Ольга Балла
ТОЧНОЕ КОЛИЧЕСТВО ЖИЗНИ
Четырехлистник. - № 8. - Осень 2024. =
https://лак.site/portfolio/project-2/№-8-2024/ольга-балла-точное-количество-жизни-р/ Вячеслав Попов. Там. - М.: ОГИ, 2021. - 160 с.
Книга стихов Вячеслава Попова, первая после двадцатилетнего молчания поэта (и вообще пока единственная), вышла уже три, почти четыре года назад. Невозможно не использовать повод проговорить ее теперь, когда уже ни одно издание не берет рецензий на такие давние книжки; тем более, что рецензиями книга совсем не избалована. Кажется, их было всего-то две - если не считать вышедшие в 3-м номере «Волги» за этот год «герметевтических этюдов» Григория Беневича, посвященных отдельным стихотворениям Попова (на самом деле - о принципах его поэтической работы вообще, но от обобщающей позиции автор этюдов с самого начала отказывается): одна - новосибирского поэта Александра Кривошеева, написанная как частное высказывание и выложенная самим поэтом у себя в не приветствуемой ныне в нашем отечестве соцсети , и еще одного поэта - Оли Скорлупкиной, выложенная опять-таки в соцсети, по счастью, на сей раз уже в приветствуемой, - в ВК-группе сообщества «Орден кромешных поэтов», очень вдумчивая и понимающая. Но это все.
Собранные в эту книгу стихи (в аннотации к книге сказано - написанные в 2018-2020 годах, на самом деле сюда вошли и отдельные тексты 1990-х) - высказывания двух типов. Во-первых - легкая по видимости силлабо-тоника, несколько, пожалуй, архаичная для нынешних времен, - но, вполне возможно, в том и замысел ее - в отстранении от времени с его суетами. Это специальная такая простота: не то что мнимая, но умышленная - чтобы не отвлекать от внутренней сложности, а, напротив того, сосредоточивать на ней внимание. И тишина - а в этом модусе поэтическая речь Попова принципиально тиха - для того же: чтобы собственным голосом не заглушить главного. Что до времени, то в сколько-нибудь полном объеме время в книге одно - прошлое, детство на Алтае, в меньшей степени - юность в Тарту, там его много, оно плотное и жгучее. Печаль жизни (реже - счастливое опьянение жизнью, как, скажем, в воспоминаниях о том, как однажды в поезде «от счастья не спалось»), то густо-чувственная, то совсем прозрачная, плотно упакованная в твердые стихотворные формы.
Во-вторых - верлибры, устроенные как будто даже еще проще, чем высказывания в твердых формах: прямые описания событий и ситуаций.
Попов мыслит циклами, тематическими линиями (скорее, тематическими облаками) - так выстроена и ныне осмысляемая нами книга. Всего их здесь восемь: «Нечто об ангелах», «Бумажные боги», «Бия, Бийск, АБ», «Немцы», «Красота», «Погружение», «Слышишь? Помнишь?», «Прохожие стихи». Он не то чтобы пишет циклами, но именно что мыслит ими: как свидетельствуют знающие люди , он собирает тексты, написанные в разное время, в некоторые единства с общей логикой, с сквозным мотивом, меньшие, чем книга, и способные составить ее, будучи выстроены в определенном порядке. Так в этом случае и происходит: перед нами составленное из нескольких циклов цельное сложное высказывание. В соответствии с внутренним устройством текстов, с характером текстовой ткани эти циклы возможно разделить на «прозрачные» и «плотные». Понятно, что выстроена эта последовательность не в хронологическом порядке, но в соответствии с внутренним временем книги, которое у нее несомненно есть, циклы столь же отчетливо делятся на «ранние» и «поздние». Ранние - прозрачны. Поздние - плотны.
Прозрачность с легкостью отчасти возвращаются только в заключительном цикле - в «Прохожих стихах». там, где о ближайшей, подручной повседневности. Люди в метро, на улицах, в кафе. Отдельные, точечные ситуации.
Начинается книга с ангельского цикла - и сразу с парадокса: «на могилу ангела». Да какие же могилы у бессмертных ангелов? - а вот тем не менее. Первое же стихотворение - которому положено быть ключом ко всему остальному - сразу и о невозможном, и о смерти, и о хрупкости:
на могилу ангела
девочка пришла
хрупкая как ампула
тонкого стекла
ах как в ней колышется
смешано с душой
точное количество
жизни небольшой
Легкое как дыхание, негромкое как шепот, это стихотворение называется «Юность», но оно почти детское, а может быть, и не почти. И не только внешней простотой, да и не в первую очередь ею, а тем, что оно - сразу о самом важном. Детская поэзия ведь занята прежде всего тем, что ориентирует растущего человека в мире, показывает, что в этом мире к чему. Вот и Попов показывает нам, растущим, то же самое.
И да, помогает тем, кто забыл, что он все еще растет, - вспомнить об этом.
В следующем же стихотворении ангел снова в нетипичном для себя контексте (как будто мы знаем, что для них типично!): он возникает в плацкартном, забитом спящими вагоне в облике «кривоногого казаха» для одного-единственного человека, невидимый никому другому. Еще один ангел, заботясь даже не о человеке, а о корове, несет за ней по пастбищу «семисвечник из ветви кедровой».
Попов, конечно, в одном из своих обликов - тайновидец. Ему еще и не такое видно. Ангелология его, вообще, если возможно так выразиться, его поэтическое учение о незримых и таинственных существах и сущностях нетривиально, неожиданно, разнообразно и текстами этой книги наверняка не исчерпывается. Он способен углядеть, скажем, «шестирукого человечка» таинственной природы над ангельским семисвечником, повинуясь движениям которого, меняются местами предметы, заменяющие в семисвечнике пламя; ангелы же являются ему где угодно (легко заметить, что в качестве места появления они предпочитают железную дорогу - пространство промежуточное, не там и не здесь) и в обличии не только человеческом (включая даже собственное обличье лирического субъекта: «я - не божий, но ангел тоже, / с сердцем мертвым, душой немой»), но и, например, в облике диких собак («Бегут сквозь райские снега, / глотая воздух музыкальный, / собаки дикие слегка, / их морды весело оскалены» - это они). И ангеличность - совсем не благостное нечто, устроенное для удобства человека и вмещающееся в его понимание: присутствие ангела жутко. Угадав ангела в железнодорожной попутчице, шестнадцатилетней «девчонке-сету», лирический герой говорит: «Я знакомиться с ней не буду, / буду в ужасе наблюдать, / как ее холодком повсюду / разливается благодать». Пуще того, он видит ангелов как смертных (в первом стихотворении мы это уже заметили), но значит, и рождающихся, - и в одном из стихотворений прослеживает процесс вылупления еще недооформившегося ангела из личинки. Кстати, человеку это, судя по интонациям, опять-таки не сулит ничего хорошего: «скоро ангелом он станет / скоро крылья отрастит / и уж он тебя застанет / он тебя оповестит».
(Кстати, ангелы будут изредка залетать и в более поздние циклы книги.)
Цикл «Бумажные боги» населяют как будто писатели - почти все уже умершие (Чехов, Пушкин, Толстой, Кузмин, Вагинов, Булгаков, Хармс, Заболоцкий… - и их поэт-духовидец тоже видит: «Я вижу их, я вижу! - их вязаные колпаки, словесный пар, клубящийся у рта отрывистыми облачками…»). Встречаются - на равных правах с умершими и даже в одном пространстве с ними - и живые, но они обозначены инициалами и появляются во сне («на днях мне приснился поэт Д.Б. / приснилась поэт И.К.» - почему-то сразу понятно, кто это, - «Елена Шварц позвала их к себе на вечер в один ДК»); их книги, их персонажи (Савельич, Петруша Гринев, Андрей Болконский, доктор Живаго…). Впрочем, читатель, пройдя сквозь первый цикл и уже представляя себе некоторые особенности авторской оптики, догадывается: уж не разновидность ли они (страшных, нечеловеческих) сущностей, другую - и другую ли? - разновидность которых мы видели в «ангельском» цикле? «А Кузмин, как Вий, поднял веки, а под веками пустота…» (Тут читатель замирает, поймав себя на мысли: а ну как в этой книге поэта-духовидца, самой последовательностью циклов, описано устройство мироздания, иерархия населяющих его существ, сверху вниз, от высшего уровня - ангелов - все ниже, ниже…? - от ангелов - через писателей и литературных героев - к просто-людям; сначала - к коренным людям памяти, потом - к моментальным людям на улице.) Каждый из здешних героев способен на миросозидающие, демиургические действия. Даже персонажи книг:
Живаго спускается к Каме
и трогает Каму руками,
над страшной ее широтой
летит, сирота сиротой,
и шепчет в себя все надрывней:
«Река нарекается Рыньвой».
Что уж говорить об их авторах, - те способны, пожалуй, и на действия мироразрушительные:
прочел заболоцкий прекрасный поэт
не глядя в тетрадку столбцы
хозяйка квартиры алиса порет
гостям подала голубцы
поэты введенский и хармс (ювачев)
едва прикоснулись к еде
и все понимали расходится шов
и кажется видели где
Несомненно, в глубокой связи со всем этим - то, что одна из настойчивых тем стихотворений Попова - смерть, точнее, пересечение границы между нашим и иным планами существования, а то и существование уже по ту сторону границы. В стихотворениях «ангельского» цикла такое - если и не в каждом тексте, то очень часто: Андрея Петровича из одноименного стихотворения по ту сторону встречает ангел «и тихо шепчет душе немой: “Ты мой котенок… Хороший мой… Иди, не бойся. Пора домой!”», и в стихотворении «Латынь» ангел ведет по небесному Стокгольму тех, кто явно уже пересек границу; но вот она и средь бумажных богов:
люди? люди только снятся
смерть как зеркало несут
полно зеркала стесняться
что нам смерть? пустой сосуд
Это произносит булгаковский герой, но так ли важно, кто именно? А персонажи смертны («вчера хоронили фарятьева»), не говоря уже об их авторах (бронзовка прилетает к Бродскому не куда-нибудь, а на его могилу).
Еще одна тема - скорее, еще одно пространство, в котором все происходит (но не все ли вообще происходит там?) - сон: самого лирического субъекта, которому снятся поэты Д.Б., И.К. и Елена Шварц, или кого-нибудь из писателей - например, другого Шварца, Евгения, в руках которого телефонная трубка оборачивается трубчатой костью (и уж не человеческой ли?).
А вот и третья тема, она же и пространство - заметно уступающая в настойчивости двум первым, но, чую, родственная им - и присутствующая некоторым фоном, мы ее знаем, как ни удивительно, уже по «ангельскому» циклу. В «Бумажных богах» именно там лирический субъект встречается с (умершим больше сорока лет назад, потому и названным полным именем) Леонидом Цыпкиным, автором «Лета в Бадене», - пусть только с его книгой, но тем не менее:
«Сапсан» летит внутри метели
опасной красной полосой,
несет меня на три недели
в любимый город полусвой.
Я «Лето в Бадене» читаю,
прочел примерно полпути.
Прекрасный Цыпкин, я считаю,
попутней прозы не найти.
Стихотворение кажется необязательной рифмованной записью в дневнике-сиюминутнике, просто фиксирующей то, что происходит. Но ведь это - железная дорога, место не-там-и-не-здесь, место перехода, и происходящее на ней всегда так или иначе указывает за здешние пределы.
Следующий цикл - геобиографический: «Бия, Бийск, АБ », - о пространствах (казалось бы?) вполне земных и осязаемых, с которыми связано детство автора («…Не спал, перебирал всю ночь / картины детства, лица Бийска»). И это первый из «поздних» циклов книги, тексты в которых устроены иначе, чем в циклах «ранних» - прозрачных, визионерских, сновидческих.
Тут впервые появляются тексты еще одного типа (а вместе с ними и верлибры, - которые, впрочем, не преобладают) - плотные, чувственные, полные точных, как вбитые гвозди, деталей, они соперничают в описательности с прозой и, пожалуй что, способны по меньшей мере не уступить ей:
февраль 1932 года
юго-западный склон Бийско-Чумышской возвышенности
обрывистый край нагорного лессового плато
излизанный ветром снег
оголенные желто-серые участки грунта
кладбищенские сугробы
с торчащими из них былинками крестов
исчерченная узкими тропками площадка старинной
метеообсерватории
женщина в неуклюжем пальто
в двух платках и подшитых валенках
проверяет термометры и ветрометры
минус пятнадцать по цельсию
штиль
темнеет
в безоблачном и безлунном небе проступают первые звезды
Это о Валентине Михайловне Лосевой, жене философа Лосева, как прямо скажет в конце стихотворения автор (мы догадаемся чуть раньше, как только будут упомянуты «тайная инокиня Афанасия» и «тайный инок Андроник»); но в некотором смысле это даже и неважно, на ее месте мог быть кто угодно. Здесь важна сама ситуация, сама фактура реальности, которая вдруг становится необыкновенно важна и подвергается пристальному рассмотрению.
Начиная с «бийского» цикла тексты заметно «тяжелеют», оплотневают - набухают плотью и обильными подробностями ее.
Впрочем, и в «поздних» циклах книги ощупыванием поверхностной фактуры реальности дело не ограничивается. Осязаемая плоть мира вдруг истончается, и сквозят прежние сквозные темы: смерти, перехода - вот, из самой глубины цикла «Погружение»:
батискаф опускается в бездну
освещает ближайшую тьму
в этой бездне я честно исчезну
неизвестные муки приму
я не верю в отчаянный случай
не прошу мою душу спасти
но ты слушай пожалуйста слушай
а когда замолчу отпусти
Или следующее сразу за ним стихотворение о кротах, которые роют «тысячи черных дыр» и «ныряют в кромешный мир»:
По этим норам, по этим ходам,
ветвистым изгибам тьмы
они нисходят к таким холодам
и звездам такой зимы,
какие даже не снились нам,
какой не приснимся мы.
Григорий Беневич в своих герменевтических этюдах, из некоторой, видимо, осторожности, отказывает стихам Попова в статусе философских («это не философская поэзия в буквальном и содержательном смысле»), хотя сам же упоминает о том, что стихи его выдвигались на премию имени Александра Пятигорского, присуждавшуюся, как известно, «за лучшее философическое сочинение» независимо от жанра, в котором оно осуществлено, хоть за пост в соцсети. Но если уж философия занимается основами существования - а, думается, именно ими она и занимается, - то эта поэзия как раз такова и в буквальном, и в содержательном смысле. Не отвлекаясь на суету так называемого актуального, Попов, во-первых, самими типами своих текстов («плотными» и «прозрачными») наводит внимание на структуру существования как таковую: на то, что несомненно воспринимается всеми органами чувств и на то, что за всем этим, предположительно, стоит и только угадывается. Особенное же внимание обращает он на жизнь в аспекте ее прозрачности: на ту ее границу, сквозь которую просвечивает нечто, как-то продолжающее жизнь и явно превосходящее ее. И, может быть, удерживающее ее на себе. Как знать.