В своих разъездах по Пелопоннесу, оказавшихся своеобразными путешествиями во времени, мне довелось мельком заглянуть в важнейшие для этого полуострова исторические эпохи: крито-микенскую (Тиринф, Асины, Микены), архаику (Коринф), средневековье и новое время (Акрокоринф и Нафплион), новейшее время (Ксилокастро) время. Нетрудно заметить, что в этом ряду не хватает самого главного: той самой прославившейся на весь мир античности. Даже не просто прославившейся, но и во многом определившей весь западный мир. Этот лакомый кусок я приберёг для себя напоследок.
Главное греческое чудо Пелопоннеса расположено всего в нескольких часах пути от Нафплиона. Узкая дорога к нему змейкой вьётся по живописным и практически безлюдным холмам, украшенным сосновыми или оливковыми рощами, а то и знаковыми руинами, относящимися преимущественно всё к тому же микенскому периоду.
«Мы встали рано и наняли такси до Эпидавра. День начинался в великой тишине. Я впервые увидел Пелопоннес по-настоящему. И не просто увидел, передо мной развернулась перспектива, уходящая вдаль, к покойно лежащему миру, какой человек когда-нибудь унаследует, перестав развлекать себя убийствами и воровством. Я спрашивал себя: как случилось, что ни один художник не донес до нас волшебного очарования этого идиллического пейзажа? Может, он слишком скучен, ибо лишен драматизма, слишком идилличен? Может, свет слишком бесплотен, чтобы передать его кистью? Тогда скажу я, и, возможно, мои слова расхолодят чрезмерно восторженного художника: здесь и намека нет на уродство ни в линии, ни в цвете, ни в форме, ни в характере или чувстве. Это полное совершенство, как музыка Моцарта. Больше того, я рискую сказать, что здесь больше Моцарта, чем где-либо еще в мире. Путь в Эпидавр - это как путь к сотворению. Перестаешь искать. Замираешь, онемев от тишины таинственных начал. А если способен говорить, говоришь певуче. Здесь нечего хватать, не к чему прицениваться, нечего скупать: здесь происходит только крушение стен, в которых дух был замурован. Пейзаж не пятится назад, он занимает открытые пространства сердца; он втискивается в тебя, накапливается, вытесняет все остальное».
Пожалуй, именно так про очередную свою поездку мог бы сказать и я, так же вставший рано и в той же великой тишине прибывший к вратам идиллии.
Обычно в своих заметках о посещении того или иного места я привожу исключительно свои впечатления и соображения - для кого-то, быть может, даже банальные, но для меня - приоритетные, гораздо важнее цитат куда более славных людей, поскольку являются именно что моими. Прочувствованными именно мной впечатлениями и сгенерированными работой именно моего разума соображениями, которые при этом совершенно точно могли и могут приходить на ум другим людям. Однако, поскольку в данном случае мои впечатления от Эпидавра перекликаются с эмоциями Генри Миллера, как говорят юристы, до степени смешения, то не вижу повода не захватить с собой на прогулку и знаменитого американца, оказавшегося здесь моим единомышленником, ведь с его воспоминаниями об Эпидавре я ознакомился значительно позже своего первого посещения этого изумительного места, т.е. пришёл к схожим выводам совершенно независимым образом.
Взаимосвязь американского писателя с Грецией уже рассматривалась мной в этом блоге (см. по тегу «Грекомания» и «Генри Миллер»). Вкратце, в 1939-м году Генри Миллер по приглашению Лоуренса Даррелла едет в Грецию, а спустя два года выходит книга «Колосс Маруссийский» - так Миллер называет греческого литератора и издателя Георгоса Кацимбалиса, родившегося и жившего в небольшом городке Неон Амаруссион, или просто Марусси. Переводчик стихов греческих поэтов на английский язык, издатель журнала «Новая литература» и глава влиятельной группы греческих литераторов, Кацимбалис, хоть и не будучи писателем, являлся знаковой фигурой в Греции тех времён, став для многих живым воплощением духа эллинства. Миллер быстро очаровывается Кацимбалисом, что создаёт своего рода проблему: очень сложно понять, где в «Колоссе» заканчивается Кацимбалис и начинается собственно Миллер, поскольку обширные философствования относительно греческой культуры с финальным признанием, какой же переворот в душе Миллера произвело это путешествие, в последующих работах американца не прослеживаются абсолютно. То есть, имеются все основания предполагать, что Миллер просто воспроизвёл от себя пространные рассуждения колоритного грека, после чего вернулся к своему кредо, философскому порно, да простят меня поклонники этого классика американской литературы. Впрочем, в данном случае, кому именно принадлежат те или иные впечатления из «Колосса» не слишком важно. Раз Миллер поставил свою фамилию под этим травелогом, написанным от первого лица, значит всё же считал его по-настоящему своим.
Тихим будним утром, под один лишь аккомпанемент птиц и цикад, я в компании с воображаемым Генри Миллером преодолеваю обрамлённую лесом лесенку, чтобы по завершении этого Восхождения впустить в сердце символ, быть может, куда более значимый для всего западного мира, нежели чем сам Парфенон. Великий, но всё-таки храм, возводимый на определённом этапе развития каждым народом. В отличие вот от этого, быть может, величайшего вклада эллинов в западную культуру, ставшего впоследствии, быть может, её главной отличительной чертой и нестареющей душой:
Зрелище, что открывается перед тобой с минованием последней ступени, захватывает дух и лишает дара речи. Я застываю в немом восхищении, но у профессионального писателя всегда найдётся пара слов по случаю:
«Существуют два различных мира - солнечный героический и мрачный мир кинжала и яда. Микены, подобно Эпидавру, купаются в свете. Но Эпидавр весь открыт, распахнут, навеки посвящен духу. Микены уходят в себя, смыкаются, как только что обрезанная пуповина, прячут свою славу в недрах земли, где ее вожделенно пожирают летучие мыши и ящерицы. Эпидавр - это чаша, из которой пьешь чистый дух: в ней небесная синева, и звезды, и крылатые создания, которые кружат, распевая песни».
Хотя полёт моей фантазии, мистер Миллер, значительно уступает вашему, - во всяком случае в части обрезанной пуповины, летучих мышей и ящериц, - но не могу не согласиться, что Эпидавр мне также представляется куда значительнее Микен и прочих городов и памятников, связанных исключительно с воинской доблестью. Последние прославляют всего лишь внутривидовое истребление, в коем помимо людей неплохо преуспевают и другие звери, а также птицы, рыбы, насекомые. Но вот Эпидавр может возникнуть только у человека, подчёркивая тем самым именно уникально человеческое.
Местный театр - наиболее хорошо сохранившийся из древнегреческих театров и потому славящийся поразительными акустическими свойствами. Люди, что толпятся по центру сцены, по очереди кидают на камень монетку, тогда как их друзья на последних рядах в немом восторге фиксируют звук ухом или записывающим устройством. Я брожу один и потому монеток не кидаю, но с последних рядов мне также слышны все их ритуалы и просто разговоры.
Некоторым не терпится проверить свойства здешней акустики более продвинутым образом, но когда один уже немолодой дяденька врубает на своей мобиле «Полёт валькирий», местные смотрители весьма недружелюбно требуют прекратить шумовое загрязнение. То ли вспомнили о немецкой оккупации, то ли просто не любят запаха напалма поутру. Однако а капелла не возбраняется.
Выбор песни для исполнения - народный американский христианский гимн Down to the River to Pray - тут весьма красноречив и без излишних слов подчёркивает навеваемое этим местом поистине религиозное чувство, когда лучшим способом выразить свои эмоции служит молитва. Правда, парадокс, христианскому богу, адепты которого, обретя силу, заклеймили святилище Асклепия, частью которого является этот театр, как языческое. Однако эти священные декорации, кажется, всё равно готовы прийти на помощь любому артисту, независимо от уровня его мастерства и вероисповедания, словно живо отзываясь на один лишь его творческий импульс. Так, что достаточно незамысловатый хор туристов-любителей обретает поистине эпичную силу и мощь. Поражённый этим эффектом, я поворачиваюсь к своему невидимому спутнику - что скажете, мистер Миллер?
«В Греции у вас появляется убеждение, что гениальность - это норма, а бездарность - исключение. Ни в какой иной стране не было столько гениальных людей, пропорционально числу граждан, сколько в Греции. Только в одном веке эта небольшая нация дала миру почти пятьсот гениев. Ее искусство, которое зародилось пятьдесят столетий назад, вечно и несравненно. Ее пейзаж по-прежнему самый живописный, самый дивный, какой земля может предложить человеку. Обитатели этого малого мира жили в гармонии с окружающей природой, населяя ее богами, которые были реальны и принимали непосредственное участие в их жизни. Греческий космос - самая красноречивая иллюстрация единства мысли и действия. Он продолжает существовать даже сегодня, правда отдельными своими элементами. Образ Греции, хотя и поблекший, остается архетипом чуда, созданного человеческим духом. Целый народ, как свидетельствуют реликвии его достижений, поднялся до высот, ни прежде, ни позже не достигавшихся. Это было чудом. Это поныне чудо. Задача гения, а человек в высшей степени гениален, - длить жизнь чуда, всегда жить посреди чуда, делать так, чтобы чудо становилось все более и более чудесным, не присягать ничему иному, как только жизни чудесной, мыслям чудесным, смерти чудесной. Степень разрушения не имеет значения, если хотя бы единственное семечко чудесного будет сохранено и взращено. В Эпидавре с головой окунаешься в неосязаемый вал отгремевшей чудесной бури человеческого духа. Тебя обдает брызгами мощной волны, разбившейся наконец о дальний берег. Ныне наше внимание сосредоточено на физической неистребимости Вселенной; мы обязаны сосредоточиться мыслью на сем вещном факте, потому что никогда еще человек не опустошал и не разорял ее до такой степени. По этой причине мы склонны забывать, что царство духа тоже неистребимо, что в этом царстве ни одно достижение не исчезает бесследно. Когда стоишь в Эпидавре, знаешь: это действительно так. Мир может не выдержать и расколоться под грузом озлобленности и враждебности, но здесь, навстречу какой неистовой буре ни погнали бы нас дьявольские наши страсти, здесь находится область мира и спокойствия, чистого процеженного наследия прошлого, не совсем исчезнувшего».
Мне же, любующемуся театром с высшей его точки, вспоминается мой зрительский опыт в Одеоне Герода Аттика, расположенном на склоне афинского Акрополя. Ту ночь, проведённую на представлении миланской оперы, сидя на двухтысячелетних камнях и с видом на подсвечиваемый Парфенон прямо над головой, я и по сей день считаю одной из самых ярких в своей жизни. Мало уступала ей и ночь в Эпидавре, который также вовсю продолжает использоваться греками для театральных постановок. Здесь, правда, нет над головой священных камней, зато сильнейшее впечатление производит как куда больший размер (14 тысяч мест против 5 тысяч), так и обрамление - с последних рядов театр видится какой-то чашей, утопающей в густом, почти что дремучем лесу, а то и гигантским ухом матери-земли. И этот лес, птицы и уединённость вызывают в памяти образы уже не афинского шика эпохи римского владычества, но чего-то гораздо более древнего - вроде первых дионисийских мистерий, чему способствует и возраст здешнего театра, что на полтысячелетия старше афинского Одеона. О том, какие же чувства обуревают здесь исполнителей, можно только догадываться.
***
Переварить обильную пищу для размышлений, что обеспечил нам театр в Эпидавре, мы с мистером Миллером решаем в небольшом уютном кафе на территории комплекса, где отмечаем поразительную умиротворённость, обуявшую здесь не только нас, но и таких заклятых врагов, как кошки с собаками, которые сбегаются к нам подкормиться, совершенно не обнаруживая друг к другу враждебности.
Возможно дело тут не только в одуряющей жаре, воцарившейся в разгар дня и потому отбивающей всяческую охоту к каким-то бессмысленным лишним действиям, но и в подлинной целебности этого святилища, посвященного богу-врачевателю Асклепию.
(Вверху: вход в небольшой, но очень уютный и гармонично вписывающийся в местный ландшафт археологический музей Эпидавра. Внизу: статуя Асклепия в музее.)
Вокруг же тут и там разбросаны руины храма Асклепия, помещений, в которых жрецы принимали паломников-пациентов, гостевых комнат. Предназначение всей этой инфраструктуры вполне понятно: этакий медицинский центр древности. Но что делает на территории святилища столь масштабный театр? Дело в том, что древние эллины считали порождаемые театральными представлениями эмоции не менее целебными, нежели собственно лекарства в привычном нам смысле этого слова. Как вам такой подход, мистер Миллер?
«Для недочеловеческих особей нашего темного века науки ритуал и исповедание искусства целительства, как оно практиковалось в Эпидавре, полный вздор. В нашем мире слепой ведет слепого и больной идет за помощью к больному. Мы трудимся во имя непрерывного прогресса, но это прогресс, который ведет на операционный стол, в богадельню, в сумасшедший дом, в окопы. У нас нет целителей - только мясники, чьи познания в анатомии дают им право на диплом, который в свою очередь дает право вырезать или ампутировать болезнь, чтобы мы, увечные, могли влачить свои дни до той поры, когда нас не признают годными для бойни. Мы объявляем об открытии одного лекарства или другого, но не упоминаем о новых болезнях, которые они вызывают. Медицина, возведенная в культ, во многом действует так же, как военное министерство: победы, о которых они широко вещают, - это успокоительная пилюля, которую они скармливают публике, дабы не говорить о смерти и подлинной катастрофе. Медикусы, как и военные власти, беспомощны; их сражение обречено с самого начала. Чего хочет человек, так это мира, чтобы он мог жить. Поражение, нанесенное соседу, не приносит мира, как лекарство не приносит исцеления больному раком. Человек не может жить одними победами над врагом, как не может стать здоровым, постоянно употребляя лекарства. Радость жизни приходит с миром, который ни статичен, ни динамичен. Ни один человек не может, в сущности, сказать, что знает, что такое радость, пока не поживет мирной жизнью. А без радости нет жизни, даже если у тебя дюжина автомобилей, полдюжины дворецких, замок, собственная часовня и бомбонепробиваемый склеп. Наши болезни - это наши пристрастия, будь то обычаи, идеологии, идеи, принципы, собственность, фобии, боги, культы, религии, да что угодно. Хорошая заработная плата может быть таким же несчастьем, как маленькая. Праздность может стать такой же причиной неизлечимого недуга, как работа. Любая наша приверженность, будь это даже надежда или вера, может стать болезнью, которая сводит нас в могилу. … Миром правит сердце, не мозг. Во все царства наши завоеватели несут только смерть. Мы отвернулись от единственного царства, где существует свобода. В Эпидавре, в тишине, в великом мире, сошедшем на меня, я слышал, как бьется сердце земли. Я знаю лекарство: уступить, отказаться, сложить оружие, чтобы наши крохотные сердца могли биться в унисон с огромным сердцем мира».
Руины храма Асклепия
«Думается, что бесчисленные орды из всех уголков Древнего мира, протоптавшие длинную дорогу в Эпидавр, излечивались до того, как доходили сюда. Сидя в глухом безмолвии амфитеатра, я думал о нескончаемой процессии паломников, с которой и я наконец прибыл в этот исцеляющий центр душевного мира. Никто, кроме меня, не смог бы выбрать более извилистой кружной дороги. Я более тридцати лет блуждал, как в лабиринте. Каких только радостей, какого только отчаяния я не испытал, но так и не постиг смысла мира. По пути я победил одного за другим всех своих врагов, но самого большого врага даже не узнал - себя. Войдя в тихую чашу, омываемую мраморным светом, я приблизился к тому месту в неподвижном центре, где тишайший шепот взлетал, как радостная птица, и растворялся за плечом низкого холма, как свет ясного дня, отступающий перед бархатной тьмой ночи. Больше нечего было завоевывать: океаном предо мною простирался покой души. Быть свободным, как я тогда, - значит понять, что все завоевания бесполезны, даже завоевание собственного «я», кое есть последнее проявление самовлюбленности. Испытать радость - значит выносить свое эго, как вынашивают дитя, и триумфально родить его. Ощущение мира на душе всеобъемлюще: складываешь оружие - и в следующее же мгновение даже память об этом стирается. Мир - средоточие всего, и, когда его обретаешь, голос возносит хвалу и благодарение. Затем голос разносится вширь и вдаль, до крайних пределов Вселенной. Затем он исцеляет, ибо несет свет и тепло сострадания».
«Покуда я сидел на ступенях амфитеатра, наслаждаясь покоем, мне пришла в голову совершенно естественная мысль послать приветственное слово друзьям. Прежде всего я подумал о друзьях психоаналитиках. Я написал три открытки: во Францию, Англию и Америку, в которых очень ненавязчиво уговаривал сих изнуренных трудяг, называвших себя целителями, бросить работу и приехать в Эпидавр полечиться. Все трое крайне нуждались в искусстве исцеления - спасители, которые не в силах спасти самих себя. Один из них наложил на себя руки прежде, чем мое слово поддержки дошло до него; другой скончался от разрыва сердца вскоре после получения моей открытки; третий прислал краткий ответ, что завидует мне, что ему хотелось бы, да не хватает мужества бросить работу. Повсюду психоаналитик ведет безнадежную борьбу. На каждого, кого ему удается вернуть в общий поток жизни, «адаптировать», как они это называют, приходится дюжина недееспособных. Нам всегда будет не хватать психоаналитиков, как бы быстро мы их ни обучали. Достаточно одной короткой войны, чтобы насмарку пошла работа столетий. Хирургия, конечно, достигнет новых успехов, хотя пользу от этих успехов увидеть трудно. Нам нужно менять весь образ жизни. Мы хотим не того, чтобы улучшался инструмент хирурга, мы хотим, чтобы жизнь стала лучше».
В здоровом теле здоровый дух - кредо древнего эллина, потому наличие на территории врачебного комплекса ещё и спортивной инфраструктуры более чем объяснимо.
***
Усталость и пыль с очередной поездки я решаю традиционно смыть морем. В свой последний заплыв в Нафплионе, да и в самой Греции перед возвращением домой я уже даже не хочу плавать. Со стороны городской пляж Нафплиона видится суровым и вполне дикарским, на крупные камни которого с рычанием набрасываются недружелюбные волны. Но мне, просто распластавшемуся на воде, этот зверь совсем не кажется грозным - то вздымаясь, то проваливаясь вниз, я чувствую, что объявшее меня море словно ласкает меня с головы до ног. Более сердечное расставание трудно себе представить. По свидетельствам жертв кораблекрушения, многие из них, добравшись до суши, целуют землю; мне же, выходя из бурного моря Нафплиона, хочется на прощанье поцеловать море.
В свой последний вечер в Нафплионе я решаю снова обосноваться на балконе, любуясь очарованием вечернего южного города, где по случаю субботы все массово фланируют или сидят по тавернам. Растворяясь под бутылочку рецины в этом мерном и дружеском гуле, в одуряющих запахах, в коих морская свежесть соединяется с ароматами местной кухни, я совершенно забываю о том, насколько важными мне ещё недавно казались те или иные современные общественные события, в отношении которых хотелось ломать копья в бесконечных спорах. На фоне скромно подсвеченного нафплионского «Нотр-Дама» напротив, мерцания далеких огоньков на противоположном берегу, отделённом от меня заливом, в котором сейчас словно купается Луна, - на фоне всего этого события новостной ленты в смартфоне, который я по какой-то нездоровой привычке продолжаю периодически включать, видятся пустой и ничтожнейшей пеной дней, что попросту пожирает моё время, ничего не давая взамен.
- Генри, я смотрю, вы что-то тоже притихли? (после обильных винных возлияний мы с Миллером уже практически на «ты»)
«Больше всего Греция поразила меня тем, что это мир, соразмерный человеку. Франция тоже производит подобное впечатление, но все же между ними есть разница, и разница огромная. Греция - дом богов; они, возможно, умерли, но их присутствие по-прежнему ощутимо. Боги были соизмеримы с человеком: их создал человеческий дух. Во Франции, как повсюду в западном мире, эта связь между человеческим и божественным разорвана. Скептицизм и паралич, порожденные этим разрывом, изменившим самую природу человека, объясняют причину неизбежного крушения нашей нынешней цивилизации. Если люди перестают верить, что когда-нибудь станут богами, они непременно станут червями. Многое уже сказано о новом жизнеустройстве, которому суждено утвердиться на американском континенте. Нужно, однако, иметь в виду, что даже первых его признаков не увидеть еще по меньшей мере тысячу лет. Нынешний американский образ жизни так же обречен, как европейский. Ни один народ на земле не сможет разрешиться новым жизнеустройством, пока мир не поставит себе такой цели. На своем горьком опыте мы узнали, что все люди земли связаны теснейшими узами, но не сделали из этого знания разумных выводов. Мы видели две мировые войны и, не сомневаюсь, увидим третью и четвертую, - может, и больше. Не будет надежды на мир до тех пор, пока старый порядок не уничтожен. Мир вновь должен стать маленьким, каким был мир Греции, - достаточно маленьким, чтобы вместить всех».
Именно так, Генри. И нам с вами, прекрасно знакомым с многочисленными обитателями современного дна, не имеющими практически никаких шансов вырваться из беличьего колеса элементарного выживания в совершенно скотских условиях, смешны возражения про рабовладельческий уклад Древней Эллады, словно нынче людям удалось навсегда покончить с рабством или бесправием. При всех своих тогдашних недостатках, в т.ч. рабовладении, присущему в те времена абсолютно каждой цивилизации, некогда одна только Греция указала путь меры и соразмерности, который человечество, хоть и взявшее немало из культурных атрибутов такого решения, по существу всё же отвергло, выбрав империи и ничем не ограничиваемое развитие, порой ради самого развития, отличающегося всевозрастающим увеличением массового (и при этом стремительно скоропортящегося) и всеуменьшающейся ролью индивидуального (на примере той же Греции, единственного, что остаётся в веках). И верность такого пути не всегда кажется совершенно безоговорочной, потому мне непонятна странная спесь отдельных обитателей современных многомиллионных человейников, которые считают свой образ жизни вершиной человеческого развития, свысока поглядывая хоть на тех же греков, как на недалёких приземлённых селян. Однако образ жизни последних имеет не меньшее право на существование, обладая своими совершенно очаровательными чертами. И уж точно не задёрганным городским невротикам с кучей физических и душевных болезней, порождённых такими человейниками, презирать традиционалистов, пытающихся хоть фрагментарно сохранить жизненный уклад тех, что покрыли себя непреходящей славой.
Уже на следующий после своего возвращения день я еду на работу в метро - единственный, кто в плотно забитом вагоне беспричинно улыбается и по инерции испытывает какую-то эйфорию. Привезённый из Пелопоннеса кусочек света скоро израсходуется, и уже через пару недель серая среда вновь вернёт меня в сурьёзное, сосредоточенное и невосторженное состояние, сопровождаемое бесконечной спешкой непонятно куда. И в моменты душевной неудовлетворённости я снова буду читать многомудрые этические и психологические концепции, в своих объяснениях и рецептах счастья сыплющие какими угодно учёными словесами, кроме трёх, совсем незамысловатых, но на деле ключевых: солнце, море, пейзаж. И в таких декорациях многие кажущиеся неразрешимыми или, во всяком случае, запутанные вопросы получают изумительные в своей простоте и ясности ответ. Что любые идеалы, недооценивающие или игнорирующие нашу телесность, не стоят и гроша хотя бы потому, что всё наше неоднозначное восприятие сложной действительности банально зависит от погоды и состояния нашего тела. Что этой телесности ни в коем случае не стоит стыдиться, ибо лишь в ней залог полноценности жизни. Никогда желания есть, пить, любить, причём ни в коем случае не лишь платонически, а после - созерцать, размышлять и спокойно и неторопливо работать не обуревали меня столь сильно, как в Греции. Именно такую гармонию телесного и возвышенного, в которой отсутствует заметный перекос в одну из сторон, и предложила миру некогда Греция, и именно такую гармонию изредка чувствуешь здесь и до сих пор. И плоды её видны невооружённым взглядом: любовь к телесному оборачивается долгой продолжительностью жизни, а любовь к возвышенному воплощается в одном из самых ярких символов человеческой культуры, в Эпидавре, сердце Пелопоннеса, из которого пошла вся остальная Эллада, Европа и всё самое дорогое мне в жизни.