Творящая катастрофа

Dec 05, 2014 04:15

Ольга Балла

Творящая катастрофа: Европа и мир в садах иных возможностей

Знание - сила. - № 12. - 2014. = http://znaniesila.livejournal.com/73450.html

Травма рождения. Инструменты.

«Грядущая война, - писал уже 28 июля 1914 года начальник генерального штаба Германии Хельмут Иоганн Людвиг фон Мольтке рейхсканцлеру Теобальду фон Беттманн-Хольвегу, - на десятилетия уничтожит европейскую культуру.»

Не доживший до конца войны Мольтке-младший оказался почти провидцем, чью точку зрения в тот день готовы были разделить ещё очень немногие. Правда, он - и уж точно никто тогда - не мог предвидеть главного: эта же война же её и создаст.

Великая война, как долго, вплоть до Второй мировой, называли Первую, закончившись, оставила по себе не только разрушения. Да, они были так непривычно, нежданно велики, что запомнилась - и по сей день вспоминается - она едва ли не исключительно этим. Но катастрофичность и разрушительность четырёх военных лет уже достаточно хорошо и объёмно продумана, а главное, прочно вошла в состав общеевропейских очевидностей. Куда важнее - именно в силу существенно меньшей, и по сию пору, продуманности - осмыслить другую сторону воздействия Великой войны на европейскую, а вследствие того и на мировую цивилизацию и культуру. Дело в том, что она, губительная, смертоносная, многому и научила.

Говорить о «конструктивных последствиях» разрушений и смертей такого масштаба язык, разумеется, не поворачивается. Зато об усилиях, призванных восполнить, залечить и превзойти нанесённые войной утраты, говорить и можно, и должно. И уж точно есть все основания говорить о том, что война буквально заставила жителей всех стран, которые оказались ею затронуты, видеть мир бесповоротно иначе, чем прежде. Она задала глазам - другую оптику, телам - другую пластику, душам - другое чувство мира. Она изменила предметную среду и идеи (иллюзии, надежды, наваждения…), которые витали в воздухе.

Всё это тоже довольно известно. Гораздо важнее другое: эта новая оптика и пластика означала ещё и новые возможности - организации жизни, устройства мира. Такие, каких не было, не могло быть в довоенном мире с характерным для него устройством и мировосприятием. Понятно, что эти возможности не отменили потерь и не могли их восполнить. Однако, возникнув наряду с потерями и во многом под их прямым влиянием, они легли в руки послевоенных европейцев как небывалые и часто неудобные - потому что ещё не освоенные - инструменты. Теперь этими инструментами можно было пользоваться (да, иные инструменты получились весьма обоюдоострыми, ими недолго было и порезаться, - значит, надо было учиться с ними обращаться). Можно было изменять и развивать их согласно новым надобностям. Главное - что они теперь уже были.

В вопросе «Что дала человечеству Первая мировая война?» чувствуется, конечно, привкус некоторого кощунства. Но всё-таки есть смысл рискнуть и задаться таким вопросом: что дала нам эта война независимо от того, являемся ли мы потомками тех, кто победил или тех, кто потерпел в ней поражение?

На самом деле, независимо от своего этнического происхождения, мы все - потомки и наследники и тех, и других. Поскольку они оставили нам мир, расчерченный в соответствии с их соображениями, возможностями, несчастьями.

Есть смысл, думаю, поставить вопрос даже более радикально: чем мы, жители сегодняшнего мира, обязаны Первой мировой войне? Имея в виду не то, что непременно хорошо и конструктивно, но то, чем мы можем так или иначе пользоваться. От чего - ещё точнее - можем себя отсчитывать. Что очерчивает пространство наших возможностей - и сегодня.

Меняется твоя таинственная карта

Начнём с самого простого: мы обязаны ей разнообразием. Сложным, драматичным, конфликтным - и плодотворным - разнообразием европейской и мировой жизни.

Конец Первой мировой оказался в некотором смысле травмой, едва (если вообще) уступающей по масштабам ей самой. Система завершивших войну мирных договоров перекроила лицо земли до некоторой степени неузнаваемости, - теперь оно всё было в свежих шрамах. В полученных новых шансах исторической жизни было изрядно болезненного. Но ведь они были - и как же было их не испытать?

Рухнуло ни много ни мало четыре империи (чего - одновременно - до той поры никогда не случалось): Германская, Российская, Австро-Венгерская, Османская. Две последних были разделены; от Российской империи отпали, ища новой жизни, национальные окраины.

И настал краткий период исступлённого, лихорадочного исторического творчества.

На месте и на материале прежних наднациональных империй начали возникать новые национальные государства. Некоторые из них оказались эфемерными - как, например, полиэтничная Республика Банат (венгры, румыны, немцы, сербы, евреи), образованная 1 ноября 1918 года в Темешваре (нынешняя румынская Тимишоара) и павшая через две недели, разделённая между Румынией и Королевством сербов, хорватов и словенцев; или Сербско-Венгерская Республика Баранья-Байя, провозглашённая 15 августа 1921 года в городе Печ на той части венгерской территории, что была оккупирована сербскими войсками, и тоже просуществовавшая всего 14 дней - она отошла к Венгрии (лишившейся, впрочем, по Трианонскому договору 1920 года двух третей своей территории - эта рана не заросла и по сей день и ещё многое будет определять в истории). Можно вспомнить и республику Фиуме, «Республику Красоты», провозглашённую итальянским поэтом Габриэле д’Аннунцио в 1920 году, единолично им возглавлявшуюся, дерзнувшую воевать, пусть недолго, с Италией (с редкостным в мировой истории намерением: чтобы быть ею аннексированной - чтобы потерпеть поражение) и продержавшуюся в целом - при всей своей несомненной химеричности и умышленности - ни много ни мало шестнадцать месяцев. Остальные рождённые тогда государства - с теми или иными модификациями - живы и сегодня.

То, что на протяжении нескольких послевоенных лет мир переживал процесс бурного и практически одновременного государствообразования, означает среди прочего, что резко возросли скорости исторических изменений. На какое-то, хоть и не слишком долгое, время европейский мир стал пластичным, превратился в материал, из которого, пробуя и ошибаясь, лепил собственное будущее. (Даже если такое случится когда-нибудь ещё раз - это уже не будет впервые. Будет шанс опереться хоть на какие-то элементы прежнего опыта.) Могло показаться, будто возможно если не всё - то очень многое. Воплощение чуть ли не любых идей разной степени утопичности. Продолжалось это очень недолго - всего два-три года, начиная с 1918-го (или с 1917-го, если считать от революции в России). Потом исторический материал начал стремительно твердеть.

Именно тогда возродилась - после века с лишним разрозненного и униженного существования - живая и поныне Польша. Именно тогда возникло никогда прежде не существовавшее общее государство двух западнославянских народов бывшей Австро-Венгрии, название которого писалось тогда через дефис: Чехо-Словакия (идея независимых Чехии и Словакии тогда не прошла, хотя уже появилась, чтобы ждать своего часа до начала девяностых). Сшито было оно - вопреки двусложному названию - не из двух, а их четырёх не слишком однородных и всегда помнивших о своей разности частей: Чехии, Моравии-Силезии, Словакии и Подкарпатской Руси. При всей небывалости этого государства, его ждала впереди непредвиденно долгая и вполне плодотворная жизнь - с перерывом в несколько военных лет, с изменениями границ, с утратой Подкарпатской Руси, но всё-таки: до первого дня 1993 года. Именно тогда срастание (сращивание; сшивание, и не без некоторого насилия) в целое разнородных и сложновыкроенных из прежних государственных образований югославянских земель создало основу будущей, теперь уже бывшей, Югославии - в ней наконец-то смогли тогда воплотиться очень давние - уходящие корнями аж в XVII столетие и набравшие особенную силу к концу XIX-го - планы интеллектуалов и политиков: собрать под одной государственной крышей все славянские народы Балкан. Да, не полностью (Болгария не вошла), да, не слишком считаясь с этнической и культурной реальностью (национальные меньшинства и их специфические претензии замечались мало), да, с грядущими кровавыми последствиями (эта бомба замедленного действия разорвалась уже на нашей памяти, в девяностых, погубив множество жизней). Но утопии - они же всегда такие.

Прямо на глазах тех, кто ещё застал - и усвоил как норму - вполне устойчивый и (несмотря на набиравшие скорость технические изменения и связанную с ними уверенность в благотворном прогрессе) достаточно медленный «викторианский» мир, возникала новая не просто политическая, но и культурная карта известной им ойкумены. Все эти новые страны получили возможность формулировать и развивать свои национальные проекты - проекты самоосуществления, проживания истории, моделирования мира.

Республики побеждают… и проигрывают

Там, где прежде веками были монархии, - одна за другой стали появляться республики. Такая форма государственной самоорганизации, ещё очень мало к тому времени, в сущности, опробованная, вдруг - именно тогда - обрела исключительную популярность (тем, что в сегодняшнем мире республик - большинство, мы тоже обязаны ситуации, созданной в своё время Великой войной). Нововозникавшие республики испытывали на прочность собственную историческую материю. А заодно и идею национального - этнически определённого - государства. И разные варианты межэтнического симбиоза.

Теперь республиками стали Германия, Австрия; хоть и ненадолго - Венгрия (чтобы затем вскоре, почти на четверть века, обрести парадоксальный статус королевства без короля, зато с регентом), Россия (превратившаяся в государство вовсе ещё небывалого типа, не укладывавшееся ни в какие прежние мерки, но по формальным признакам относившееся к числу республик), Турция. Мелькнула, чтобы быть поглощённой новосозданной Чехо-Словакией, Словацкая Советская Республика в южной и восточной Словакии, со столицей в небольшом восточнословацком городке Эперьеше (Прешове), не существовавшая и месяца - продержавшаяся с 16 июня до 7 июля 1919 года. Исчезающе-ненадолго появились Восточно-Лемковская и Западно-Лемковская республики. Первая - чтобы присоединиться к другой, тоже обречённой на скорое исчезновение республике - Западно-Украинской народной, ЗУНР; вторая - чтобы быть захваченной Польшей.

Когда бывшие прибалтийские губернии Российской империи, в обстановке германской оккупации и революционной смуты в метрополии, поспешили провозгласить образование собственных национальных государств - они тоже выбрали для себя республиканский вариант развития. Литва и (впервые, кстати, обретшая собственную государственность) Эстония, первая - в 1922 году, вторая - в 1920-м, стали в конце концов парламентскими республиками. (Промежуточные, эфемерные государственные формы - что характерно, сплошь республиканские - образовывались на первых порах и здесь: 6 декабря 1918 года возникла было Литовская советская республика, а спустя три с лишним месяца - 27 февраля 1919 года - в Вильне прошло объединённое заседание ЦИКов Литвы и Белоруссии, провозгласившее образование Литовско-Белорусской Советской Социалистической Республики, «Литбела», со столицей в Вильне, а с апреля того же года - в Минске. Нет, не прижилось.)

Суверенная национальная республика в качестве новообретённого инструмента исторического существования была и вправду ещё очень неосвоенной и держалась в руках нетвёрдо (в конце концов, в 1940-м, этот инструмент из рук балтийских государств и выбили). В Литве некоторое время казалась перспективной идея учредить конституционную монархию: 16 февраля 1918 года в Вильне, ещё оккупированной немцами, Литовская Тариба - Совет Литвы - провозгласила восстановление самостоятельного государства, а 11 июля того же года объявила страну Литовским королевством. На престол решено было пригласить немецкого принца Вильгельма фон Ураха. Впрочем, уже к началу ноября передумали. (По всей вероятности, известное тяготение к сильной руке и централизованной власти в юной балтийской республике всё-таки было - неспроста всего шесть лет спустя, в 1926-м, в Литве установился режим военной диктатуры Антанаса Смятоны). Обретшая независимость в феврале 1918 г. Латвия установила у себя республику президентскую - с учётом конституционного опыта Польши и других западных государств.

Кстати, о планах интеллектуалов и политиков. Их нежданное превращение в историческую реальность коснулось не только упомянутого образования югославянского государства на Балканах (и первого в мире «государства рабочих и крестьян», о котором вообще должен быть особый разговор, выходящий далеко за пределы этого скромного текста). То вообще было редкостное - освобождённое от многих прежних сдерживающих механизмов - время, когда идеи, существовавшие прежде лишь в головах мечтателей и теоретиков, одна за другой стали переходить в область практической политики и государственного строительства. И социализм, и его заклятый брат национал-социализм как раз тогда вышли не откуда-нибудь, а именно из голов кабинетных теоретиков - и в неслыханных прежде масштабах овладели массами.

И этим опытом - до сих пор подлежащим преодолению - мы тоже обязаны Первой мировой.

Вышедшие из голов теоретиков идеи легли на исключительно подготовленную почву. Именно под влиянием войны появились политические партии, апеллирующие к массовой ментальности, независимо от того, левые они или правые. Выбитые войной из своих, иной раз поколениями обжитых, социальных ниш люди искали себе новой опоры; чаяли надёжной замены ясно устроенному миру империй - оттого так стремительно пророс тоталитаризм на свежей республиканской почве и возникли, уже под другими именами и без коронованных императоров, новые империи.

Началась эпоха масс, массовой политики и массовой культуры - а с ними и теорий массового общества. Западному человеку пришлось вырабатывать новое понимание самого себя.

Мы обязаны Первой мировой пониманием хрупкости демократий и знанием о тёмных безднах внутри человека.

Долой Европу

Война изменила - похоже, необратимо - распределение сил в мире за пределами Европы, расстановку полюсов тяготения в нём.

Существенно надорвавшая уже чисто физические, не говоря о душевных, силы европейцев, Первая мировая означала и конец европоцентризма - по крайней мере, начало его конца - во всём многообразии его смыслов, не сводимом только к политике.

Интересно‚ что если не понимание, то чувство конца некоторого большого периода в истории Европы - если не её самой - носилось в те поры в воздухе, было настолько популярным и в своём роде притягательным, что принималось едва ли не с энтузиазмом.

Недаром так жадно и пристрастно - с вчитыванием в текст всего, что желала видеть его тогдашняя аудитория - читался шпенглеровский «Закат Запада», «Untergang des Abendlandes», вышедший в мае 1918-го, но написанный раньше: книга была готова уже к 1914-му, изданию тогда помешало только начало войны. (И спроста ли, кстати, название этого предельно знакового для своего времени текста перевели у нас именно как «Закат Европы»?). В него вчитали тогда обещание краха европейской культуры, который - мнили - наблюдали уже собственными глазами. Шпенглер писал вообще-то о другом. Шпенглер - фантастичный, пристрастный, полный домыслов и ошибок - был гораздо более тонок.

Да, катастрофические события, например, войны, - утверждал он совершенно справедливо, - обычно сопровождают исчерпание прежних форм жизни. Но то, что происходит с «фаустовской культурой» - не крах: это именно закат, естественный, подобно закату солнца. Это время полно человеческих смыслов и возможностей жизненных проектов. В нём можно и должно вести себя достойно. Чтобы быть настоящими, смыслы и проекты должны всего лишь соответствовать новому состоянию. И на смену одной культуре всегда, как весна на смену зиме, придёт другая.

Но о конце Европы тогда, в конце второго - начале третьего десятилетия ХХ века упрямо хотели и думать, и читать, и писать. Недаром именно в 1920-х молодой и дерзкий Илья Эренбург писал роман с залихватским и тоже ох каким знаковым названием: «Трест Д.Е.» - «Долой Европу». Нет, это текст не первого ряда. Его теперь, пожалуй, не всякий и помнит. Но он чрезвычайно симптоматичен. Эренбург тогда даже назначил родному континенту точную дату окончательного краха, и даже (с поправкой на то, что крах случился пока не окончательный) почти с этой датой не промахнулся: он назвал апрель 1939 года.

Европа устала от самой себя - и готова была и теоретизировать по этому поводу, и выговаривать эту усталость в художественных образах. Европа была самой собою сильно разочарована.

Лидерство в мире стало переходить к Соединённым Штатам. Эта страна, в отличие от её европейских союзников, лишь набрала силу. Все остальные государства, затронутые войной, пережили в конце её серьёзные потрясения, и лишь США это миновало.

В руках Штатов мировое лидерство пребывает, с переменным успехом, и теперь. Впрочем, буквально тогда же - с образованием Советской России, вскоре принявшей облик СССР - были заложены основы того, что вскоре стало принято называть «двуполярным миром». Этот двуполярный мир с его катастрофическим зыбким равновесием существовал до самого конца «короткого», по словам Эрика Хобсбаума, XX века (1991), пока не размагнитился второй полюс. Знакомая нам двуполярность претендует на возрождение теперь, когда облик СССР наше отечество уже утратило… впрочем - в полном согласии с рекомендацией классика, о том, что слишком близко, мы лучше умолчим.

Упомянем лучше о другом: о переконфигурировании чисто теоретической оптики. О постепенной сдаче позиций «европоцентризмом» как углом теоретического зрения при моделировании происходящих в мире культурных и иных процессов. Как это часто (если не всегда) бывает с теоретическими позициями, преодоление европоцентризма, уверенности в европейской исключительности и европейском превосходстве началось ещё прежде сознательных формулировок, на уровне чувства. Тогда, после Первой мировой, европейцы, может быть, впервые поняли, что они могут быть неправы. Что их правда - не единственная.

Кстати, это можно даже отнести к числу приобретений: у думающих европейцев раскрылись глаза на иное, на отличное от них, на не укладывающееся в их рамки и ожидания (в данном случае - на иные культуры). Начиная с межвоенных лет западную мысль сопровождает, до некоторой даже навязчивости, тема Иного, Другого, Чужого. Шпенглер, из духа которого в некотором смысле родилась едва ли не вся последующая западная культурологическая рефлексия (если иметь в виду мышление культурами как цельностями), это чувство всего лишь сфокусировал, дал ему имя - одно из возможных имён.

Первая мировая вообще означала существенный - хоть и трагический - шаг к единству мира. В неё были втянуты 38 государств разных континентов: Европы, Азии, Северной Америки, Африки, - и это не могло не сказаться на взаимной обусловленности всего, в этих странах происходившего.

Мы обязаны этой войне первой попыткой создания наднациональной организации, призванной предотвращать военные действия и разрешать конфликты путём переговоров - Лиги Наций. Да, у неё не слишком-то получилось, и она - уже после Второй мировой - была распущена. Что-то неважно получается это и у её наследницы - Организации Объединённых Наций. Но в чём тут дело - в инструментах или в неумении (и нежелании?) ими пользоваться? Во всяком случае, этот инструмент - ООН - у нас пока есть.

А чем ещё?

Не только картой мира - который и сегодня, вот сейчас, разламывается по трещинам, намеченным тогда. Мы обязаны ей - крайне важным! - чувством трагичной пластичности мира.

Чувством - а вследствие того и идеей - непредсказуемости и неуправляемости жизни, неподконтрольности её человеческим усилиям: Великая война была нагляднейшим уроком этого, и целый век ушел на то, чтобы если и не справиться с этим чувством, то хотя бы как-то научиться с ним жить. Она была живым примером того, как действительность ускользает из рук, несмотря на самые мудрые её планирования; исключительным - тогда - случаем радикального разрыва между ожиданиями и обществ, и политических элит в самом начале войны и реальными её результатами. Она была гигантским опытом обмана ожиданий - и это породило не просто целые комплексы душевных и социальных проблем, но и новые типы смыслового поведения - в частности, художественного творчества и его восприятия.

Мы обязаны ей литературой «потерянного поколения» (с таким согласием и отождествлением прочитанной потом и нашими шестидесятниками, и даже поколением их детей) - Ремарком, Хемингуэем, Олдингтоном. Мы обязаны ей дадаизмом и сюрреализмом - прямо следовавшим из того чувства жизни, который она создала.

Принуждаемый войной, человек начал смысловое освоение нечеловеческого. (Модернизм в литературе, в искусстве вообще - начавшийся ещё до войны, но набравший силу к двадцатым - во многом занимался именно этим).

Произошла не то что дезантропоморфизация мира (вряд ли это для антропоса возможно), но расширение границ антропоморфного.

Мы обязаны войне теми глазами, которыми до сих пор читаем и Шпенглера, и Кафку (его, начавшего писать и вполне сложившегося как писатель до войны, не слишком услышанного современниками, умершего в 1924-м со словами «Я - тупик» на устах, стали читать уже после Первой мировой - и увидели в нём «абсурд» (в мыслительном просторечии - бессмыслицу), который, строго говоря, не был его темой: его темой была таинственность мира, в отношении которой - и которого - он занимал вполне религиозного типа позицию. Но и это - отдельный разговор.). Мы обязаны ей и «Логико-философским трактатом» Витгенштейна, который он писал на фронте и в плену, и фрейдовской концепцией влечения к смерти.

Мы обязаны ей - может быть, хоть отчасти удерживающей человечество от совсем уж отчаянных шагов - и особой формой страха, особой его темой: страхом перед мировыми войнами. А вместе с ним - устойчивой матрицей мировосприятия.

Это Первая мировая (Вторая - её порождение и прямое продолжение) раз и теперь уже навсегда показала нам, что такое бывает. Это она сделала мировую войну не только стереотипом, но прямо-таки наваждением массового сознания. Именно мировой войны теперь ждут и боятся в связи с каждым крупным вооружённым конфликтом; по любому такому поводу (война в Персидском заливе в 1991-м; война в Югославии в 1990-х; атака на башни-близнецы в 2001-м; российско-грузинская война в 2008-м; события на Украине в 2014-м, который вообще имеет несчастье ровно на сто лет отстоять от символической даты и воображаться чуть ли не зеркальным повторением того, что тогда происходило) люди, независимо от степени своего понимания ситуации, повинуясь единственно собственному её чувству, готовы воскликнуть - едва ли не освобождённо: «Ну вот, началось!..».

А теперь выдвинем из старого, рассохшегося стола Истории большой скрипучий ящик, наполненный тем, что в её, Истории, масштабе вполне может считаться мелочами. В её - но не в нашем.

Это - вещи и практики, образовывавшие предметную среду ХХ века и продолжающие жизнь в XXI-м. Речь идёт не только о военных вещах и практиках, хотя и в этом отношении Первая мировая была куда как плодотворна: оттуда - камуфляжная форма; использование собак-связистов и собак-санитаров; впервые применённое тогда химическое оружие и верный спутник его - противогаз, миномёт и огнемет, широко применяемые для истребления ближнего танки и подводные лодки, авиация и потребные для неё авианосцы - всё это Первая мировая передала грядущим войнам. Оттуда, из европейской мемориальной практики о Великой войне - могилы неизвестного солдата с вечным огнём, в нашем сознании устойчиво связанные с Великой отечественной.

А ведь она оставила нам много такого, чем мы можем пользоваться и без всяких войн. Короткие женские стрижки, брюки как неотъемлемый элемент женского гардероба и общая его (а заодно и женского поведения) решительная демократизация, вообще использование разного рода «мужских» элементов в женской одежде (пиждаки, комбинезоны…), вождение женщинами автомобилей и освоение ими мужских профессий - всё это стало стремительно входить в моду после (и в результате) Первой мировой и уже из неё не выходит, став, собственно, не модой, но нормой. Вообще, четыре года военных лишений и связанной с ними вынужденной дисциплины сделали западную повседневность более конструктивной, рациональной, техничной и практичной; привили европейцам вкус к функциональной до аскетичности эстетике - конструктивизм как совокупность стилистических тенденций тоже стал развиваться после войны.

Без этой войны вряд ли случилось бы массовое развитие спортивного движения, охватившее западные страны - особенно побеждённые и жаждавшие реванша - в послевоенные годы. Теперь, пережив явную милитаризованность, неотъемлемую от его облика в 1920-1930-е годы, массовый спорт вполне может работать заменителем войны для широкой аудитории, формой иновыговаривания агрессии, соперничества и самоутверждения.

Первой мировой мы обязаны и широким распространением (тоже до уровня нерефлектируемой нормы) наручных часов - до войны их носили в основном женщины, как украшение. Мужчины пользовались ими редко, главным образом на военной службе. Война и дала наручным часам новый неожиданный шанс: следить за временем на фронте стало жизненно важным, а доставать часы из кармана было некогда - да и свободный карман для них оказывался роскошью.

Говорят, сама фраза «сверить часы» появилась на той войне, поскольку многое должно было делаться согласованно и по точному расписанию. Это очень кстати: сверим же часы. Удостоверимся, что мы не в 1914-м, не в повторении его и не в зеркальном его отражении. Мы - в 2014-м.

У нас всё будет по-другому.

"Знание-Сила", НАСТОЯЩИЙ ХХ ВЕК, 2014

Previous post Next post
Up