Избранные отрывки из "Греческого пейзажа" Никоса Казандзакиса

Sep 05, 2020 16:03


Афины - Суний

Я шел, и с каждым шагом казалось, что земля и небо движутся вместе со мной. Все бывшие вокруг чудеса проникали в меня, я раскрывался, словно цветок, смеялся и тоже звенел, словно струна. А как млела и угасала душа моя, щебеча жаворонком в утреннем свете того воскресного дня!

Я поднялся на холм и стал смотреть вдаль - на море, на узкие розовые берега, на легко прочерченные острова. «Какое блаженство! - шептал я. - Девственное тело Греции купается в море, а когда выходит из волн, сверху бросается на нее суженый - солнце! Как смирило оно камень и воду, как очистило их от бездействия и грубости материи, сохранив только сущность!»

Я думал, что иду познавать Аттику, но шел познавать собственную душу: среди деревьев, в горах, пребывая в полном одиночестве, я пытался увидеть и познать душу свою, но тщетно. Сердце мое не дрогнуло, - явный знак того, что я не нашел желаемого.



Но однажды в полдень, показалось мне, что я нашел его. В полном одиночестве отправился я на Суний. Палило солнце, наступило лето, сосны источали смолу из раненной коры, воздух благоухал. Прилетела цикада, уселась мне на плечо, и какое-то время мы двигались вместе. Я насквозь пропитался запахом сосны, и сам стал сосной. И вдруг, выйдя из сосновой рощи, я увидел белые колонны храма Посейдона, а между ними сверкнуло темно-голубое священное море. Я почувствовал дрожь в коленях и застыл на месте. «Вот она - Красота, вот она - бескрылая Ника, вершина блаженства, выше которой не может подняться человек. Вот она - Эллада!»

Радость моя была столь велика, что в тот миг, созерцая красоту Греции, я подумал, что залечил обе раны, что в этом мире стоит жить, даже если он преходящ! Именно потому, что он преходящ! Не нужно пытаться распознать в девичьем личике черты будущей старухи, - нужно воссоздать и воскресить в старушечьем лице свежесть и юность не существующей больше девушки.

Аттический пейзаж обладает воистину невыразимым, проникновенным волшебством. Здесь, в Аттике все словно подчинено простому, уверенному, соразмеренному стилю. Здесь все обладает изяществом и благородным спокойствием. Скудная сухая земля, изящные изгибы Гиметта и Пентеликона, сребролистые масличные деревья, стройные аскетические кипарисы, игривые отблески солнца на камнях, но превыше всего - прозрачный, легкий, одухотворенный свет, все одевающий и все обнажающий.

Аттический пейзаж указывает, каким должен быть человек: хорошо сложенным, немногословным, чуждым чрезмерной роскоши, сильным и вместе с тем способным обуздать свою силу и удержать в пределах фантазию. Иногда аттический пейзаж приближается к границам строгости, но никогда не преступает их, оставаясь в пределах жизнерадостной, уступчивой серьезности. Его изящество не впадает в романтизм, равно как и сила его не впадает в грубость. Все здесь хорошо взвешено, хорошо рассчитано, достоинства не переходят в чрезмерность и не нарушают человеческой меры, останавливаясь именно там, продвинувшись чуть далее откуда, все это стало было сверхчеловеческим или божественным. Аттический пейзаж не петушится, не витийствует, не переходит в мелодраматическую приторность и говорит только то, что нужно, с мужественной, спокойной силой. Сущность он излагает самыми простыми средствами.

Но иногда среди этой серьезности появляется улыбка - редкие сребролистые масличные деревья на иссушенном склоне, свежие сочно-зеленые сосны, олеандры на берегу совсем белого пересохшего русла или пучок диких фиалок между раскаленных черно-голубых камней. Все противоположности здесь соединяются и сочетаются друг с другом, достигают согласия и образуют высшее чудо - гармонию.

Как возникло это чудо? Как изящество обрело столько серьезности, а серьезность столько изящества? Как силе удалось не исчерпать собственную силу? Это и есть греческое чудо.

Путешествуя по Аттике, я иногда думал, что земля эта могла бы стать высшим уроком человечности, благородства и силы.

В путь...

Лицо Греции - палимпсест из двенадцати основных пластов текста: современности, эпохи 1821 года, турецкого владычества, франкского владычества, Византии, Рима, эллинизма, классики, дорийского средневековья, микенской и эгейской эпох, каменного века.

Стоя на пяди греческой земли, испытываешь мучительную тревогу. Словно земля эта - глубокое, в двенадцать слоев захоронение, из которого взывают к тебе разные голоса. Какому из них отдать предпочтение? Каждый из этих голосов принадлежит душе, желающей обрести плоть, и сердце встревожено стучит, не решаясь сделать выбор. Для грека путешествие по Греции - обворожительное, изнуряющее мучение. Голоса, очаровывающие сильнее других, - не те, что пробуждают самые высокие и гордые помыслы, и греку в который уже раз стыдно поддаться им, разбудив менее значительных, но более любимых усопших. Когда стоишь у цветущего олеандра на берегу Эврота между Спартой и Мистрой, снова начинается вечная борьба между умом и сердцем. Сердцу хочется воскресить бледное, обреченное тело, хочется повернуть колесо истории вспять к 6 января 1449 года, когда здесь, в Мистре это тело было венчано недолговечным мученическим венцом. Множество прадедовских скорбей и плачей, звучащих в народных песнях, чаяния Нации взывают пойти на эту уступку, но разум противится, устремляется к Спарте и исполняется суровости, дабы преодолеть сентиментальную ностальгию и соединиться с вечными эфебами.

Для иностранца паломничество в Грецию проходит легко и без мучительного внутреннего разлада: его избавленный от сентиментальных усложнений разум сразу же устремляется к сущности Греции и легко находит ее. Но для грека такое путешествие неразрывно связано с тревогами и надеждами, с болью и грустными сопоставлениями. Ни одна мысль не возникает в чистом виде, без некоего скрытого смысла, а впечатление никогда не бывает бескровным. У нас же, греков, - если только мы умеем слышать и любить, - греческий пейзаж не вызывает некоего чистого восхищения красотой. Каждый пейзаж обладает именем, которое пробуждает то или иное воспоминание: здесь мы испытали позор, здесь мы стяжали славу, пролитая кровь или божественные статуи являются из земли, пейзаж сразу же превращается в богатую, полную превратностей Историю, и волнение охватывает душу паломника-грека.

Беспощадные вопросы встают перед нами, терзая разум. Почему когда-то давно было создано столько чудесного, а что делаем мы? Почему нация выдохлась? Как опять продолжить то, былое? Снова и снова задаешься этими вопросами, пытливо вглядываешься в лица встреченных в пути живых людей, напряженно вслушиваешься в их слова, затаив дыхание, пытаешься уловить жест, мысль, призыв, которые могли бы придать нам мужества.

Коринфский залив

Безмятежно, неисчерпаемо очарование Коринфского залива. Глубокое, средиземноморское наслаждение для глаз. Слева - сосна, маслина, виноград, сухая желтовато-белесая земля, порозовевшие от солнечного зноя камни. Справа - сверкающее, вечно обновляющееся, беззаботное, смеющееся, лишенное памяти море. Да и как ему сохранить, как упомнить все борозды, прорезанные по груди его носами древних кораблей! Было бы оно все в морщинах, но море забывает и потому сохраняет юность.

Вдали вздымаются, словно дымясь на свету, голубые, плавные горы. Совсем нагие раскинулись они под солнечными лучами, словно атлеты. Сколько ни смотри, все равно этим зрелищем не насытишься! На душу человеческую - на душу, на тело, на самые сокровенные мысли - греческий пейзаж воздействует как музыка. С каждым разом чувствуешь его все глубже, все более приноравливаешься к нему, постигая все новые и новые черты соразмерности и свободы.

Я смотрю на далекие, безмятежные горы, на смеющееся море, на редколистые, утопающие в солнечных лучах деревья. Сколько благородства и простоты при полном отсутствии пустословия и напыщенности! Здесь всего отпущено по мерке человеческой. Спокойная, далекая от пропастей тропа ведет к идеальному. Красота, словно Ника Бескрылая, ступает здесь по розовеющим камням, удобно располагаясь в пределах спокойного, человечного пейзажа.

Никогда изящество и сила не сочетались друг с другом столь органично, как здесь, в строгой и жизнерадостной Греции. Чтобы почувствовать Древнюю Грецию, ее мысль, ее искусство, ее богов, существует только один путь, и путь этот - земля, камни, вода, воздух Греции. Начинать нужно отсюда. И самому строгому чувству, и самой дерзкой фантазии для того, чтобы жить, да и вообще родиться, необходимо тело. Творец же находит их тело, только созерцая играющий вокруг него свет и неподвижные горы. Весь свой материал художник берет из окружающей его среды. Путь, по которому он пойдет, зависит от того, есть ли в данной местности мрамор, гранит или же только глина. Характер и твердость материала задают ритм не только инструментам, но и сердцу мастера. Художник и пейзаж не отделены друг от друга глухой, непроницаемой стеной. Пейзаж проникает в тело художника через все пять врат его, создает чувства художника, и, создавая их, и сам создается, по их образу и подобию.

Когда я размышляю о нашей современной духовной жизни, - о наших мыслителях и о нашей культуре, - сердце мое содрогается. Какое бы это было счастье, если бы пейзаж был всесилен! Эта земля непрестанно рождала бы великих художников. Но творчество есть равнодействующая сложных законов, экстраординарное равновесие множества явных и тайных противодействующих сил, некое неповторимое мгновение! В Греции это божественное мгновение пронеслось вспышкой только однажды и на тысячелетия, а длилось оно всего каких-то пятьдесят лет. И до и после этого пейзаж оставался все тем же, но воспринимавшие его души были погружены во мрак.

Пейзаж Олимпии

Я пошел по тропинке под густыми соснами, поднялся на Кроний, чтобы увидеть с высоты священный пейзаж. Благородство, спокойная собранность, радостная долина, защищенная низкими безмятежными горами от яростного северного ветра и знойного южного, открытая только на запад - в сторону моря, откуда струится, поднимаясь вверх по течению Алфея, влажный морской воздух. В Греции нет другого столь впечатляющего пейзажа, который так сладостно и настойчиво склоняет к покою и примирению. Безошибочный глаз древних избрал ее местом, где раз в четыре года собирались все греческие племена, чтобы брататься и участвовать в состязаниях.

Зависть, вражда, гражданские войны раздирали Грецию. Демократия, аристократия, тирания истребляли друг друга. Замкнутые долины, обособленные острова, пустынное побережье, мелкие независимые города - все это образовывало многоглавый, единый, ненавидящий свои собственные составные части организм, и страсти бурлили в груди у каждого. И вот летом, раз в четыре года, увенчанные венками глашатаи спондофоры отправляются из этой священной долины, устремляясь к самым крайним пределам эллинского мира, и провозглашают священный месяц состязаний, перемирие, приглашая друзей и недругов на игры в Олимпию. Со всего Пелопоннеса и Средней Греции, из Македонии, Фессалии, Эпира и Фракии, с берегов Черного моря, из Малой Азии, Египта, Кирены, из Великой Греции и Сицилии спешили атлеты и паломники ко всеэллинской колыбели игр. Ни рабы, ни преступники, ни варвары, ни женщины не смели являться сюда. Только свободные эллины.

Никакой другой народ не постиг в таком совершенстве скрытого и явного достоинства игр. Когда жизни удается одержать победу в повседневной борьбе с окружающими ее врагами - стихийными силами и животными, голодом, жаждой, болезнями, иногда у нее остается избыток сил. Этот избыток сил она стремится израсходовать в игре. Цивилизация начинается с того момента, с которого начинается игра. Пока жизнь ведет борьбу за самосохранение, защищая себя от врагов, цивилизация не может возникнуть. Она возникает в тот момент, когда жизнь, удовлетворив свои самые насущные потребности, начинает наслаждаться коротким отдыхом.

Как использовать этот отдых, как распределить его между различными социальными классами, как умножить и облагородить его в меру возможного? Решение, которое находит для этих вопросов та или иная нация в ту или иную эпоху, определяет достоинство и сущность ее цивилизации.

Я брожу среди развалин Алтиса, снова с радостью смотрю на раковистый известняк, из которого были возведены храмы. Христиане разрушили их, землетрясения повергли долу, дожди и разливы Алфея смыли их яркую полихромию. Статуи пережгли на известь, сохранились совсем немногие, но и этого достаточно, чтобы порадовать наш разум. Срываю несколько веток жимолости, растущей из ямы, где, как говорят, стояла статуя Зевса из золота и слоновой кости работы Фидия, и мои пальцы наполняются вечным ароматом.

Здесь, в этой чудодейственной местности еще до людей боролись боги. Зевс боролся со своим отцом Кроном за царскую власть. Бог света Аполлон одолел Гермеса в беге и Ареса в кулачном бою. Разум победил время, свет победил мрачные силы коварства и насилия. Позднее, уже после богов здесь подвизались герои: прибывший из Азии Пелоп победил кровожадного варвара Эномая и взял его дочь - укрощающую коней Гипподамию. Более развитая, спокойная, радостная цивилизация Ионии победила грубых туземцев, смирила коней, утвердила силу человека. А другой герой - Геракл прибыл сюда после очищения Авгиевых конюшен и почтил великими жертвами нового бога - Зевса. Из пепла, оставшегося после сожжения жертвенных животных, он воздвиг жертвенник и провозгласил первые Олимпийские игры. Постепенно от пепла новых жертв божественный жертвенник поднимался все выше, а Олимпия постепенно превращалась в новую кузницу, где эллинские племена ковали свои бронзовые тела.

Не только для того, чтобы сделать эти тела прекрасными. Эллины никогда не занимались искусством ради искусства: красота всегда имела своей целью служение жизни. А тела древние стремились сделать прекрасными и сильными, чтобы они могли быть вместилищами уравновешенного и могучего разума. И еще, чтобы они могли, - и это была высшая цель, - защищать полис.

Гимнастика была для греков обязательной в подготовке к общественной жизни гражданина. Совершенным гражданином был тот, кто, пройдя через гимнасии и палестры, сумел воздействовать на свое тело, сделать его могучим и гармоничным, - то есть прекрасным, - и содержать его в готовности к защите Нации. Одного взгляда на статую классической эпохи достаточно, чтобы понять, представляет ли она свободного человека или же раба: на то указывает само тело. Прекрасное атлетическое тело, спокойная поза, подчинение страсти - таковы характерные черты свободного человека. Раб же всегда представлен тучным и немощным, с резкими, необузданными движениями. Дионис, бог опьянения, пребывает безмятежным, а вокруг него безобразничают и бесчинствуют совсем захмелевшие его слуги, его рабы - силены и сатиры.

Гармония разума и тела - вот высший идеал эллина. Преобладание одного в ущерб другому считалось варварским. Когда эллины стали переживать упадок, тело атлета стало преобладать, убивая его дух. Одним из первых, кто выразил протест и указал на опасность, угрожавшую духу со стороны атлетизма, был Еврипид. А позже Гален обличает: «Есть, пить, спать, опорожнять желудки, валяться в пыли и грязи - вот какова жизнь атлетов». Великомученик Геракл, который в славные годы совершал подвиг за подвигом, содержа тело и разум в совершенном равновесии, постепенно обретает огромное туловище, узкий лоб, становится винопийцей и быкопожирателем. А художники, создававшие в великие эпохи идеальный образ эфеба, теперь изображают атлетические тела, которые видят вокруг, грубо реалистически - тяжелыми и варварскими.

В Греции, как и везде, с наступлением господства реализма цивилизация клонится к упадку. Так мы пришли к неверующей, реалистической, лишенной надличностного идеала, высокопарной эпохе эллинизма. От хаоса - к Парфенону, а затем от Парфенона - обратно к хаосу. Великий беспощадный стиль. Бурное проявление чувств и страстей. Свободный человек утрачивает повиновение. Узда, сдерживавшая инстинкты в строгой соразмеренности, выскальзывает у него из рук. Страсти, чувствительность, реализм. Лица дышат стремлением к мистике и меланхолии. Исполненные грозной силы мифологические образы становятся декором: Афродита раздевается, как простая женщина, Зевсу присущи плутовство и изящество, а Геракл снова превращается в скотину. Греция после Пелопоннесской войны начинает разлагаться, исчезает вера в родину, торжествует индивидуализм. Протагонист уже не бог или идеализированный эфеб, но богатый гражданин с его наслаждениями и страстями, материалист, скептик, кутила. На смену гениальности пришел талант, а затем на смену таланту пришел хороший вкус. Искусство обращается к детям и кокетливым женщинам, к реалистическим сценам и к людям скотообразным или интеллектуальным...

Символическая атмосфера мифа

Я поднимаюсь на невысокий холм к Музею, - не терпится увидеть два великолепных уцелевших фронтона, подвиги Геракла и праксителевского Гермеса. Я спешу, словно опасаясь, как бы и эти остатки не поглотила земля. Кажется, будто возвышенный труд человека нарушает бесчеловечные вечные законы. Наша жизнь и наши стремления обретают таким образом героико-трагический настрой. В нашем распоряжении всего лишь какой-то миг. Так сделаем же этот миг бессмертным, ибо иного бессмертия нет!

Когда я увидел большой зал Музея, на душе стало спокойнее. Они еще живут, освещенные безмятежным утренним светом, - кентавры, лапифы, Аполлон, Геракл, Ника. Я обрадовался. Миром, в котором мы живем, управляют бесчеловечные законы, мы чувствуем, что с минуты на минуту в роковой час, приходящийся на нашу жизнь, может упасть бомба, которая обратит во прах самые ценные завоевания человека. Когда мы прощаемся с тем или иным произведением искусства, к нашей радости уже неизменно примешивается ощущение нависшей над ним угрозы вечной разлуки.

Глядя на два больших фронтона, чувствуешь, насколько верно один дальневосточный мудрец определил цель искусства: «Искусство состоит не в изображении тела, но в изображении сил, сотворивших тело». Здесь, особенно на западном фронтоне, эти созидательные силы зримо волнуются под прозрачным кожным покровом. Пир уже окончен, кентавры захмелели и ринулись похищать жен лапифов. Один из кентавров занес ногу и обнимает женщину, одновременно сжимая ей грубой ладонью грудь. Женщина словно потеряла сознание от боли и неизъяснимого таинственного наслаждения. Прочие участники сражения пустили в ход ножи и зубы, скот разнуздался, вспыхнул дикий оргазм: древние сцены того, что происходило между человеком и человекообразной обезьяной, воскресают перед нами. И, тем не менее, некая таинственная безмятежность объемлет весь этот восхитительный первобытный пафос. Потому что среди неистовствующих людей незримый для участников битвы неподвижно, простирая над землей десницу, стоит Аполлон.

Художник, создавший за несколько лет до Парфенона это великое видение, уже оставил позади девственную неопытность архаики, но еще не достиг технического совершенства классики. Он совершал восхождение, еще не добрался до вершины и горел страстью и нетерпением добиться победы. Он уже нарушил одно равновесие, но еще не обрел другого равновесия и спешил, покрываясь испариной, охваченный порывом, к последней черте. И если этот фронтон столь глубоко волнует нас, то потому что он еще не достиг вершины человеческих возможностей. Совершенства. Видно, что герой страдает и борется.

И вот еще чем замечателен этот фронтон. Здесь последовательно представлена полная иерархия: бог, свободный человек, женщина, раб, скот. Бог пребывает в центре - стройный, безмятежный, властный над собственной силой. Он видит ужас и не испытывает смятения: он укрощает гнев и страсть, опять-таки не оставаясь при этом равнодушным, потому как, спокойно простирая руку, дарует победу тому, кто ему по сердцу. Лапифы - люди - тоже, насколько это возможно, сохраняют на лицах неподвижною печать человеческую: они не вопят, не впадают в панику, однако они - люди, а не боги, и легкое содрогание губ и складка на лбу свидетельствуют о том, что им больно. Женщинам еще больнее, но их боль непристойно соединена с мрачным наслаждением: они словно исподволь рады, что страшные мужские духи похищают их, и ради них льется кровь. А рабы улеглись по-свойски, без строгой сдержанности, и наблюдают. В эпоху, когда создавался фронтон, эти лежащие по краям фигуры не могли представлять богов: боги никогда не смогли бы валяться так, позабыв о собственном священном достоинстве. И, наконец, кентавры - распутные, захмелевшие скоты бросаются на женщин и на мальчиков, орут и кусаются: им недостает разума, чтобы сделать силу упорядоченной, а страсть - благородной.

Это неповторимое мгновение, когда все соподчиненные уровни жизни сохраняют в чистом виде свой облик. В это застывшее во мраморе мгновение сосуществуют все элементы: божественная невозмутимость, повиновение свободного человека, скотский взрыв, реалистическое изображение раба. Спустя несколько поколений два последних элемента станут господствующими, реалистический пафос получит распространение и преобразует и свободных людей и богов, - узда ослабнет, искусство понесется вскачь и падет. От динамичного трагизма, которым обладает фронтон Олимпии, и божественной безмятежности Парфенона мы перейдем к необузданному вербализму Пергама.

Испытываешь радость, видя, как на этом фронтоне в единой синтетической вспышке сосуществуют все творения предрасцвета, расцвета и упадка. Совершенство есть трудное, опасное равновесие над хаосом: стоит добавить совсем немного тяжести с той или с другой стороны, и оно будет нарушено.

И еще одну радость дарит нам этот фронтон. Рассматривая его, мы задаемся вопросом. Он был создан сразу же после того, греки одержали блестящую победу над персами, и по всей Греции прокатилась радостная волна чувства облегчения, гордости и силы. Греция ощутила собственную силу, мир вокруг нее и внутри нее обновился, богов и людей озарил новый свет. Обновлению подлежало все - храмы, статуи, картины, песни. Нужно было воздвигнуть вечный трофей в честь побед греков над варварами. Каким должно было стать скульптурное выражение этого трофея?

Великий художник видит за преходящей действительностью вечные незыблемые символы. За спонтанными, зачастую бессвязными действиями живых людей он ясно различает великие порывы, чарующие души. Мимолетные события он увековечивает в воображении. Реалистическое изображение великий художник считает извращением и карикатурой на вечное.

Вот почему великие художники классической Греции - и не только скульпторы, - желая увековечить современные им завоевания, перенесли Историю высоко в символическую систему Мифологии. Вместо того, чтобы изображать, как современные им греки сражаются с персами, они обратились к лапифам и кентаврам. А за лапифами и кентаврами мы видим двух великих вечных противников - разум и скотство, цивилизацию и варварство. Так историческое событие, имевшее место в определенное время, отрешилось от времени и соединилось с Нацией в целом и ее изначальными зрительными образами. Наконец, оно отрешилось и от Нации и стало неким бессмертным трофеем. Так, благодаря этому символическому облагораживанию, победы греков вознеслись до побед общечеловеческих.

Пророк Новой Эллады

Я спускался по склонам Мистры, шел по пустынным улочкам, словно один из тех загорелых пастухов, которые, оторвавшись каким-то образом от чудных скал иконописи, и сами похожие на скалу, устремляются зреть чудесное видение.

И вдруг, проходя мимо полуразрушенного Владычья Храма, я вздрогнул: какая-то тень с распущенными власами и посохом во дланях скиталась по камням. Остановился я в смущении, но тут же узнал его - Георгий Гемист Плифон. С самого рассвета бродил я по любимому граду его, ни разу о нем не вспомнив. Бледный лик, усталая, мужественная длань... Эта последняя священная жертва издавна очаровала душу мою.

- Такова доля моя, - сказал он, прислонившись к полуразрушенному входу в церковь. - Я из рода Кассандры: прежде всех прочих зрю погибель, но никто не слышит меня. Увы, горе, горе граду погибшему!

- Тебя услышали, когда было уже слишком поздно, - ответил я. - Но так лучше. Если бы пророков слушали, то чинили бы всякую рухлядь да гнилье, загромождая путь хламом и мешая жизни совершать восхождение. К чему было препятствовать погибели?

Я ждал ответа. Призрак шевельнулся, несколько раз открыл уста, словно желая заговорить, но силы его уж иссякли. Был он словно рыба, хватающая ртом воздух. И тут земля вдруг разверзлась и поглотила его.

Сердце мое сжалось. Я чувствовал, что обидел великого мечтателя, мудрого законодателя вымышленного града. Он не препятствовал погибели, не давал одряхлевшей Империи наставлений, как ей устоять на ногах. Разве мог он что поделать с благородными вельможами, чуждыми какой бы то ни было присущей благородству добродетели, - необразованными, развратными, бесчеловечными, мучителями собственного народа? Разве мог он что поделать с церковниками, которые на словах отрекались от благ земных ради благ небесных, а сами «уготавливают себе праздное и трутнеобразное состояние»? Он называл их никчемными, нечистоплотными, бездельниками. «Святой - не тот, кто бесплоден и далек от людей. Святой - тот, кто живет и действует во сообществе и, увековечивая род свой, становится творцом жизни и бессмертия». Разве мог он что поделать с воинством, защищавшим Империю? С отбросами всех племен, лиходеями, разбойниками, мздоимцами, в любую минуту готовыми на предательство? И христианская религия, - в том виде, до которого ее довели, - угрюмая, догматическая и формальная, - была чужда ему. Он соединял в себе Аполлона и Христа в новом сочетании - чистом и светлом, исполненном эллинской мудрости и изящества.

Этот эллин ненавидел и презирал Восток. Он осуждал присущие Востоку смутные желания и отсутствие меры, потому как сам он стремился к мере. К качеству, а не к количеству. «Станьте подобны орлу - царственной птице, не нуждающейся в жеманстве и златоблещущих прикрасах павлина, который есть символ Востока».

Всякий организм, лишенный внутреннего единства и гармонии, обречен на гибель. Византийская Империя дошла до состояния мозаики, составленной из непохожих друг на друга народов, державшихся вместе только благодаря силе и страху. Она была лишена внутренней сплоченности, единой души и должна была умереть. «Уйдем же, - взывал Гемист к собственной душе, - уйдем же, душа моя, взяв с собой эллинскую искру, и в другом месте воздвигнем очаг! Не будем препятствовать погибели, да наступит конец! Мы же положим начало новому. Пусть другие оплакивают умирающий Град, - споем колыбельную Новой Элладе».

Так молвил своей душе Гемист, взял с собою во туго свернутых рукописях Платона, взошел на корабль и прибыл в извечный Акрополь всей Эллады - на Пелопоннес. А с побережья оного отправился он к сердцу Пелопоннеса - Мистре. При дворе деспотов Палеологов обрели пристанище науки и искусства, многие ученые и художники приходили сюда в поисках убежища. Всю остальную Грецию уже объял мрак, а Мистра неугасимо сияла в одиночестве высоко на груди у Тайгета. Полные свежести, свободы и жизни росписи легли на стены церквей Мистры, и дыхание новой весны освежило чело. Как зачастую случалось в Истории, здесь тоже, возвещая новые времена, впереди шло искусство, и прежде всего - живопись. То, чего еще не мог поэт и на что еще не дерзал гражданин, смог и дерзнул живописец: покрывая стены столь жизнерадостными красками и полными жизни движениями, возглашал он воззвание новой свободы.

… Центральная идея Гемиста состояла в следующем: традицию следует чтить, но живой человек не должен повиноваться ей слепо. Прежде всего он должен следовать Логосу. Человеческие знания о божестве, о добре и зле, о справедливости и несправедливости неидентичны, изменяются в зависимости от времени и места, полны сумятицы и противоречий. Они - не божественные установления, но установления человека и вместе с последним претерпевают изменения. Исследуя эпоху, в которую мы живем, мгновение, которому принадлежим, место, где пребываем, мы обязаны установить законы, которые будут управлять нами. Пророчества и откровения суть заблуждения: истину нам открывает только философствующая мысль человеческая. Следуя ей, можно жить и действовать свободно.

Что есть великое ристалище, во коем человек может прожить и до конца исполнить долг свой здесь, на земле? Общество. Нет, не жить в полном одиночестве, презирая жизнь и блага ее. Это бесплодно и противочеловечно. Земля прекрасна, она дарит множество радостей, человеку нужно только уметь насладиться ею добродетельно и соблюдая меру. Пять ощущений человеческих священны, потому как они служат пребывающей внутри нас бессмертной сущности. Наиболее же ценным изо всех ощущений есть зрение, потому как оно являет нам красоту и гармонию мира.

Сегодня эти заповеди Гемиста являются общечеловеческим достоянием, но во времена, когда она были провозглашены - в византийскую эпоху бесплодия и упадка, - они были чем-то дотоле неслыханным и, по мнению монахов, «дьявольским». «Идолопоклонство!» - вопиял лютый враг Гемиста, будущий патриарх Схоларий, ругая «эллина» и называя его «софистом, безрассуднейшим изо всех до божественного порядка сущих законодателей многобожия и жития свинообразного».

Но Гемист бесстрашно продолжал борьбу за создание нового эллинского мира. Любовь к жизни, героический настрой, страсть к свободе! Он поднял свой посох, дабы повергнуть всех покрывшихся паутиной идолов, этот великий Предтеча Неоэллинского Возрождения.

Он грезит новым государством, могучим и справедливым, которое направляет и управляет вельможами и народом. Его идеальное государственное устройство - и не абсолютная восточная монархия, и не народная демократия. Он не считает людей равными: каждый человек наделен особыми способностями и достоинствами, в соответствии с которыми и должен занять свое место в социальной иерархии. «Мы не доверяем ослам труд благородных коней, и опять-таки не возлагаем на благородных коней труд ослов. Кони нужны нам для войны, а ослы - для перевозки тяжестей», - говорит он. Политический идеал Гемиста - монархия в сочетании с олигархией. Советниками должны быть «лучшие». Однако «лучшие» не в смысле богатства или происхождения, а в смысле добродетели и знаний.

Новое государство будет нуждаться в новой армии, способной защищать его, исполненной веры и воодушевления. В национальной армии, а не в наемниках. Никогда не следует полагаться на иноземных наемников, в любую минуту готовых предать и из сторожевых псов стать волками.

И самое главное. Греческий народ состоит в основном из крестьян. Нужно, наконец, покончить с рабским положением сельского населения. Покончить с тем, что сельский труженик сеет, а урожай достается трутням - вельможам, купцам, монахам. «Земля, - провозглашает Гемист, что в те времена было делом неслыханным, - земля должна принадлежать только тем, кто ее обрабатывает». Не вельможам и церкви. Земледелец должен стать землевладельцем.

За четыре с половиной века до Ганди Гемист выдвинул великий лозунг экономической самодостаточности. «Прочь иноземные ткани, - возглашал он. - Позор и огромный ущерб для страны, в таком обилии производящей шерсть, лен и хлопок, если вместо того, чтобы самой перерабатывать свою продукцию и одевать себя, она просит, чтобы ей прислали ткани с Атлантического океана. Ведь это же почетно - носить одежды из отечественных тканей!»

Так Гемист возглашал во пустыне. Разве кто мог услышать его? История продолжала движение в соответствии со своими неумолимыми законами, Византийская империя состарилась, спасения не было. Палеологи считали воззвания Гемиста утопией, крестьянский вопрос оставался нерешенным, национальная армия - несбыточной мечтой, монархия - бессильной воспрепятствовать закону разрушения.

Проблемы новогреческой культуры

Древние греки - предки уже не только наши, но и всей белой расы. Поэтому не следует ни становиться посмешищами, бахвалясь древними греками как неким своим достоянием, ни трепетать в страхе перед ними, как рабы. Наши предки не принадлежат больше одной стране и одном народу: вот уже столетия как они устремились из Греции на Запад, смешались с новыми народами, создали новую культуру, полюбили и любят всех, кто любит и чувствует их. Только для них они настоящие, в полном смысле слова предки. Я мог бы привести доказательства и в пользу утверждения, что никто не относится к своим предкам столь пренебрежительно, как их потомки. Однако это уведет нас в сторону, а времени нет.

Западная культура - потрясающее достижение человека нового времени. Она современна нам, и, хотим мы того или нет, захватывает нас в своем движении, а судьбы наши неотделимы от ее судеб. Наш образ питаться, одеваться, жить, действовать, мыслить испытывает огромное ее воздействие. От этого никуда не уйти. Ни один народ уже не может уйти от этого. Народ, который попытается сделать это, пропал: прочие народы все вместе тут же поглотят его. Мы живем в пределах современной индустриальной цивилизации, не имеющей никакого отношения ни к классической эпохе красоты, ни к восточной метафизической отрешенности.

Ни для какого западного народа проблема культуры не стоит столь остро и сложно, как для нас. Вполне естественно связанные с той или иной региональной разновидностью западной культуры, эти народы попросту стараются развивать ее далее, придавая по возможности свой национальный колорит. Мы же находимся между Востоком и Западом. Говорят, что Греция занимает привилегированное положение, однако географически и психологически местоположение ее во всемирном пространстве отнюдь не безопасно. Глубоко внутри нас действуют силы, враждебные западной стихии. Чтобы иметь возможность созидать, мы обязаны примирить внутри себя самих грозных демонов. Итак, в чем же состоит наш долг?

В общих чертах я могу выразить это только следующим образом: Восток с множеством его великих страстей и непосредственной причастностью к таинственной сущности мира для грека всегда будет составлять горячее, мрачное, богатое Подсознательное. Миссией греческой мысли всегда было давать форму этому Подсознательному и делать его Сознательным. Когда ей это удалось, она создала то, что мы называем греческим чудом. Восток лишен формы, а греческая мысль всегда была силой, которая ничего так не любила и не к чему так не стремилась, как к форме, к образу. Придать форму бесформенному, претворить в Слово-Логос восточный возглас, - вот что есть наш долг. Мы не можем отречься ни от Востока, ни от Запада: обе эти противоположные силы действуют глубоко внутри нас, отдельно друг от друга. Нам предстоит либо достичь претворения Востока в Запад, то есть осуществить чрезвычайно сложный синтез, либо издыхать рабами.

перевод: Олег Цыбенко

Греческий пейзаж, Путевые заметки Казандзакиса

Previous post Next post
Up