«Гурка, матерясь, отгонял метлой гусака, пинал в бок козла, подпирал поленницу слегами. Но своё разветвлённое хозяйство любил и его необходимость и значение теоретически обосновывал:- Что мне ваш райком сделает? Уволит? Ну и увольняй к… матери. Когда я тому мордовороту нюх начистил и два месяца не работал, - мы что, подохли? Ещё лучше жили: время - вагон, я такую партию корзин за… л, весь базар о… л. Клал я на энтот райком с прибором и присвистом.Что-то в этом роде говорил и отец: Сталин удушил середняка и продолжает давить личное хозяйство потому, что хозяин в деревне и полугороде свободнее горожанина, зажатого и прикованного к кормушке, в которой дверку подымает и опускает власть.»
«Надо было ещё съездить на дачу к тётке жены - помочь в саду-огороде. Делать это Антон не любил из-за её агрономической и общебиологической безграмотности, которая не уменьшалась, хотя дача существовала уже лет тридцать. Владелицу Антон не мог убедить завезти на участок перегной и птичий помёт, да и самим устроить землеудобрительные туки, не перекапывать приствольные круги, что разрушает поверхностную корневую систему, а только мульчировать их, делать посадки под зиму. С дедова голоса он произносил речи о том, что на тяжёлых и холодных землях такие посадки необходимы: зерно будет мучнистее, волокно конопли и льна - плотнее, ядро у масличных - тяжеловеснее и выход масла больше, подзимние лук и чеснок обладают большей «укоренённостью и лучшей кустистостью, более тучной зеленью, морковь содержит больше каротина и поэтому ярче, оранжевее… Завести Антона на любую научную тему можно было с пол-оборота. По утрам, за чаем на веранде тётка просила провести очередную беседу по агрономии.- Вы же всё равно ничему не последуете.- Мне нравится сам язык. Как жаль, что я не знакома с твоим дедом. А ведь, в сущности, можно было бы съездить, поговорить…Но людей с подобным отношением ко всякому знанию дед терпеть не мог и разговаривать с ними избегал.На огороде и в саду дитятей Антон проводил с дедом целые дни. Высевали семена, сажали рассаду, вносили органические удобрения, по ходу дела дед осуждал увлечение неорганическими и предсказывал, что мир вернётся к навозу»
«Ещё позже в какой-то газете он увидел идущего за плугом с симпатичной лошадкой пахаря, напомнивших ему левую часть картинки «Прежде и теперь» из «Календаря колхозника» (на правой был трактор). Подпись гласила: «В Англии создаются курсы для фермеров, которые отказываются от использования тракторов в сельском хозяйстве и возвращаются к «лошадиной силе» в прямом смысле слова. На снимке: практические занятия на курсах фермеров». Деда это тоже бы не удивило, он всегда говорил: трактор слишком тяжёл, нарушает структуру почвы, вот если б плуг один ходил по пашне.»
«Голенищев-Кутузов читал на филфаке спецкурс по Данте, на который ходили и историки, и философы. На первой лекции произошло небольшое недоразумение. Седой, красивый князь, выложив на кафедру огромный с золотым обрезом том in folio, оглядел битком набитую аудиторию и сказал что-то по-итальянски. Во фразе было имя Данте, студенты приветливо заулыбались. Он сказал ещё несколько фраз по-итальянски. Через несколько минут у аудитории закралось подозренье: не собирается ли парижский профессор весь курс читать на языке «Божественной комедии»? Прошло ещё несколько минут, он что-то спросил; сидевшие в первом ряду студенты и аспиранты-итальянисты закивали головами, лекция продолжалась. Аудитория зашумела. К кафедре, ступая, как по раскалённым углям, и взмахивая «попеременно руками, чтобы показать, что он идёт необыкновенно тихо, подкрался завкафедрой романо-германской филологии и что-то зашептал князю в большое ухо. Голенищев замолчал, посмотрел на зава, на слушателей и сказал по-русски, приятно грассируя: «Дамы и господа! Пгошу пгощения! Видимо, я невегно понял свою задачу. Я полагал, что буду выступать пред теми, кто в подлиннике читает великого флорентийца. И даже несколько удивился, - он изящно-округлым манием руки обвёл многочисленную аудиторию. - Но если будет угодно, я готов читать на родном языке».И стал; но прочитав одну-две терцины, ещё несколько фраз, видимо, разогнавшись, произносил по-итальянски»
вот это очень смешно (не про корову, про корову я сама грущу до сих пор, а про Алину): «Конечно, странно расставаться с женщиной из-за верблюдоводства, но у Антона такое случилось уже не в первый раз. Предыдущий был со Стеллеровой коровой. Это замечательное морское животное, напоминающее тюленя, водилось только у Командорских островов. Была она большая - до десяти метров и около трёх тонн весом. Её молоко превосходило по жирности коровье и даже верблюжье. Необычайно вкусное, напоминающее телятину мясо не портилось на самой жаре несколько недель, топлёный жир напоминал пахучее сладкое миндальное масло. Питались морские коровы водорослями, паслись у самого берега, были мирные и доверчивые, с любопытством смотрели они на людей своими кроткими круглыми глазами на усатых мордках и как будто просились, чтобы их одомашнили и доили, как коров сухопутных. Но люди их убивали и убивали, пока не перебили совсем. Тогдашняя подруга Антона, преподавательница хинди Алина, не вынесла постоянного Антонова огорченья от их гибели. «Когда она думала, что трагедия эта произошла недавно, терпела; каплей, переполнившей чашу, стало, когда она узнала, что последняя Стеллерова корова была убита в 1768 году.»
сейчас с доступными какими угодно книгами в электронном виде (и никому не нужными) сложно себе представить такое: «Большинство книг удавалось только подержать в руках, но так была просмотрена целая библиотека. В книгохранилище научной библиотеки МГУ не пускали. Студент Мичиганского университета, с которым Антон познакомился на американской выставке в Сокольниках, рассказал, что у них можно свободно пройти в хранилище и бродить между стеллажами сколько хочешь. Это произвело впечатленье большее, чем все рассказы об американской демократии; от огорченья Антон не спал полночи. Профессор Зайончковский, заведовавший когда-то отделом рукописей Ленинской библиотеки, до сих пор имел пропуск, разрешающий свободный доступ в основное хранение, причём в калошах, чем он особенно гордился. «Да хоть бы и без калош», - тоскливо думал Антон.»
Про крепость обуви от сапожника:
«Оказии случались нечасто, но и работа старого мастера была не такова, чтоб предыдущая пара не потерпела годика три-четыре. Это Антон проверил на своих туфлях, сшитых Каблучковым: весь университет проходил в них.- Теперь как? Головку кроят, особенно на импортных, чтоб только загнуть. А у меня головка - без подошвы ходить можно, права щека с левой поверх стельги целуются. Затяжка ручная, по колодке, без единой морщинки. Подошва хребтовая, стельга - выборная. Прочность! Подошву прогреваю над еловыми углями, смоляного духу набирает, а потом пропитывается ещё горячим воском да прокатывается токмачком, инструмент такой специальный, теперь его не знают, у меня, может, только и остался… Новую пару от подбойщика получил - прогуляйся по-над озером, по песочку, да не торопись, барышню захвати.Наказ Антон выполнил, в обновке у Озера прогулялся с Клавой, а для верности второй раз с Валей, но «только теперь узнал зачем: мелкие песчинки вдавливаются в податливую поверхность и создают как бы защитный кремниевый слой большой прочности. Ещё одно достоинство имела такая подмётка: в любой гололёд идёшь спокойно; даже познакомившись с московскими тротуарами, Антон долго не мог взять в толк, почему все мелко топочут и оскальзываются. В осеннее время дядидёмины калижки не промокали, ибо он пропитывал их особым составом: в штофе разогретого льняного масла распускается 60 золотников нутряного сала, 6 золотников воска и столько же древесной смолы. Кожа становится мягкой, гибкой и совершенно непроницаемой для воды. «Ходить будешь по воде, яко посуху». Рецепт сапожник велел выучить наизусть и процедуру через год-два советовал повторить. Этот совет, как и многие дедовские, отцовские, бабкины, Антон, оторвавшись от Чебачьего, не выполнил, но и одной пропитки хватило под завязку.»
сейчас будет длинная цитата про то, как раньше относились к вещам:
«Глафире бабка дала какой-то перстень, тусклое колье да золотых десяток две не стопки, как всем, а скорее колбаски: на столе они расположились лежмя.- Десятки отдай нашему зубному - настоящие деньги даёт, не то что скупка. Там же - грабёж, хуже, чем у процентщиков было в закладных кассах.Денег хватило даже на покупку номера в очереди, и через месяц муж Глафиры уже вёз Ефросинью Ионовну на Новодевичье на могилу её деда и матери.Старухины носки оказались последним звеном в цепи Антоновых размышлений - от сшитого в четырнадцатом году дедова бостонового костюма, купленной после коронации Николая Второго бритвы, бабкиной козетки, через шереметьевский сервиз и каблучковские башмаки - размышлений над культурой выбрасывания и перманентной вещной революцией лет за двадцать до того, когда он познакомился во «время туристской поездки в Париж с этой культурой воочию.Человек прошлых эпох, пообедав на лоне природы, свой бурдюк, тыквенную бутылку, погребец увозил обратно. Наш современник бросает целлофановый мешок, пластиковый баллон, коробку на этом самом лоне. Раньше тара служила многажды, теперь - единожды и всё более к этому стремится.Дело не только в том, что уже невероятно захламлен земной шар от Леса и Океана до Эвереста. И даже не в том, что для новой, взамен выкинутой упаковки надобно срубить лишнее дерево, взять из Реки ещё пресной воды, а потом спустить туда отравленной, снять слой чернозёма для вскрытия рудного пласта, произвести тару и, раз её использовав, бросить, и - снова срубить дерево, добыть руды, и брать, брать, брать, покуда взять уж будет нечего.Главная беда в другом. Вещь человек принимает в свою душу. Даже старец, ушедший в пустынь, любит своё стило, кожаный переплет своей единственной книги. «Раньше транссубъектный мир был устойчив. Форма глиняного горшка не изменялась тысячелетьями; бюро с ломоносовского времени не сильно отличалось от аналогичного предмета 1913 года. Но всё чаще наш современник не может понять назначение не только старинной вещи, но и предмета даже в скудном отечественном хозяйственном магазине.Вещная смена в западных странах фантастически быстра, а разнообразие приобретает размеры чрезвычайные. У человека всё смелее отымают вещи привычные и любимые. Уже вошла в обиход выбрасываемая пластиковая посуда, на очереди трансформирующаяся надувная мебель, которая сегодня худее, завтра полнее. Прицеливаются на архитектурный облик города в целом - есть проекты микрорайонов, где планировка меняется в зависимости от сезона (угловое смещение улиц летом в сторону прохладных ветров). Предполагается устроить предметный мир меняющимся во всех его элементах. Это приблизительно то же «самое, как если б человек всю жизнь куда-то ехал, смотря в окно вагона. В дороге можно провести месяц, год. Но возможно ль ехать всю жизнь, глядя на принудительно новые пейзажи?»
«Человек может вынести всё. Двадцать лет одиночки и даже северную яму-тюрьму без крыши, как протопоп Аввакум. Но не лучше ль потратить эти огромные богоданные психические ресурсы не на безостановочное выбиранье, покупку, обнашиванье, выбрасыванье, снова выбиранье, а в нашей стране ещё доставанье, опять привыканье, снова выбрасыванье, - на решение более духовных проблем? Нужна защита психики современного человека от стремительно растущей агрессии вещей, красок, от слишком быстро меняющегося мира.»
про пьяницу: «чая к случаю и не запойный (про таких дед говорил: «проявляет святое негодование»), а привычный. С утра перед выходом он принимал чекушку, иначе не мог работать: дрожали руки. Но после четвертинки рука становилась тверда - любой рез алмазом он делал, не прикладывая деревянный метр, линия получалась идеально ровной.Пить он приучил и свою кошку, которой с котёночного возраста подливал водку в молоко и которая «считала, что таков естественный вкус продукта, и в чистом виде потреблять его отказывалась; Кажека говорил, что после любимого молочного коктейля она становится особенно ласковой и включает другой мурчалочный моторчик - с более приятным, бархатным звуком.Стекольщик любил не только петь, но и поговорить, однако был деликатен и сам не начинал, работая молча. Но народ, удивляясь и завидуя его образу жизни, сам заводил разговоры, пытаясь вызнать, как, что и отчего.- От чувствительности к жизни. Другие тоже, понятно, чувствуют, но мучаются до вечера, а то и до субботы. А на кой? С утра не выпил - всё в душе не на своих местах. А принял на грудь - всё располагается.Антон был уверен, что знаменитую поговорку «С утра выпил, весь день свободен» пустил в народ Кажека - второй, кроме автора бессмертной железнодорожной поэмы, философ бутылки, сохранивший ясный ум, - больше некому.»
«Антон вспомнил разговор с женой известного московского профессора, лингвиста-полиглота, и в старости изучавшего всё новые и новые языки, в том числе и неиндоевропейские, - после его 75-летнего юбилея жена тоже стала бороться за четвертинку по вечерам. Кажеке было под восемьдесят, и в своём режиме он пребывал уже лет пятьдесят.»
« «В начале войны Павел Львович сказал в присутствии двух сослуживцев: если американцы не откроют второй фронт, нам хана. Донесли - с разницей в один день - оба. За пораженческие настроения ему дали десять лет.- Поразительно! - говорил отец Антона. - В это же самое время его брат в Чебачинске твердил то же самое и в тех же выражениях. Что значит гены!- А когда открыли второй фронт, - спрашивал Антон Павла Львовича, - вас не собирались - по логике вещей - выпустить?»
Дед улыбался и разводил руками. Его не отпустили и после выступления Рузвельта, когда духовные лица были освобождены из лагерей почти подчистую, - поскольку он, хотя и имел сан, сел как лицо светское. Свою десятку он отсидел от звонка до звонка, в Потьме, несколько лет на лесоповале. Когда бабка, несмотря на просьбы молчать, про это рассказывала, никто не верил, что такое можно выдержать; чебачинские слушатели в этом понимали. После освобождения он получил минус десять; из городов, не входящих в десятку, ближайшим к Москве оказался Горький. Но на работу там нигде не брали, удалось устроиться только в области в деревенскую церковь псаломщиком и по совместительству церковным сторожем. Жена, приехав к нему и прожив в его сторожке четыре дня, переехать из Москвы отказалась.»
«Она умела готовить еду изо всего - щи из крапивы, лепёшки из лебеды, салат из одуванчиков; через десять лет, во второй голод на Украине, ей пришлось всё это повторять, а потом ещё через десять лет - ты должен помнить кое-что из такого меню в войну.Я помнил, не вкус, а то, что и щи из крапивы, и отварной корень лопуха подавались на фамильных тарелках - их бабка не продала ни в эту войну, ни в первый голод, ни во второй.- Второй голод на Украине был страшнее первого - ни у кого не осталось никаких вещей на продажу. Служащие получали 300 грамм хлеба «по карточкам. Огород, опять стирка, привозили из больницы тюки нижних рубах, кальсон, невероятно заношенных, - стирали теперь уже мы, а баба только гладила. Шили какие-то мешки… Ещё, помню, сначала шили торбы для лошадей с извозчичьей биржи. Но очередной заказ не поступил. Баба - она все эти работы и находила уж не знаю как - пошла спрашивать. «Лошадей нема». - «А где ж?» - «Та зъилы».Так и выжили, хотя все стали страшно худые. Коля приехал, увидел - и немедленно вывез нас всех на рудник Сумак, где был главным инженером. Ставки в золотой промышленности были тогда огромные, да ещё часть получали бонами, на которые в торгсине можно было купить всё.По сути, только это короткое время и жили нормально. Вся остальная жизнь прошла с карточками или в очередях, или с тем и другим вместе. До сих пор помню все эти объявления - печатались не где-нибудь, а в «Известиях»: «С 20 декабря продажа мяса по ноябрьским «талонам фиолетового и синего цвета прекратится. Объявляются новые декабрьские талоны розового и зелёного цвета и для детей - жёлтого цвета». А когда карточки в сорок седьмом отменили - мгновенно появились огромные очереди. Да ты помнишь.Я помнил эти сотенные очереди за хлебом, фиолетовые номера на ладони; последним не хватало химического карандаша, им цифру велели запоминать; они забывали, спорили, ругались, все нервные, злые. И как хотелось, чтобы хлеб был с довеском - его можно было съесть по дороге.»
Про обучение чтению: «За первую четверть человек пять-шесть не научились читать. Все - из семей старателей, дети пьяного зачатия, с отсталым развитием. Я оставалась с ними после уроков на два-три часа, приходили они и по воскресеньям - ничего не помогло. Я не хотела, но пришлось обратиться к деду.- А он?- Научил за четыре занятия. Говорил: нет того дитяти, кого не «обучить читати.- В чём же заключался секрет?- Да ничего особенного. С одними пел: ма-а-а-ммм-а-а-а мы-ы-ы-ллл-а-а-а Ма-а-шшш-у-у… у-у-у! С другими маршировал по классу: Бог! Дай! Ум! - Дай! Ум! Бог! - Ум! Дай! Мне! А третьим на каждый слог велел хлопать крышкой парты. Директор только головой крутил. Но к Новому году все мои отсталые читали.»
еще грустно: «- В классе Валентина и Юрия было 18 мальчиков. Всех их взяли на фронт в первый месяц войны. Вернулись только они двое.Учился у меня ещё один очень способный мальчик - Коля. Он жил с матерью - отца арестовали в тридцать седьмом. Мать пришла ко мне с похоронкой, а потом приходила каждый год в день его смерти. Приносила пирог, домашней браги. Выпьем, помянем, она поплачет. Я тоже всплакну - не только по Коле, по всем им… Вспомню, какой он был «хороший, умный, как отвечал на уроках. Какой был внимательный: увидел, что у меня тупой карандаш, сделал мне перочинный ножичек. Я подарила ей этот ножичек… Расскажу ей два-три смешных эпизода…Рассказывала я всякий раз одно и то же, всё это она уже знала. Но ей не с кем было о своём сыне поговорить: из учителей - кто его не запомнил, кто умер, уехал, девушки он не успел завести, товарищи все погибли. Так она и ходила ко мне лет двадцать. Один раз не пришла. Пришла её соседка, сказала, что мать Коли умерла и просила её вернуть мне ножичек… Теперь уж только я, наверно, этого мальчика и помню. А после меня - уж никто. Как и не было его на свете.»
тоже история: «В Семипалатинском учительском институте я проучилась один семестр. Уровень преподавания был высокий - среди преподавателей попадались и местные, но профессора - все до одного оказались из ссыльных. Особенно мне нравился один старый лингвист из Ленинграда. Русский обязательным считался только для казахов, но я ходила на его занятия - «я же училась в украинской школе, где его не преподавали вообще, хотя большинство учеников были русские. Разрешили приехать жене этого профессора. Так с ним от радости случился сердечный приступ, и он умер. В институте гражданскую панихиду не разрешили: ссыльно-поселенец. На кладбище студентам присутствовать тоже не рекомендовали. Но из нас кое-кто пришёл, человек десять. Вывезти тело в Ленинград вдове не позволили. Она этого не предвидела и, продав библиотеку мужа, заказала цинковый гроб, невероятно дорогой, и даже уже оплатила перевозку, тоже очень дорогую, чуть ли не в особом вагоне. Гроб обратно не взяли, и она немного помешалась, всё время смеялась и говорила: «Вам не нужен цинковый гроб? Продаю прекрасный гроб. Совершенно новый!»
Про подлость: «Спрашивал студент-историк Антон и то, не заставляли ли студентов в Москве и Семипалатинске подписывать что-нибудь, голосовать на собраниях, чтобы расстреляли троцкистско-зиновьевских выродков.- Подписи для газет требовали от известных людей. Я очень расстроилась, когда в «Литературке» под таким письмом увидела имена Алексея Толстого, Фадеева, Пильняка, которых я уважала. Голосовать же заставляли всех и следили, чтоб не увиливали. На первое же такое собрание я не пошла, думаю: отговорюсь - мол, беременна. Пришлось приносить справку от врача… Единственно, от чего не удалось уклониться, - от антирелигиозной пропаганды»
про чудо: «В Харькове в начале тридцатых решили взорвать один из больших храмов. Но сначала надо было снять медные позолоченные листы обшивки купола и крест, тоже, конечно, золочёный. На него накинули петлю, и какой-то лохматый босой мужик стал, оскользаясь, карабкаться на верх купола. Собралась огромная толпа. Мама тоже была в ней и видела всё своими глазами.Все молчали. Крестился мало кто. Мужик уже залез. Но когда, держась «за верёвку левой рукою, правую протянул к кресту, верёвку вдруг отпустил, зашатался и рухнул лицом к подножию креста. Раздался мощный и короткий взрёв - ахнула вся многотысячная толпа.Мужик, раскинув руки и ноги, проскользил за секунды весь купол, оборвался, перевернулся два раза в воздухе и с тупым звуком - как сбрасывают на землю мешок - шлёпнулся на торцовую мостовую, едва не задев кого-то в толпе. Никто не кинулся к нему. Напротив - круг, как от брошенного в воду камня, быстро расширялся, и вскоре церковная площадь была пуста. Народ жался у трамвайной линии и в переулке и безмолвно смотрел на лежащее с подогнутой ногой и странно-плоской головой серое тело, вокруг которого медленно расползалось тёмное пятно.»
«Вся многолетняя антирелигиозная пропаганда была зачёркнута в несколько секунд - и на много лет вперёд.Историю эту мама рассказала при Егорычеве. Он внимательно выслушал, потом извинился и вышел, минут через пять вернулся и положил на стол обтёрханную газетную вырезку про случай в 17-м году в Старой Руссе, где он тогда жил. «В наш город, - писали в газете, - приехали большевики и собрали митинг около часовни. На крыльцо часовни взобрался один большевик, дабы лучше слышна была его речь, а над головой его оказался висевший образ Спаса Нерукотворного, старого письма, величиною около аршина. Когда оратор в своей речи дошёл до «крайних выводов человеконенавистничества и разжигания низменных страстей, кто-то из многотысячной толпы крикнул ему: “Да побойтесь же вы, наконец, Бога”. Большевик пришел в азарт и закричал, что он никакого Бога не боится, ибо никакого Бога нет. В этот момент сорвался с гвоздя висевший над ним образ, ударил его по голове, проломив ему череп. Большевик через несколько часов умер. При осмотре образа оказалось, что крюк и кольцо, на котором висел образ, совершенно целы».- А почему у нас в доме иконы то висели, то нет?- После того, как Казаков донёс, что у преподавателя истории и конституции дома - целый иконостас, дед на день их стал снимать, особенно когда мог зайти Казаков, а на ночь опять вешать.»
уроки химии и штопки: «новый завхоз пришёл в лабораторию и, плача натуральными слезами, умолял маму сочинить какую-нибудь химию попрохладнее. Мама сделала состав из глауберовой соли, нашатыря и селитры; мясо в ведре, поставленное в корыто с такой смесью, местами даже замерзало.Жизнь требовала изобретательности изощрённой и неусыпной. У отца прохудились на заду единственные выходные брюки. Мама отрезала от низочков штанин по периметру кусок с ладонь и дыры заштуковала, делала она это, как и бабка - не отличить. Но вскоре брюки протёрлись на коленях. От штанин снова было отрезано. Брюки, ставшие и после первой ампутации коротковатыми, после второй оказались куцыми настолько, что носить их можно стало только заправляя в валенки или сапоги. Отец так и носил; однажды он надел их в баню.- Не представляешь, какой был эффект, когда я разулся, - сказал он, воротившись. - Подходили рассматривать.»
«Любил цитировать петровские указы: на ассамблеях «гостю надлежит быти: мыту старательно, без пропускания оных мест; бриту тщательно, дабы нежностям дамским щетиною мерзкой урону не нанести; голодному наполовину и пьяну самую малость».»
«Но едва ли не больше времени у Петра Иваныча отымало чтение лекций. Некоторые считались платными (гонорар выдавали мукой, горохом, наволочками, гвоздями, повидлом). За лекцию о Ломоносове на стеклозаводе вместо обещанной соли вручили четыре кособоких графина. Бабка, в преддверии сезона засола этот гонорар уже мысленно растворившая в банках и бочонках, сильно расстроилась; зять её утешал: «Неправо о вещах те думают, Шувалов, которые стекло чтут ниже минералов». Один из этих графинов сыграл роковую роль при попытке распить водку, полученную за сданную картошку: у него, как помним, отвалилось дно. За лекцию о десяти сталинских ударах расплатились чечевицей. «Всё правильно, - сказал отец, брякнув на стол мешочек с крупой. - За Ломоносова - стекло, за вождя - чечевичную похлебку».»
«- Ты когда-нибудь думал, - говорил он в волненьи Юрику, - что было бы, проживи Пушкин ещё лет десять! Если б он завершил «Историю Петра», воплотил замысел о войне двенадцатого года, написал том стихов и несколько поэм вроде «Медного всадника!» Непредставимо! А Моцарт? - вопрошал он, наслушавшись его и начитавшись о нём в год 200-летнего юбилея. - Умер в тридцать пять автором не только гениальных вещей - это я вывожу за скобки, - но и количественно одним из самых плодовитых композиторов. Он написал больше великого Верди, пережившего его на пятьдесят лет! А если бы прожил столько же? Ведь он уже и так начал колебать мировые струны. И было решено, что допустить этого нельзя.»
«очков.«…душа моя будет смотреть на вас оттуда, а вы, кого я любил, будете пить чай на нашей веранде, разговаривать, передавать чашку или хлеб простыми, земными движеньями; вы станете уже иными - взрослее, старше, старее. У вас будет другая жизнь, жизнь без меня; я буду глядеть и думать: помните ли вы меня, самые дорогие мои?..»Разобрали вещи: два костюма и пальто деми («английский драп!»), купленные на прадедовское валютное наследство, присланное из Литвы в 29-м году, старые шёлковые галстуки, знаменитую водонепроницаемую крылатку. В любимом бостоновом костюме, сшитом ещё до первой мировой войны, трижды лицованном, деда положили в гроб.На его мощной и стройной фигуре всё это выглядело старомодно-изящно, сейчас же показалось ужасающе древним и ветхим.- Складывай в мешок вместе с рубашками, - сказала тётя Таня. - Вечером отнесёшь к Усте, отдаст своему пьянице. Только чтобы баба не увидала.»
«Л.[11] сказала, что перечитывание Чехова всегда у нее приводило к двум мыслям: что писать ничего не нужно, ибо такой совершенной прозы все равно не напишешь, и то, что вообще ничего делать не нужно, потому что все равно все бессмысленно.»
«28 декабря, воскресенье. Лыжи, снег, лес - и на душе нет «тоски и злобы». Почему я об этом забываю и не прибегаю к этому целительному средству?..20 лет тому назад умер дед, человек, которому я более всего обязан своим миропониманием.<…>30 декабря. <…> Занятия не движутся. Веду жизнь писателя: любуюсь природой, читаю и пишу стихи, размышляю, делаю заметки в записной книжке…31 декабря. <…> Последние события[31] вселяют надежды, впервые после 68 года. Целое поколение, возросшее в застойное брежневское время, возмужало отсутствием каких-либо надежд. Да и наше… Неужто и на наш закат печальный - неужто еще будет что-нибудь вроде 60-х годов?..» (1986 год).
«Несмотря ни на что по теме «30-е годы» основной историей нашего государства, канвой этой истории, ее внешностью, образным рисунком, тем, что входит в учебники, останется та история, которая запечатлена в газетах, фильмах «Веселые ребята» и «Волга-Волга», песнях Дунаевского, Утесова, Шульженко, хроникальных кадрах Горького на трибуне I съезда писателей, встречи Чкалова и челюскинцев. А о лагерях, замученных и расстрелянных миллионах будет несколько абзацев - подобно тому, как историю Египта мы знаем по истории царей, а про безвестных строителей пирамид знаем только одно: они были, они мучались и гибли, ими построили. Такова сила архитектурного, визуального памятника, документа, запечатленного «сиюминутного события. И даже сила фальшивого фильма, сделанного талантливым приспособленцем. В конечном счете остается только оно, а все реконструированное, извлеченное из забвения, воссозданное постфактум - все это, войдя в историю, никогда не станет ее доминантой - событийной, картинно-образной, музыкальной. Особенно это касается искусства.Речь не о том, что Дунаевский - Александров - Орлова остались в сознании современников и трех-четырех последующих поколений как образ эпохи потому, что их вбивали, а другого не было, - а о том, что и у тех, у кого рядом есть другое знание, все равно в качестве почти подсознательной доминанты существует вот эта, образованная, созданная фильмами и музыкой.»
«В чем ложь фильма Соловьева «Чужая Белая и Рябой» - при похожести многого? В той жестокости, которая заливает, затопляет жизнь мальчика и которой «он просто не мог бы вынести. И такой жестокости в той провинциальной полудеревенской жизни просто быть не могло: как и всякая природная жизнь, она разветвлена, растекается, там есть природа, купанье, лес, поле, огород, покос, лопухи, сад, вечера, звезды, рыбалка - да мало ли чего еще, даже две-три вещи из этого набора достаточно, чтобы фильм стал другим. Но этого нет. Жизнь Рябого напоминает замкнутую жизнь мальчика с Арбата, не выходящую за пределы колодцев московских дворов. Автор знал провинциальную жизнь, но то ли забыл ее, то ли наложился на те впечатления городской опыт так прочно, что они исказились до неузнаваемости. Открытая жизнь провинции сжата в комок жизни людей из подполья. На самом же деле эти дворы все время продувались степным ветром[33], однозначной жизни не было. И инвалиды были всякие - были и веселые пьяницы. Нарушение пропорций - самая опасная ложь.»
«Фильм о Вавилове. Как мы по крохам лет 20 назад добывали информацию о нем, впитывали и сострадали великому ученому. Теперь - пожалуйста, всё о «нем, и уже играет мерзавца Лысенко как мерзавца хороший актер. Но впитывает ли кто из нынешних 35-летних это так, как мы тогда?.. Знание без труда и знание, добытое буквально кровью и потом?..Кадры голода на Украине - собирают и воруют колоски, ребенок ест червяка… Что бы мы тогда отдали за такие кадры на всесоюзном экране?..»
. «Алексей Герман говорил по «Свободе», что его отец Ю. Герман по таланту сопоставим с русскими классиками, но жил в такое время, что из него получился просто хороший писатель.Еще говорил, что Ю. Герман оценивал людей сперва всегда очень хорошо, и только потом находил в них недостатки. Это про меня.»
Вот про это тоже не знала: «Убит в своей подольской квартире Похлебкин - замечательный писатель, мой единомышленник и брат по «ощущению предметного мира человечества. Он восстанавливал ту материальную культуру России, которая была утрачена. Если б мне в романе тоже хоть частично удалось сделать что-нибудь подобное.»
«Впервые слушал новый-старый гимн. Женя заткнул уши. Первый текст по сравнению с этим - просто классика. Как острил Шендерович, Михалков сочинил новый, третий вариант гимна - «надеюсь, последний». Сильно подпортили настроение перед вступлением в следующее тысячелетие. Последние десять лет не думалось, что такое может произойти.»
«При каждой сложности (= неприятности) жизни (например, сейчас в Кёльне: содрали много за квартиру, сложно утрясал несостоявшуюся поездку в Париж и пр.) убеждаюсь, к ней (жизни) я не приспособлен, хотя, видимо, недурно много лет притворялся, и все считали, что у меня все в порядке. Не в порядке. Каждая чепуха стоит огромного нервного напряжения, последующего самоедства, что сделал все неправильно - а в этом состоянии не могу работать. А когда удается это не разгрести (этого почти не бывает), а отодвинуть, забыть (и загнать этим в «тупик), то работаю несколько дней прекрасно, в последнее время таким образом написал статью (недурную, кажется) в Festschrift Вольфу Шмиду, полуторалистную статью о «Коньке-Гобунке». Таким же образом написал роман - но это была исключительная ситуация: Корея, никто ни с чем ко мне не лез, не было быта, никаких взаимоотношений ни с кем.»
«Не могли. Но лучше бы Мандельштам не писал «Мы живем, под собою не чуя страны». И не читал бы это всем. Хотя да, тогда это был бы не он. Но сколько бы еще написал!..»
«В «Линии жизни» С. В. Михалков: «Литературоведы говорят, что баснописцев было много, но остались Крылов и Михалков. У Крылова прекрасные басни, но есть и слабые. Я написал 250 басен».Интересно, какие это литературоведы такое говорят? Вот еще один случай стопроцентного, геббельсовского вранья - сразу вспомнилось, как на приеме у патриарха, где мы сидели с ним вместе за «писательским» столом, я спровоцировал Радзинского на вопрос: много ли народу бывало на знаменитых междусобойчиках у Сталина в 1940-х годах. И старый лгун, не моргнув своими выцветшими голубыми глазами, сказал: «У Сталина? Да я никогда там не бывал!» Меж тем точно известно, что после «написания им гимна, он, как и Симонов, бывал почти на каждом таком «парти». Сказал, не задумываясь, твердо, глядя через стол в глаза Радзинскому. Выучка советского партаппаратчика! Опытного Радзинского трудно сбить и смутить, но и он - только рот раскрыл.»
«3 марта. Почему я перестал в последнее время [хотеть] прожить лишние 5-10 лет сверх обычной нормы? (Меньше нормы по-прежнему не хочется.) Да потому, что исчез главный стимул, который был очень силен во мне всю молодость и долго после: любопытство к тому, что будет дальше, и надежда. А теперь ясно: лучше не будет. Ничего хорошего не ждет человечество ни в ближайшем, ни в дальнейшем будущем. Не завидую тем, кто это увидит. И завидую тем, кто застал мир до I мировой войны: золотой век, с его верою, что так будет всегда. Да что там: я больше люблю недавнее, хоть и советское прошлое: ведь я мог раз в неделю беседовать с ВВ, сходить к Бахтину и Шкловскому, съездить к Л. Я. [Гинзбург] в Питер.
«Толстой боролся за то, чтобы по утрам самому выносить за собою свое судно. Я чищу дачный клозет за родственниками, гостями, рабочими, строящими сарай и чердак. Получилось, как он хотел, - и с большим превышением.Вдова Бернеса Лилия Михайловна вспоминает [вклеена вырезка]: «…Кроме быта. Если надо было что-то прибить, подвинуть, он кричал: “Лиля, иди сюда, здесь нужно то-то сделать”. Он не мог без меня достать из холодильника котлеты» (НГ, 2001 № 73). Т. е. у нас уж [если] кто эксплуатирует кого, то на полную баранку. Подумаешь, Шаляпин нашелся. Вспомнился сотрудник нашей чеховской группы И. Ю. Твердохлебов, хороший комментатор (но не более). Про него рассказывали, что он не знает, сколько стоит батон хлеба.У Чехова в «Моей жизни» Полознев говорит, что все без исключения должны заниматься физическим трудом. А доктор ему говорит, что если все, в том числе ученые, участвуя в борьбе за «существование каждый сам за себя, «станут тратить время на битье щебня и окраску крыш, то это может угрожать прогрессу серьезной опасностью». Это я каждое лето бью щебень и крашу если не крыши, то стены дачи (что по площади не в пример больше), копаю землю, чищу болото - это я! Не знаю, имеет ли отношение моя деятельность к прогрессу, но что не делай я всего этого, на пару книг написал бы больше - это факт.»
«В ближайшее время грядет жилищно-коммунальная реформа; монетизация уже проведена и после падения рубля вместе с реформой жэков это приведет к окончательному обнищанию народа. Одновременно проводится реформа образования и академической фундаментальной науки.Неужели это сознательная и планомерная быдловизация общества, подобная той, которая проводилась большевиками после революции? Не хочется в это верить. Получается, что взамен мы получили только одно - свободу слова. Не мало ли?»
Отрывок из книги
Ложится мгла на старые ступени
Александр Павлович Чудаков