Можно сколько угодно лупцевать феноменологию, но, нет моему несчастному сознанию [да-да, привет от гегелевской “Феноменологии духа”], так вот, моему несчастному сознанию нет ни дна, ни покрышки, ни покоя, ни сострадания, ни плясок, ни песен, ибо мерещится мне, что без исторического воображения, без этаких фантазмов о бывших и сбывшихся временах проникнуть в историю, пусть на фиктивном уровне, довольно сложно, почти невозможно. Без подобного проникновения исторического прошлое будет лишь схемой лишенной уникальности и трепещущегося опыта.
Например, я пытаюсь представить, как жили люди не знавшие высоких домов, без электричества и с постоянной заботой о дровах.
То есть, как жили люди в мире печек и каминов. При том, что печки и камины были частью повседневного существования - рутина повседневности, на которую почти не обращали внимания и которую в силу их обыденности и незаметности не торопились описывать в мемуарах, воспоминаниях, различного рода повествованиях и, даже, письмах, ибо зачем говорить о том, что все знают и о чем рассказывать нет нужды, ну, если только печка дымит [комната с дымящей печкой - признак убого жилья для бедняков], или молодой лакей Петька натопит слишком жарко, так что дышать невозможно или еще какой мелкий и неприятный случай даст повод упомянуть о печке или дровах.
И этот постоянный огонь рядом - огонь свечей, огонь керосиновых ламп, огонь стремящийся вырваться из печки или камина наружу и поджечь все рядом лежащее, и многое другое. “Свеча горела на столе, свеча горела” - и вдруг в приступе страсти какая-то часть одежды отлетает к свече - и что тогда? Свеча просто тухнет, или? свечка падает на бумагу, бумага ласково принимает огонь и гаснет пламя любви - вспыхивает страх пожара, полуголые любовники бегают вокруг пляшущего на столе огня и гасят всем, что под руку попадется - юбками, штанами, руками, хватают ковшик из стоящего рядом чана с водой, который как на грех забыли на ночь наполнить жидкостью, воды нет, и колотят пустым ковшиком по столу - сбивают пламя, и суета, и бег, и крик, и пепел, и нет утех тех нежных уж.
И вот я пытаюсь вообразить эту постоянную заботу о печке, этот ритм жизни задаваемый печкой, эти движения и действия скованные, упорядоченные и связанные печкой [связывающие телесность почище, чем априорные категории Канта], мир вертящийся вокруг печки, зависимый от печки - от ее близости или удаленности, от ее наличия или отсутствия рядом
Или беспокойство о дровах - ведь дрова добывать было трудно, даже в сельской местности - леса вокруг деревень быстро вырубались, и собственники заботились о сохранении лесов - хороший лес стоил больших денег, в 18 веке мелкий помещик и садовод Андрей Болотов очень печалился, когда крестьяне по неразумению и жадности вырубили рощицу общую для нескольких помещиков. Война с крестьянами занятыми незаконными порубками в господском лесу - боль и пусковой крючок для развития событий в романе Бальзака “Крестьяне” и так далее, и тому подобное, вспомнилось первое, что вылезло из закоулков памяти.
В этих рассуждениях есть что-то наивное - от близорукой искренности чувственного девичьего дневника с его тонкими страницами, ровным почерком, сентиментальными драмами и взлетами незамысловатой фантазии, столь равнодушной к житейским тяготам с блужданиями в потемках несоответствий, ибо мое воображение изначально обманывает меня, мое воображение - это только мое воображение и я имею к нему привилегированный доступ [как любит выражаться Хабермас], а истина в своей материальности к моему воображению доступа не имеет, истина чурается моего воображения, убегая вдаль в темные закутки научных методов и естественнонаучных вычислений [которые Джон Ло и сотоварищи безуспешно пытаются приручить лишив их права на соответствие].
Но знаете, как-то так получается, что только в последнее время, когда серая будничность печного мира коснулась моей фантазии, мне стали легко и просто даваться образы 19 века, образы, до этого туманные, холодные, почти мертвые вдруг стали обретать краски и запахи, а рядом зашевелились живые люди.