными структурами, достигая наивысшего расцвета «в таком обществе, где, как у нас, почти равные политические права и, соответственно, формальное, публично признанное социальное равноправие соседствует с огромными различиями в фактической власти, в фактическом имущественном положении и в фактическом уровне образования, т.е. в таком обществе, где каждый имеет “право” сравнивать себя с каждым и “не может сравниться реально”»… (299)

«Таким образом, ресентимент лежит в основе принципа нигилизма и сопровождается процессом “вытеснения”, рождающим “ненависть к самому себе”. В отличие от “человека из народа”, “преступника” или “карьериста”, которые, каждый по-своему, являются людьми действия, тот, кем движет ресентимент, слаб, “немощен”, ущербен, а в своей критике “вовсе не “желает” того, что выдаёт за желаемое…» (299 - 300)

Цитировать страницы, посвящённые ресентименту, переходящему в паранойю и обратно, можно долго.

Пожалуй, это самая увлекательная и полезная часть книги Болтански («главное свойство ресентимента - недуга интеллектуалов-неудачников, достигающего крайности в паранойе, - в том, что он порождает неудовлетворённость, а затем бунт вне связи с каким-либо реальным объектом…», 306), затеянной, впрочем, совсем для других нужд.

Цепочка «теория заговора» - паранойя - ресентимент приводит Болтански к тотальной дискурсивной конспирологии в социологических науках, связанной с несовершенствами методологии, подобно писателям, стремящейся к внятной и последовательной нарративности, то есть, связанности и схематичности, мнимой законченности изучаемых процессов, которые и не законченные и, подчас, не особенно-то и результативны.

Ну, да, вполне возможно, что мир кишит заговорами, но разве результаты их всегда совпадают с намерениями заговорщиков?

Разбираясь с «грамматикой правдоподобия» и с «грамматикой нормальности», Болтански упоминает и «проклятье Поппера», сформулированное в 1949 году.

Оно указывает на «главный недостаток социальных наук в том, что они выбирают для изучения поведение “социальных целостностей”, таких как “группы, нации, классы, сообщества, цивилизации”. Подобный “наивный коллективизм нужно заменить требованием, гласящим, что социальные феномены, включая коллективы, следует анализировать сводя их к индивидам, их действиям и отношениям между ними”»(381), поскольку «социальные группы нельзя рассматривать как просто агрегаты, составленные из личностей. Социальная группа больше простой суммы своих членов и больше суммы всех личных отношений, существующих в любой данный момент времени между любыми членами группы…» (379)

С одной стороны, Поппер формулирует главную задачу теоретических социальных наук, внутри которых Болтански и работает - «выявить ненамеренные социальные последствия интенциональных человеческих действий, т.е. действий индивидов, обладающих волей и совершающих интенциональные поступки в зависимости от мотивов и личных интересов»(383), но, с другой, констатирует, что заговоры в мире действительно существуют.

Проблема даже не в том, что выявить и описать такие локальные структуры достаточно тяжело, а в условиях эксперимента: «социальный мир рассматривается не в процессе становления, а исходя из принципа тотальности, словно он уже есть…»(421)

Чем дальше Болтански уходит от литературных примеров (детективы в последних главах практически не упоминаются), углубляясь в свои, сугубо социологические мета-тёрки, тем «Тайны и заговоры» становятся всё более специфическими и вязкими.

У книги есть эпиграф из Борхесовской «Темы предателя и героя» (и в этом тоже Болтански следует Фуко), об истории, непостижимо копирующей литературу.

В этой фразе сначала обращаешь внимание на уподобление исторических процессов развитию литературных жанров, которое и было положено Болтански в качестве корневой метафоры своей книги, а добравшись до финала (интонационно тоже весьма фукианской) спотыкаешься о слово «непостижимо».

То есть, Болтански ещё до начала своих текстуальных исследований оказывается уверенным в тщете своих намерений и в бесплодности науки, которую представляет: она, де, не в состоянии сделать видимыми или, хотя бы, явными, неокончательные, текучие и постоянно дрейфующие процессы внутри наших социумов.

И тут, в конце рецензии, конечно, нужна какая-то виньетка или остроумная штучка, возвращающая Болтански его перчатку - с уподоблением критической социологии коммерческому детективу, но, честно говоря, ненапряжное чтение «Тайн и заговоров» отняло у меня массу времени и сил, поэтому пора уже прекратить дозволенные речи и перейти к книгам, что ли, более земным и прагматически явным, конкретным.



нонфикшн, дневник читателя, монографии

Previous post Next post
Up