Ольга Балла
Люди шестого чувства
Стороны света. - № 18. - 2019. =
http://www.stosvet.net/18/StoSvet_18.pdf Михаил Айзенберг. Урон и возмещение. - М.: Литфакт, 2018. - 240 с.
Вся книга Михаила Айзенберга (слова «сборник» применительно к ней он сам в коротком предисловии к ней находит обоснованным избегать) - мысль о природе поэзии, мысль-догадка, выраженная не в жёстких окончательных формулировках, но в различных подступах к ней - в виде рассматривания разных случаев новой жизни русской поэзии («возмещения») после многих лет её советского несуществования («урона»). Дату исчезновения поэзии на русском языке Айзенберг фиксирует максимально точно: это - гибель Мандельштама. Соответственно, поэзии у нас не было с 1938 года; всё, что писалось в последующую пару десятилетий, такого названия не заслуживает. Развёрнутой аргументации в пользу этой мысли автор, правда, не предлагает, но в высказывании её вполне категоричен («советский человек бездарен <…> антропологически, по определению.» Имени автора этого запомнившегося ему высказывания Айзенберг не называет, но всей душою с ним солидарен).
Время восстановления поэзии - постепенного, многостороннего - определению, сопоставимому по чёткости с датой её конца, не поддаётся, но, судя по годам жизни интересующих автора поэтов, его можно отсчитывать примерно с конца пятидесятых - начала шестидесятых годов минувшего века, когда начинается серьёзная поэтическая практика самых старших из его героев - например, Геннадия Айги (1934-2006). Далее работа восстановления поэтической традиции делается родившимися в пятидесятых, шестидесятых, семидесятых годах: из этого поколения (или уже - поколений?) Айзенберга интересуют, например, Олег Юрьев, Леонид Шваб, Григорий Дашевский, Андрей Поляков, Михаил Гронас. Продолжается оно, видимо, до сих пор. Возмещён ли урон в полной (хотя бы в достаточной) мере - об этом не говорится, но, во всяком случае, герои Айзенберга важны ему именно тем, что делали и делают поэзию снова возможной. Вряд ли список их стоит считать исчерпывающим; скорее всего, это - те, кто вспомнился автору по ходу размышлений на эту тему и случающихся время от времени возможности о ней высказываться. Но можно не сомневаться, что все названные имена - ключевые.
В самой по себе этой мысли - согласно которой
русская поэтическая традиция в тридцатых была насильственно прервана и затем восстанавливалась - нет ничего особенно нового, скорее уж напротив, она самоочевидна, - интересно другое: как Айзенберг мыслит себе пути её восстановления.
Анализируя поэтическую работу каждого из своих героев, Айзенберг по существу ищет ответа именно на этот, один и тот же вопрос - который прямо не формулируется, но по направлению внимания вполне очевиден: благодаря чему именно поэзия вновь получила возможность существовать вопреки своей невозможности на протяжении десятилетий?
Мандельштам, которым открывается книга, заново прочитанный в шестидесятые, для него, похоже, - связующее звено между прерванной и новосоздаваемой поэзией, - и, возможно, единственное. Ещё одним таким звеном мог бы быть Александр Введенский, но его уроков, особенно в полном их объёме, по мысли Айзенберга, почти никто не усвоил - кроме разве Андрея Полякова.
Своих заметок, наблюдений и подозрений Айзенберг намеренно не сводит в систему (что, кстати, не препятствует связности его мысли и не препятствует ей, поскольку всё связано общими интуициями, - книга не только заявлена, но и действительно прочитывается как «составленный из фрагментов, но единый текст со своим внутренним сюжетом»). Может быть, он поступает так ещё и потому, что (внешняя) систематичность и тем более рациональная противоречили бы самой природе угадываемого им предмета - поэзии. Ему достаточно (видится более адекватным) рассматривать её в отдельных прикосновениях, - в каком-то смысле, говорить о поэзии в манере, свойственной ей самой (эссе, как известно, - это не что иное, как прозаическая форма поэзии), воспитанными ею самою: не рационализируя, не спрямляя, просто выводя на поверхность некоторые интуиции.
При этом важно обратить внимание на то, что Айзенберг строго различает «стихи» (даже жёстче: «стиховые изделия») и «поэзию». Это понятно: после того самого 1938 года стихи и вплоть до рубежа пятидесятых-шестидесятых, как все мы помним, во множестве писались, а вот поэзии - как порождающей их матрицы, определяющей их и литературное, и, так сказать, онтологическое качество - не было: видимо, повредилось что-то в общекультурном чувстве (это как раз из тех предметов, о которых, за неимением рациональных средств, адекватнее всего говорить догадками - но которые тем не менее несомненно существуют). Она всё это время существовала неизвестно где (но где-то же всё-таки была?), терпеливо дожидаясь возможности проявиться.
«Стиховые изделия существуют во множестве типов, родов, исторических форм, поэзия одна. Стихи конвенциональны поэзия - нет.» Более того: «Стихи можно исследовать как систему приёмов, поэзию нельзя. Стихи в словах, поэзия - за словами.»
Интересно, что она, по Айзенбергу, даже не явление языка: «поэзия существует между языком и какой-то неизвестной “материей”, природу которой и должна выяснить». «Она сродни <…> воздуху времени, “новому трепету”». Соответственно, она предшествует и художественным практикам как таковым - имея отношение, скорее, к более расширительно понятым творческим задачам (художественное - только следствие; только одно из средств решения этих задач).
«Стихи» и «поэзия» способны даже обходиться друг без друга, если вдруг их исторические пути расходятся.
Нечто подобное происходит, по всей вероятности, и сейчас, когда, по неоднократно цитируемым автором словам Пригова, стихи (утратив, по меньшей мере в основной своей массе, культурообразующую, человекообразующую власть и соответственный культурный статус) существуют в виде «народных промыслов».
Но когда стихи и поэзия всё-таки соединяются, когда между ними проскакивает искра, - тут-то и начинается всё самое интересное.
Такие случаи - случаи выхода поэзии в стиховой породе на поверхность - и рассматривает Айзенберг, показывая если и не всё неисчерпаемое разнообразие таких случаев, то, по крайней мере, сам факт возможности такого разнообразия: герои его чрезвычайно различны меж собою, и если что-то объединяет, скажем. Геннадия Айги и Михаила Гронаса, то, на первый взгляд, только это. Но можно всмотреться и уточнить, что мы и сделаем.
Грубо говоря, автора интересует поэзия как человеческая возможность - особая, не очень, как ни удивительно, осмысленная (не могу припомнить текстов на каком бы то ни было из известных мне языков, в которых систематически продумывалась бы поэзия как явление, по существу, доязыковое, - может быть, конечно, просто не попадались, но пока эта мысль видится мне оригинальной - и плодотворной) и уклоняющаяся - возможно, принципиально - от прямого взгляда, поддающаяся рассмотрению лишь в своих производных (так и хочется сказать «косвенных») формах. - Я бы отважилась сказать, что в понимании Айзенберга она ближе всего к мистическому чувству - или, что, может быть, тоже, - к первооснове мировосприятия, из которой растут все остальные его формы, предшествующей всем остальным и имеющей непосредственное отношение к глубине существования.
Поэзия - то единственное, чему даётся в руки (чем бы эти руки ни были: стихами или нет) «то, что между предметами - неочевидная предметность, мир между мирами», как говорит автор в связи с Михаилом Гронасом. Вот такие-то люди ему и интересны - работающие изнутри прежних невозможностей, почти в ситуации не-речи. Таков, например, Леонид Шваб, стихи которого, по мысли автора, «похожи на микрофильмы, в которых смыто большинство кадров» и в силу этого «нам доступна лишь часть происходящего», однако это не вредит ни «цельности впечатления», ни даже «значительности»: «Цельность задана особым состоянием, в котором оказывается читатель: состоянием как бы подвешенным».
У героев Айзенберга, при всём их многоразличии, всегда есть некоторая неполнота говорения, может быть, даже неполнота видения, но всегда - расширенное чувствование и угадывание. Может быть, все они - люди шестого чувства. (Что до делания стихов, то оно - в условиях эпохи стихописания как «народного промысла» - когда настоящее, то превращается в штучную лабораторную, эзотерическую работу: все интересные Айзенбергу авторы без изъятья делают крайне неочевидные и уж точно не общепонятные вещи.)
Поэзия у него в каком-то смысле - человекообразующее действие (точнее - человекообразующая способность, поскольку, как мы заметили, в действии как таковом она может и не осуществляться), - но значит, и предшествующее человеку. «Антропологическая бездарность» советского человека - видимо, утрата или критическое ослабление шестого чувства и восприимчивости к тому, что только оно и способно человеку показать.
(Всё это - подчёркнуто личное и самодостаточное прочтение: на протяжении всей книги Айзенберг ни разу не ссылается на других интерпретаторов тех же поэтов, хотя всё это - довольно неплохо продуманные критикой авторы. Оно имеет отношение прежде всего к разработке персональных авторских интуиций, к подтверждению или проверке их чужим поэтическим опытом - у Айзенберга есть и собственный, и, как мы знаем, значительный, но он тут - может быть, из особенного целомудрия - не рефлектируется: о других говорить свободнее. - Это не столько критика - или вообще не она - сколько думание собственной мысли.
Собственно, он и сам пытается постичь свой неизреченный предмет - и отдельные его воплощения - именно этим чувством.