№ 13-й
Продолжение мемуаров Бориса Вольшова.
Часть 4
Часть 1 - здесь:
http://lanasmi.livejournal.com/42677.htmlЧасть 2 - здесь:
http://lanasmi.livejournal.com/42973.htmlЧасть 3 - здесь:
http://lanasmi.livejournal.com/43196.html Темная, темная, жидам - темная...
Вернулся из столовой дежурный по группе. Увидев лежащую у порога тряпку, он нагнулся, шевельнул её и, заметив номер 13, спросил:
- Твоя?
- Моя.
Осторожно, чтобы не обидеть меня, отодвинул ногой майку в сторону и стал заниматься уборкой.
Я сидел на всколоченной кровати и безразличным взглядом рассматривал принесенный мне кусочек хлеба и сахар. Водя вокруг хлеба и сахара влажной тряпкой, он как-бы невзначай, спросил:
- Твоя?
- Моя. Забирай. Я голодуху объявил.
Он тут же, не отходя от тумбочки, затолкал хлеб в рот. Пожевал его. Потом дважды хрустнул на зубах сахар, и он, как ни в чем не бывало, отошел, оставив меня наедине с моими мыслями.
А мыслить было о чем. Утренний голод напоминал о себе. В животе недобро урчало. Вчера на ужин давали овсяную кашу и чай. Давно уже не давали овсянку. А ведь было время, когда многих рвало от неё. Несколько лет подряд - на завтрак - размазня, на обед - суп овсяный, на ужин - размазня.
Так уж случилось, что армия маршала Рокоссовского освободила от немцев наш город. Конный обоз расположился на отдых во дворе школы, а маршал и его штаб - в школе. Остальные квартировались в городе. Вскоре к школе потянулись толпы беспризорных: оборванных, грязных, голодных. Одни - просили, другие - воровали.
Через несколько дней армия покинула город. Маршал Рокоссовский приказал переоборудовать школу и превратить её в детдом. Вскоре были сняты перегородки и маленькие классы довоенной школы превратились в огромные комнаты. Несколько таких комнат были засыпаны овсом из обоза на долгие годы. Приказ был выполнен. Начались облавы на шпану. Хватали всех, у кого не было документов. Хватали подозрительных, грязных и вшивых. Хватали малолетних проституток, которые отдавались за хлеб, за сахар, за папиросу на вокзале и в парке.
Хватали всех подряд, чтобы заполнить помещение.
Схваченных стригли наголо ножницами, и зеброподобные круглые головы выстраивались в шеренгу, где им выдавались кальсоны (невзирая на пол), ватные брюки и телогрейки. Конечно, эта униформа была велика, и дети, облачившись в неё, выглядели огромными пугалами. Отличить девочку от мальчика было невозможно. Этим они и пользовались, пролезая под занавеской из простыней, по ночам.
Что там творилось по ночам можно представить, если учесть, что среди этой блатвы - половина переростков, увильнувших от призыва в армию, сбросив себе по несколько лет. Воспитатели боялись этих детей и не показывались по ночам.
От беременных девчонок избавлялись моментально. Они исчезали сразу и навсегда.
Возраст некоторых «подозрительных» устанавливали «путем опускания брюк ниже колен», в присутствии врача, директора, воспитателей и представителей военкомата. Таким образом, после голосования, определяли - призывник или не призывник. Устанавливался возраст, и «паря» под конвоем исчезал.
Постепенно, путем отбора, оставили детей, родители которых погибли. Вскоре из «макаренковской» колонии образовался спец. детдом. Начальство состояло из «бронированных» (имевших бронь) из «негодяев» (не годных к строевой) и из «блатных» (пристроенных по блату).
Это были служаки, но не на войне. Это были люди, которые должны были доказать, что хлеб едят они не даром. Это были люди, рвение к службе у которых, переросло в профессиональный садизм. Избиения и физические наказания детей никак не пресекались. Царил полный произвол. Уже позже, несколько лет спустя, директор Добробольский любил наказывать детей в своем кабинете так: провинившуюся девочку приводили в кабинет, заставляли раздеваться (а девочек приводили уже сформировавшихся, 11-13 лет) и становиться в углу напротив стола директора. Время от времени он выходил из-за стола и подходил к девочке, читая на ходу какую-нибудь мораль. Затем, упрекая её в том, что она уже, мол, «вот какая», брал сосок между указательным и средним пальцами и больно выкручивал его. Если она кричала или сопротивлялась, бил кулаком в живот или в лицо. Затем возвращался на своё место, что-то писал. Читал. Или просто делал вид. Потом всё повторялось. Наказание длилось часами, а иногда и целый день. Воспитательницы охотно поставляли ему «провинившихся», дабы угодить Сычу (начальнику).
Часто девчонки падали в обморок. Тогда их обливали водой. Иногда - отпуская, иногда - оставляя. Иногда в кабинет заходили дежурные мальчики или вызванные для чего-то «придурки»; и она должна была стоять, не отворачиваясь. Каково же ей? Но наказание - есть наказание.
С мальчишками дело обстояло проще: в зависимости от совершенного, их избивали присутствующие в кабинете, и выбрасывали вон: "Иди, мол, и закажи другим".
Наказания голодом были очень распространены. Бывало, что целые группы не допускались до еды, если не выполнен план: то ли заготовки дров, то ли уборки территории, то ли заготовки щавеля или глины.
К голоду привыкли, но сознание того, что кто-то ест, а ты - нет, вызывали злобу и огромный аппетит. Во время наказания голодом всё время думаешь о еде. Совсем другое дело, когда ты сам отказываешься от еды. Ты стараешься отогнать от себя все мысли о еде, но совсем реальные запахи появляются в твоём носу. Это - нелегко.
Тёмная... Темная...
Сейчас я немного сожалею, что начал голодовку сутра. До вечера-то, я, конечно, дотяну. Вот только обидно будет сознавать то, что твоё они сожрали и тебя голодного бить будут.
Сейчас, когда я размышляю о голоде, мне приходят видения из недалёкого прошлого. Верхне-Олбянский детдом. Пожалуй, я был там единственным воспитанником, не имевшим ни отца, но матери. Остальные дети имели родителей в окружных деревнях. Это были колхозники, разоренные войной до предела. Они не могли прокормить своих детей. Детдом состоял из 4-х деревянных домов. Первый - это кухня и столовая. Второй - это дошкольная и младшая школьная группы. Третий- это средние и старшие группы. Четвёртый - это административный корпус. Там размещались кабинеты, бухгалтерия и склад одежды.
Главный бухгалтер занимал половину этого "корпуса", а сын его, с вечно мокрыми толстыми губами, жил и питался в детдоме.
Сотников, директор детдома, колобок с маленькими злыми глазами, жил недалеко от детдома. Раньше он был партийным работником в районе, но за какие-то делишки был снят с работы и назначен директором.
Все, даже дети, знали о его "романах" с поварихой и заведующей складом. Говорили, что он не брезговал и девочками из старшей группы, которые назначались на уборку его квартиры. Поговаривали также, что он застрелил жену, застав её в половом акте со своей овчаркой.
Детдомовские дела его мало интересовали. Он часто уезжал на охоту со своими райкомовскими друзьями. Потом, он, не стесняясь, сочинял какие-то охотничьи истории. Но однажды он действительно привез и подарил детдому дикого кабана, чудом уцелевшего в партизанских лесах. Часть кабана пошла в котёл. Помимо охоты и рыбалок, он уезжал на какие-то сборы, и совещания, на конференции и в командировки.
В его отсутствие верховодил главбух Зязюля. Он знал всё обо всех. Все работники боялись его потому, что он имел "руку" в НКВД.
После возвращения Сотникова, они оба исчезали и пропивали сэкономленные средства.
Им-то жилось хорошо. А мне? Каково мне? Один еврей на сотню человек. Любой мог меня обидеть "и словом, и делом", зная, что за меня заступиться некому. Дружить со мной считалось позором. Слово "жидёнок" ни к кому больше не относилось, потому что фамилии, заканчивающейся на "штэйн", больше ни у кого не было.
Я был единственным, кто говорил на чисто-русском языке. Остальные говорили на белорусско-деревенском, и моё "г", в отличие от их глухого "г", звучало, как оскорбление в их адрес. Всякий раз они протягивали свои грязные указательные пальцы с чернотой под ногтями и кричали: г-г-гэй, абсмяяць яго!
Это звучало, как унижение, как насмешка, как издевательство. Несколько человек тычут пальцами тебе в лицо и кричат, а ты не можешь вырваться из этого кольца, не можешь противостоять наглому выпаду. Продолжается это до тех пор, пока им не надоест.
Я перестал говорить по-русски, чтобы не давать повода для осмеяния. Я прислушивался и вскоре овладел премудростями "холопского языка".
Верхняя Олба - забытый богом и людьми уголок на высоком берегу реки. Чтобы натаскать воды на кухню, надо было проделать нелёгкий путь с крутой горы через весь луг, и обратно. Желающие проделать эту работу нанимались на кухню с утра и получали за это кость из котла.
Они обгрызали эту кость и потом "толкали" за пайку хлеба. Новый обладатель кости поступал так же. В конце концов находился дурак, который покупал уже полностью обглоданную кость, пытаясь унюхать запах мяса на ней, скрежеща зубами по гладкой поверхности.
Как ни обидно было сознавать, но этим дураком оказывался я, один из самых маленьких в детдоме. Воду носить я не мог, а кость с мясом мне никто не продавал. Поэтому, и когда раздавали хлеб, то до меня он уже не доходил. Надо мной смеялись, нарочно подчеркивая букву "г" в слове горбушка. А ты "г"арбушку по"г"рызи.
После отбоя (а он проходил так): няня, крепкая молодая баба, читала молитву, повернувшись в угол к иконе. Что она говорила, никто не слышал. Потом она произносила громко:
- Аминь!
Все стоя крестились (и я, в том числе) и произносили:
- Аминь!
И прыгали под колючие суконные одеяла. Так вот, часто после отбоя к нам, в нашу младшую группу, приходили старшие ребята, с мешками картофеля под полой. В грубку, на уже прогоревшие дрова, клали картошку и вскоре запах печёной картошки раздирал ноздри.
Здоровяк Краснов присаживался на край Марусиной кровати, откуда потом доносился шепот и скрип растянувшихся пружин. Когда картошка была готова, они садились полукругом. В том числе и Маруся, в длинной льняной рубахе, и все они деловито уплетали горячие клубни.
После этого до утра не спалось, ибо все мы знали, что горелую шелуху от картошки положили за печку. Утром начнётся делёж и торговля и мне, как обычно, достанется самая горелая кожура.
Однажды я не удержался, встал, подошёл и попросил кусочек картошки.
Краснов поднялся. Его раскрасневшееся от горячих углей лицо, пылало, а на губах застыла зловещая улыбка. Он взял горсть горячих обуглившихся очисток и стал тереть ими мои губы и лицо. Он затолкал мне в рот эту хрустящую гадость, чтобы я не кричал, и под смех остальных в кровь растер мне лицо.
- Зъеу? Зараз идзи и дасыпай, жыдзёнок! - И больно пнул меня ногой.
- Захочаш ящэ, скажаш, - произнес он сквозь смех.
Голод преследовал нас повсюду. В любое время дня и ночи мы могли что-нибудь есть. Все были худы и синекожи.
С наступлением первых морозов, когда колхозные поля покрывались изморозью, сторожей снимали. Голодные дети рылись в мёрзлой земле, откапывая оставленную морковь, брюкву или буряк.
Ногти отрывались. Грязь смешивалась с кровью. Пальцы и руки распухали и долго не заживали. Несмотря на свою бедность, колхозники приносили своим детям, кому - молоко, кому - яйца, а кому и просто - хлеб.
И только мне никто ничего не приносил. Я смотрел на них своими помутневшими от слёз глазами. Матери ласкали и гладили своих детей заскорузлыми, потрескавшимися от грязи, руками, целовали их своими обветренными губами, и только я оставался не приласканным не пригретым. В такие минуты я проклинал всё и всех, в том числе и свою тётю, которая отдала меня в дет. приёмник, когда у неё родился сын. Её муж, дядя Яша, работал главным инженером на обувной фабрике «Труд». Жили они неплохо.
Меня, едва окрепшего от брюшного тифа, но ещё шатающегося на ветру дистрофика, отвели и сдали в дет. приёмник.
Дет. приёмник принял меня, а я, в свою очередь, принял от него весь кошмар моего "счастливого детства". Я принял от него то, о чем с ужасом вспоминаю всю жизнь. Никакое "Дно" и никакие слащавые страницы из "Педагогической поэмы" не идут в сравнение с этим пересыльным пунктом, которых по всей стране были тысячи.
Временный товар (временные дети), свезенный отовсюду, ждал своей участи. Блатные, как и везде, захватили лучшие места и куски. Блатари и шпана орудовали там нагло и жестоко, эксплуатируя малолеток, отбирая у них еду и приглянувшиеся вещи. Они, как кровожадные акулы, шныряли в море людей, отхватывая куски побольше и пожирнее.
Меня, как самого маленького и доходягу, положили рядом со старостой- "защитником". Это был, повидавший виды, блатарь. Татуировки и матерные изречения украшали всё его тело. Короче говоря, он был паханом в этой кодле. Между моей и его кроватью находилась тумбочка, образовывая проход. Посреди прохода была щель в два пальца. Пахан мочился туда постоянно.
Однажды зав. складом обнаружил, что бельё, находившееся под нами, сгнило. Пришли выяснять.
- Это он, жидяра! - Прошипел он. Потом, широко размахнувшись, оглушил меня.
Я перелетел через кровать и очутился на полу. Изо рта и носа хлестала кровь.
- Терь, падла, знать будешь, как казёнку портить!
Затем обвел всех гордым взглядом и удалился вместе с начальством. А я еще долго захлёбывался кровью и думал, почему я не умер в больнице пару месяцев тому назад.
Два, шатавшихся ранее зуба, лежали в моей ладони. Я рыдал и что-то приговаривал, глядя на них. Губы и нос распухли до неузнаваемости. Глаза заплыли так, что я мог видеть что-нибудь, лишь запрокинув назад голову. В ушах запеклась кровь, и я стал плохо слышать.
Меня поместили в изолятор, где фельдшер, осматривая меня, спросил:
- Зачем ссал под пол?
Я был тогда слишком мал и слаб, чтобы возразить ему. Но комок обиды и чувства несправедливости остались во мне надолго.
Прошло не меньше месяца, пока я поправился и стал ходить. Меня выписали из изолятора, но ненадолго. Наш приёмник, как и все, был огорожен забором с колючей проволокой на нем. Одной стороной забор примыкал к саду, в который неоднократно лазили. Однажды, меня кто-то схватил за шиворот, подтащил к оторванной доске и приказал:
- Посидишь на шухере! - И нырнул в щель. Он был последним. Остальные уже орудовали в саду, набивая штанины, завязанные внизу, и пазухи, яблоками и грушами.
Вдруг я заметил, как отделившись от дома, мужчина с палкой в руке стал подкрадываться к ребятам.
- Ата-ас! Ата-а-ас! - пропищал я тонким и слабым голосом. Но они услышали и "пошли на обрыв".
Напрасно я пытался пролезть в дырку. Каждый хватал меня за "шкирки", как котёнка, отбрасывая в сторону и пролезая сам.
И так проскочили все... кроме меня.
Хозяин сада, как коршун, набросился на меня, сбивая с ног и орудуя палкой. Когда он опомнился, едва справляясь с одышкой, я был уже полумёртв. Он постучал палкой по забору и кому-то крикнул:
- Заберите его, а то я его совсем прибью!
Снова изолятор. Долго я не приходил в себя, а когда открыл глаза, услышал:
- Живой? Ну, тогда до ста дотянешь.
Я опять закрыл глаза и ещё долго находился там, отлежав себе бока на соломенном матраце, пока немного окреп.
Шёл мне тогда восьмой год. Фельдшер ложкой разжимал мой щербатый рот и вливал в него супы.
- Еж! Ты, браток, не то, што да ста, да дзесяци не датянеш з такою ядою.
Мне не хотелось больше жить. Я устал от постоянных побоев и оскорблений. Я глотнул воздух
"счастливого детства" и захлебнулся им. Я давился им и отхаркивал его с кровью.
Где же она, та грань, отделяющая нас, "счастливчиков" от "несчастливчиков"?
Каково же им?
А...?
В то время, как я почти умирал, пересылка жила полной жизнью. Десятки и сотни детей в день, появлялись и исчезали, оставив свои вещи в карманах блатарей.
Дело в том, что и прибывали-то не маменькины сынки. Большинство из них промышляли в поездах, на базарах, и в парках. На счету каждого не одна кража или насилие. На счету некоторых даже не одно убийство. Самодельные финки из напильников с наборными рукоятками, кастеты и примочки (свинцовые шайбы, закладываемые в перчатку или прикреплённые к ладони резинкой) говорили сами за себя.
Каким образом они сохраняли это оружие, пройдя милицейский осмотр, остаётся неизвестным. Их татуированные тела наводили ужас на малолеток. Неприкрытая наглость и общение на "фене" (блатной жаргон) приводили в замешательство воспитателей. Я вдыхал этот воздух. Я дышал им. И всё-таки они проигрывали драки "старикам". "Старики" были сплочены в этом "балагане" и заставляли новичков подчиниться их воле. Их драки были жесткими, с применением всего блатного снаряжения.
Я дышал этим воздухом. Я втягивал его. Здесь происходили не только трагические события. Бывало, встречались разлученные войной или милицией дружки-блатари. Тогда пересылка гудела. Появлялось вино. Водка, самогонка и денатурат. Веселье и пьяные песни длились до утра.
Я втягивал этот воздух. Я пьянел от него. Но всему приходит конец.
- Покантывауся i досыць! - Сказал мне фельдшер, положив свою волосатую руку на остро торчащую кость моего плеча.
- Можа скора цябе атправiси куды-небудзь... Ты хлопец цiхi. Табе будзе добра. Iдзi.
Я вышел во двор. От потока свежего воздуха и от слабости закружилась голова. Я с трудом поднялся по лестнице и вошел в палату. Моя кровать, конечно, была уже занята.
- О, глядите, с того света пришел. - Сказал кто-то и все обернулись в мою сторону.
- Иди сюда. Тут передачу принесли. Помидор хочешь?
Я органически не переносил помидоры. При упоминании о них меня потянуло на рвоту. Я поблагодарил и присел на край чьей-то кровати.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.