Автобиография Джона Рида - 1

Apr 23, 2013 15:54

ПОЧТИ ТРИДЦАТЬ
На русском языке впервые опубликованно в 1987 г.

Мне двадцать девять лет, и я знаю, что заканчивается целый период моей жизни - молодость. Иногда мне кажется, что одновременно уходит молодость всей нашей планеты: несомненно, мировая война заметно сказалась на всех нас. Но в то же время это и начало нового жизненного этапа; мир, в котором мы живем, меняется так быстро, так многоцветен и полон событий, что я еле сдерживаюсь, чтобы не воображать прекрасные и страшные возможности грядущего. За последние десять лет я объездил всю землю, впитывал опыт, боролся и любил, видел, слышал и ощущал события. Я путешествовал по всей Европе и к границам Востока, ездил в Мексику - и всюду со мной случались приключения; я видел убитых и сломленных людей, окрыленных победой и смеющихся, людей проницательных и с чувством юмора. Я видел жизнь, как изменялась цивилизация, развиваясь и расцветая, я видел, как она увядала и гибла в багровом зареве войны. Войну я тоже видел - из окопов, на фронте. Мне еще не совсем надоело смотреть, но я знаю - скоро надоест. Моя жизнь будет не такой, как была. И поэтому я хочу на минутку остановиться, оглянуться и сориентироваться.

В детстве я почти все время болел, был слабым и до шестнадцати лет по-настоящему хорошо себя не чувствовал. С самого детства, сколько я себя помню, вся жизнь моя была сплошной игрой воображения: расплывчатые понятия красоты, которые выливались в длинные стихотворения, смена страха, нежности, боли. Затем наступил период бурных чувств, во время которого я наделял некоторых девушек добродетелями Жиневры, а над школьной футбольной площадкой мне являлись в небе Галахад и Сангрель *. Бешеная энергия, клокотавшая во мне, швыряла меня в круговорот физических и умственных занятий без всякого разбора; правда, я был уверен, что стану великим поэтом и прозаиком. Осознав это, я стал еще более подвижным и непоседливым, еще более честолюбивым и властолюбивым, менее экзальтированным, стремясь всюду успеть; жизнь стала любимой кинокартиной, о которой думалось лишь в минуты блестящего озарения и которая представлялась сплошным чувством и ощущением. Теперь, когда мне почти тридцать, часть этой сверхизбыточной живости исчезла, а вместе с ней и радость от того, что просто живешь. Большую часть моих убеждений изменила мировая война. Серьезная операция ослабила меня. Кое в чем, полагаю, я разобрался, но в остальном - я там, откуда начинал,- в вихре образов...

* Рыцари легендарного короля Артура, правившего англами в 5 веке.

Мне надо снова обрести себя. Некоторые рано находят свое призвание, естественно и без особых изменений превращаясь в то, кем они должны стать, Я же понятия не имею, кем буду и что буду делать через месяц. Когда я пытался статъ кем-то определенным, мне это не удавалось; лишь отдаваясь течению, я обретал себя и с радостью погружался в новую роль. Я обнаружил, что счастлив лишь тогда, когда упорно работаю над тем, что мне нравится. Тем, что мне не нравится, я никогда не мог долго заниматься, а теперь не смог бы этого делать, даже если бы захотел; однако я извлекаю удовольствие почти из всякого дела, если только в нем есть новизна ощущения. Я люблю людей, кроме раскормленных самодовольных мещан, и интересуюсь всем, что делают люди, будь то новое или прекрасное старое. Я люблю красоту, случай, и перемепы, но теперь меньше во внешнем мире, чем в себе. По-видимому, я всегда буду романтиком...

С самого, детства мое легко возбудимое воображение пнталось фантазией. До сих пор помню дедушкин дом, в котором родился,- серый барский особняк в стиле французского замка с огромным парком, английским садом, лужайками, конюшнями, парниками и оранжереями, ручными оленями среди деревьев. А дедушка остался в воспоминаниях лишь как человек величественного роста, с тонкими длинными пальцами, изысканными манерами. Он обогнул мыс Горн на паруснике, когда Запад еще только начинал заселяться первыми переселенцами, разбогател и жил с русской расточительностью. Городу Портленду не было еще и тридцати лет - маленький городишко, вклинившийся в орегонские леса, с улицами, утопавшими в грязи, окруженный со всех сторон дикой природой, начинавшейся сразу же за чертой города. По нему дедушка разъезжал в элегантных экипажах, запряженных чистокровными, скакунами, выписанными с Востока или из Европы, и с кучерами в ливреях и лакеями на запятках! Естественная терраса перед домом с трех сторон была обсажена высокими елями, под корой которых были проложены газовые трубы; в летние, вечера на траву стелили парусину, и при свете факелов, которые, казалось, вырывались из деревьев, устраивались танцы. Во всем этом было нечто фантастическое...

Затем мы обеднели и жили в маленьком домике в центре города, и вокруг моих молодых и веселых отца с матерью всегда толпилась веселая молодежь! Голова моя была полна сказок и рассказов о великанах, ведьмах и драконах. Я придумал чудовище по имени Хормуз, которое жило в лесу за городом и поедало маленьких детей, и запугивал им соседских маленьких мальчиков и девочек, а цногда и самого себя. Почти все слуги в то время были китайцы, жили они у нас долгие годы, становясь в конце кондов почти что членами семьи. Они принесли с собой в дом свои привидения, суеверия и идолов, в рассказах о которых ощущался привкус национальных кровавых междоусобиц, свою пищу и напитки, странные обычаи и церемонии; от этих любящих и в то же время презрительных, полностью независимых и таких необычных людей в моей памяти сохранились косички, гонги и развевающиеся полоски красной бумаги. Иногда у нас появлялся мой дядя - романтическая фигура,- игравший во владельца кофейной плантации в Центральной Америке, замешанный в революциях, загорелый и обросший бородой, произносивший «спиготти» как истинный метис. Однажды прошел слух, что он был одним из руководителей революции, захватившей на несколько дней власть в Гватемале, и стал министром иностранных дел; первое, что он сделал, это экспроприировал средства из национальной казны и устроил грандиозный правительственный бал, а затем объявил войну Германской империи, потому что в свое время в колледже он провалился по немецкому языку! Позже он отправился на Филиппины добровольцем на войну с Испанией - и до сих пор ветераны второго орегонского похода рассказывают, покатываясь со смеху, как его сделали королем Гуама.

Моя мать, всегда поощрявшая меня делать то, что мне хочется, научила меня читать. Я не помню, когда это было, но помню, в какую книжную оргию я окунулся. История была моей страстью: в ней важно расхаживали короли, а закованные в латы воины сплоченными рядами пробивались сквозь град копий; но так же страстно я увлекался Марком Твеном и Биллом Найем, «Лорной Дун» Блэксто-на и полным словарем Вебстера, сказками «Тысяча и одна ночь» и о рыцарях Круглого стола. То, чего я не понимал, дорисовывало воображение. В возрасте десяти лет я начал писать комическую историю Соединенных Штатов - по Биллу Найю,- и мне кажется, что именно тогда я решил стать писателем.

Примерно в это время мы переехали в пансион, и я пошел в школу. Первые годы пребывания в ней подстегивали мое честолюбивое желание хорошо учиться, но в дальнейшем учебная программа в школе и университете мало что для меня значила. Я всегда был, по меньшей мере, равнодушным учеником, за исключением тех случаев, когда некоторые предметы, такие, как элементарная химия, английская поэзия или композиция, или же личность какого-нибудь великого преподавателя, например профессора Коупленда из Гарварда, завоевывали мое воображение, И почему меня должна была интересовать глупая система образования нашего времени? Молодые, высоко парящие, любознательные к окружающей жизни умы набивают мертвыми формулами: безупречной чистотой Вашингтона, скучным рыцарством Линкольна, нашей тоскливой и добродетельной историей и честной славой Англии; изящным стилем Эдисона как эссеиста, романами Голдсмита, восхваляющими деревенское духовенство XVIII века, самым пресным из того, что написал д-р Джонсон *, «Сайлесом Марнером» Джордж Элиот, историческими сочинениями Маколея и высокопарными речами Эдмунда Бёрка, а в латыни - галльскими записками Цезаря и изречениями Цицерона о политике Рима. А учителя! Мужчины и женщины - обычно женщины,- главное достоинство которых заключается в том, что они могут неуклонно пробиваться сквозь скучный ряд дат, законов, полуправд и правил стилистики, не сомневаясь, не высказывая своего мнения и не видя, как чудовищно отличается то, что они преподают, от окружающего мира. Я забыл большую часть того, что в меня вдалбливали; свои знания я почерпнул в основном из книг, которые прочел во внеучебное время. И со многими прекрасными вещами мне пришлось заставить себя познакомиться заново, потому что школа когда-то отравила их для меня.

*
Джонсон Сэмюэл (1709-1784) - английский критик, лексикограф, эссеист и поэт.
Элиот Джордж (псевдоним, настоящее имя Мери Апн Эванс, 1819-1880)-английская писательница.
Маколей Томас Бабингтон (1800-1859)-английский историк, публицист и политический деятель.
Бёрк Эдмунд (1729-1797) - английский политический деятель, публицист.
- Прим. перев.

Но, пойдя в школу, я впервые соприкоснулся с миром своих сверстников, и опыт общественной жизни значил для меня все больше и больше, пока почти совсем не вытеснил учение. Я до сих пор вижу перед собой школьный двор, заполненный бегающими, кричащими, шумящими мальчиками, и помню, что я чувствовал тогда, когда они время от времени останавливались и с любопытством, дерзко поглядывали на меня, новичка. А я был маленьким и не очень здоровым и вначале держался в стороне... Но после занятий начинались великие дела, они были, слишком интересными, чтобы не принимать в них участия... Город делился на районы, в каждом из которых заправляла своя ватага ребят. Все ватаги были между собой в состоянии непрерывной войны. Я входил в банду 14-й улицы, возглавлял которую высокий курчавый паренек-ирландец, живший напротив. Сейчас он полицейский. Мой самый близкий друг умел дуть в горн и был нашим горнистом. Стоя посреди улицы, он, бывало, начинал трубить, и через минуту к нему прямо по траве лужаек толпой сбегались мальчишки, на ходу скатывая из глины «ядра». С криками мы устремлялись вверх по склону, чтобы сразиться с ребятами с улицы Монтгомери или отбить их атаку. А за чертой города были заросшие лесом холмы, где, возможно, притаились индейцы или медведи, или беглые каторжники, и их предстояло выследить нашим следопытам и Робин Гудам...

Родители, как моего отца, так и матери, были из штата Нью-Йорк, и, когда мне исполнилось десять лет, мы с мамой и братом поехали к ним на восток. Один летний месяц мы провели в Плимуте, штат Массачусетс, затем побывали в Нью-Йорке (я до сих пор помню ужасную жару, насекомых в пансионе; где мы остановились, и паровозы надземки) и находились в Вашингтоне, когда взорвался крейсер «Мейн» и первые добровольцы отправились на испанскую войну...

Потом я вернулся в Портленд, в новый дом, и погрузился в школьную жизнь и игры. На чердаке у нас был свой театр, где мы разыгрывали собственные пьесы, во дворе строили игрушечные железные дороги, а в лесу за городом - бревенчатые хижины. Я придумал несколько блестящих планов, как разбогатеть с помощью приключений. Например, однажды я начал копать туннель от нашего дома до школы около мили длиной; мы собирались стащить двух овец и спрятать их в туннеле, где эти две овцы должны были принести потомство и плодиться, пока не соберется большое стадо, которое мы думали продать. У нас с братом был пони, и мы ходили в лесные походы, плавали на лодке по реке Уилламетт, устраивали на ее берегу привалы, переплывали ее. Я уже начал писать стихи и жадно прочитывал все, что попадало мне под руку,- от «Света Азии» Эдвина Арнольда и Марии Корелии до Скотта, Стивенсона и сэра Томаса Мэлори.*

* Мэлори Томас (ок. 1417-1471) - английский писатель.- Прим. пер.

И все же я не был счастлив до конца. Я часто болел. Популярен я был лишь у своих нескольких друзей. Я был недостаточно силен и упорен, чтобы показать хорошие результаты в атлетике, помимо плавания, которое я всегда очень любил, да кроме того, я был трусоват. Чтобы не попасть в «засаду», устраиваемую мне мальчишками, иногда воображаемую, я перелезал через забор позади дома. Иногда я дрался, когда избежать этого было невозможно, и порой даже брал верх; но я предпочитал, чтобы меня сначала назвали трусом, а потом уже дрался. Я ненавидел боль. Мое воображение рисовало мне жуткие вещи, которые могут со мной случиться,- и я просто удирал. Однажды, когда я был членом редколлегии школьной газеты, один мальчик, которого я боялся, предупредил меня, чтобы я не печатал написанную мною на него сатиру,- и я не напечатал... В школу я ходил через район трущоб, который называли «Гусипая впадина», где жили грубые мальчишки-ирландцы. Многие из них впоследствии стали боксерами и знаменитыми бейсболистами. Когда я шел через «Гусиную впадину», то от страха почти терял сознание. Однажды один из обитателей «Гусиной впадины» заставил меня пообещать ему никель* за то, что он меня не ударит, и дошел со мной до самого моего дома, где я ему отдал монету... Самое странное заключалось в том, что, когда меня загоняли в угол и втягивали в драку, даже самые сильные побои были в сто раз легче того, что я воображал; но меня это ничему не учило: в следующий раз я удирал точно так же и испытывал самые ужасные приступы страха.

* Монета достоинством в 5 центов.- Прим. перев.

Я не умел многого из того, что делали другие мальчишки, и их кодекс чести поведения для меня ничего не значил. Они это тоже чувствовали и испытывали ко мне нечто вроде добродушного презрения. Я не был ни тем ни другим: ни полным трусом, ни храбрецом, ни мужественным, ни маменькиным сынком, ни пристыженным, ни нестыдящимся. Думаю, поэтому я вспоминаю о детстве как о несчастливой поре, поэтому у меня так мало близких друзей в Портленде, поэтому я никогда больше не хочу там жить.

По-видимому, отца моего огорчало, что я такой, хотя он об этом не говорил. Сам он был отчаянным забиякой, одним из первых в небольшой группе политических деятелей, которая впоследствии как прогрессивная партия выражала пробуждение общественного сознания средних слоев населения Америки... Его беспощадно разящий ум, Уничижительное презрение к глупости, трусости и низости создали ему много врагов, которые никогда не отваживались нападать на него в открытую, а боролись с ним тайно и радовались, когда он умер. Как шериф при Т. Рузвельте он вместе с Фрэнсисом Хени и Линкольном Стеф-фенсом сорвал аферу с продажей лесных угодий в штате Орегон, что по тем временам делать в штате Орегон было очень рискованно. Я помню, как он и Хени издевались над Уильямом Бернсом - агентом сыскной полиции, занимавшимся этим делом, за его замашки следопыта и нелепые театральные манеры. В 1910 г. один человек пытался угрозами вырвать у отца деньги в избирательный фонд республиканской партии - отец спустил его с лестницы в здании суда и был снят с должности шерифа президентом Тафтом. Затем отец баллотировался в конгресс и недобрал совсем немного голосов, главным образом из-за того, что поехал на восток страны, чтобы присутствовать на моем выпускном вечере в университете, и не совершил агитационную поездку по штату...

Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я уехал на восток страны и поступил сначала в пансион в Ныо-Джерси, затем в Гарвардский университет, а потом поехал в годичное путешествие по Европе. Брат окончил университет следом за мной. Лишь впоследствии мы узнали, что отец и мать во многом отказывали себе, чтобы мы могли учиться, и что отец, по сути, укорачивал свою жизнь, давая нам возможность жить жизнью богатых наследников. Они с матерью всегда давали нам больше, чем мы просили, будь то свобода, понимание или материальные средства. А в день, когда брат окончил университет, отец заболел от неимоверного переутомления и через несколько недель умер. Мне всегда кажется горькой насмешкой судьбы то, что он не дожил до моего скромного успеха. Для меня он всегда был больше добрым мудрым старшим другом, чем отцом...

Мне кажется, что пансион сыграл в моем детстве большую роль, чем все остальное. Я был новеньким в обществе незнакомых мальчиков, но вскоре почувствовал, что они принимают меня таким, какой я есть. Чувствовал я себя прекрасно. Размеренная жизнь коллектива была мне интересна. На меня произвели впечатление его традиции и кумиры, школьный патриотизм и ощущение давно сложившегося и упрочившегося образа жизни, столь отличного от дикого, претенциозного Запада. В школьной газете печатались мои стихи и рассказы, я играл в футбол, с довольно хорошими результатами пробегал четверть мили; дважды я дрался и выдержал. Бывали и опасные приключения, когда некоторые из нас ночью украдкой спускались по пожарной лестнице, удирали на балы за город и на рассвете проскальзывали обратно в спальни. Вместе со школьными светскими мотыльками я «приставал» к девчонкам в городе, и надо мной не смеялись. Всегда занятый, счастливый, имея множество друзей, я приобрел уверенность в себе. Так, не прилагая усилий, я обрел себя; и с тех пор я уже никогда особенно не боялся людей.

В 1906 г. я поехал в Гарвард, можно сказать, один, не зная в университете почти ни души. На моем курсе было более семисот человек, и первые три месяца, когда я сидел на лекциях и собраниях, мне казалось, что у всех семисот есть друзья, кроме меня. Меня потрясла необъятность Гарварда, таящиеся в нем неограниченные возможности, его священная история, традиции - и я почувствовал себя безмерно одиноким. Я не знал, куда обратиться, как познакомиться с людьми. Мимо меня проходили мои однокашники, весело окликая друг друга; в субботние вечера я видел, как с гиканьем и криками уезжали в Бостон на задней площадке трамвая компании студентов, с веселыми песнями возвращавшиеся под моими окнами на рассвете. На курсе объявлялись свои спортсмены, музыканты, писатели, будущие государственные деятели. Образовывались клубы первокурсников. А я оставался за бортом. Тогда я «атаковал» университетские газеты, попытался войти в сборную первого курса, даже не уезжал на каникулы и ходил на лодочную станцию, где упражнялся на тренажерах, но оказался на последнем месте и не был принят в сборную, поехавшую в Нью-Лондон, Со многими студентами я раскланивался, но близко знал лишь единицы; большинство моих приятелей стали выдающимися людьми и больше ко мне не приезжали. Один из них обещал, что поселится со мной вместе иа втором курсе, но ему шепнули, что я «неподходящий человек», и он открыто отошел от меня. А сам я тоже обидел юношу, который был мне другом. Он был евреем, застенчивым, довольно печальным человеком. Мы всегда были вместе, двое посторонних. Меня это раздражало и угнетало: казалось, что мне никогда не удастся войти в круг тех, кто ведет роскошный, богатый образ жизни в университете, если он будет рядом, - и я отошел от него... Он очень обиделся, а для меня это было хорошим уроком. Впоследствии он простил меня, делал для меня много добра, и мы друзья.

На втором курсе положение улучшилось. Меня избрали редактором двух газет, и я познакомился еще со многими товарищами. Богатые, блестящие молодые люди, аристократы - члены клубов и заправилы светской жизни университета уже не казались столь привлекательными, как раньше. В двух открытых конкурсах - на место редактора ежедневной университетской газеты и на место заместителя руководителя сборной университета - я победил легко, но аристократы меня забаллотировали. Однако это уже было малосущественно. На первом курсе я _молился_, чтобы меня полюбили, чтобы у меня появились друзья, чтобы я приобрел популярность среди товарищей. Теперь у меня _были_ друзья, много друзей, и я убедился, что, когда я над чем-то упорно работаю, именно над тем, что люблю, друзья объявляются сами, без усилий с моей стороны, и остаются со мной; пропадает страх и жуткое чувство одиночества.

С тех пор я никогда не чувствовал себя за бортом. Аристократы пе любили меня и никогда не выбирали в члены клубов, кроме одного, да и туда я попал только потому, что им необходимы были умеющие писать стихи для ежегодных празднеств. Но я был членом редколлегий газет, меня избрали президентом клуба «Космополитен», в который входили представители сорока трех национальностей, я стал руководителем музыкального клуба, капитаном команды ватерполистов и активистом многих студенческих мероприятий. Как дирижер хора болельщиков, я испытал высшее блаженство, управляя двумя тысячами голосов все сокрушающего хора во время крупных футбольных матчей. Чем ближе я знакомился с университетскими аристократами, тем больше меня отвращала их холодная, жестокая глупость. Я стал жалеть их за отсутствие воображения, за ограниченность их внешне блестящей, жизни - клубы, спорт, светские развлечения. Университет подобен остальному миру: вне его стен есть тот же класс людей, скучных, пресыщенных и слепых.

При президенте университета Элиоте Гарвард был удивительным заведением. Индивидуализм был доведен в нем до крайности: человек, поступивший в университет лишь для того, чтобы хорошо провести время, мог его окончить, так ничего и не изучив; но, с другой стороны, в нем можно было получить любые знания, накопленные в мире. Над студентами фактически не было никакого контроля: они могли жить где угодно и делать что угодно при условии посещения лекций. Руководство не делало никаких попыток сплотить студенческий коллектив или навязать студентам какое бы то ни было единообразие. Некоторые студенты получали по пятнадцать тысяч долларов в год на карманные расходы, держали автомобили, слуг, жили в роскошных, как дворцы, апартаментах; другие, учившиеся на том же курсе, медленно умирали от голода в чердачных коморках. На нашем курсе были всякого рода странные люди разных рас и складов ума - поэты, философы, чудаки с самыми невероятными заскоками. То, что курс был таким огромным, позволяло узнать лишь нескольких однокурсников, хотя мне пришлось познакомиться примерно с пятьюстами. Аристократы занимали почетные и влиятельные должности, и лишь демократическая революция, подобная той, которая разразилась в университете, когда я был уже на последнем курсе, могла их свалить; но они жили таким замкнутым кругом, что почти все события реальной жизни протекали мимо них, не задевая, так же как и интеллектуальная жизнь студенческого коллектива. Вне их волшебного круга было столько прекрасных людей, что, в отличие от большинства университетов, в Гарварде не считалось позором не состоять «членом клуба». То, что называется «университетским духом», было не очень сильным: люди, не посещавшие футбольных матчей и не болевшие за свои команды, не были одиозными фигурами. Говорили о событиях в мире, высказывали рискованные суждения и проявляли интеллектуальное бунтарство; ересь всегда была традицией Гарварда и Новой Англии. Сами студенты критиковали преподавателей за то, что они не обучают, нападали на священный: институт межуниверситетских спортивных соревнований, смеялись над закрытыми студенческими обществами, настолько тайными, что никто не решался упомянуть их названий. Кем: бы вы ни были и чем бы вы ни занимались, в Гарварде вы могли найти себе подобных. Это не был инкубатор для выведения массового типа посредственного образованного молодого человека с «деловой» психологией; каждый выпуск дал несколько творческих умов, нескольких ученых, нескольких «джентльменов» с наглыми манерами и толпу ничтожеств... Сейчас все изменилось. Тот Гарвард мне нравился больше.

К концу учебы в университете я ощутил два сильных влияния, сыгравшие большую роль в формировании моих взглядов. Одним из них был профессор Коупленд. Читая нам лекции по английской литературе, он учил многие поколения студентов черпать из книг и окружающего мира многообразие, силу и красоту. Второе я назову за неимением лучших слов духом современности. Некоторые студенты, в частности Уолтер Липпман, читали, думали и говорили о политике и экономике не как о сухих теоретических предметах, а как о живой силе, действующей на мир и даже на университет. Они основали Социалистический клуб для изучения и обсуждения всех социальных и экономических теорий и начали экспериментировать в своем коллективе. Под их влиянием политические клубы университета, прежде представлявшие собой четырехлетние грибные наросты, создаваемые лишь для того, чтобы пить пиво, устраивать демонстрации и жечь костры, приобрели новое значение. Клуб составил программу социалистической партии на выборах в органы городского управления, внес в законодательные органы штата Массачусетс социальное законодательство. Члены клуба выступали в университетских газетах со статьями, подвергавшими сомнению идеалы студентов, и разоблачали университетские власти, не обеспечивавшие своему обслуживающему персоналу прожиточного минимума, и т. д. В результате деятельности клуба появились Мужская лига Гарварда за предоставление женщинам избирательных прав, Клуб единого налога и группа анархистов. В ученый совет было подано ходатайство об изучении курса социализма. В Кембридж были приглашены читать лекции выдающиеся радикалы. Был создан открытый форум для обсуждения университетских дел и текущих событий. Это движение раскрыло огромные потенциальные возможности студенчества. Появились радикальные течения в музыке, живописи, поэзии, театре. Более серьезные университетские газеты заняли социалистическое или по крайней мере прогрессивное направление. Конечно, все это не внесло каких-либо существенных изменений в светскую жизнь Гарварда, а аристократы - члены клубов и спортсмены, представлявшие нас во внешнем мире, даже, видимо, никогда об этом и не слышали. Но я, Как и многие другие, понял, что в окружающем нас скучном мире происходит что-то куда более волнующее, чем мероприятия в университете, и обратил внимание на произведения таких писателей, как Г. Уэллс и Грэм Уоллес, которые вырывали нас из дилетантства Оскара Уайльда - властителя дум многих поколений студенческих литераторов.

После окончания университета мы с Уолдо Пирсом отправились за границу на грузовом судне для перевозки скота в качестве погонщиков быков, намереваясь затем провести год в беспечных странствиях. Однако довольно скоро Уолдо взбунтовался: не выдержав вони, не выдержав пьяной грубости команды судна, он выпрыгнул за борт за Бостонским маяком, доплыл до берега и отправился в Ливерпул на «Луизитании». Меня же арестовали за то, что я якобы убил его. В Манчестере на меня надели наручники и отдали под военно-морской суд. Уолдо появился в последний момент.

Я прошел пешком через всю Англию один, работая на фермах, ночуя в стогах сена, и снова встретился с Пирсом, уже в Лондоне. Потом мы пошли в Дувр, откуда попытались «зайцами» переправиться во Францию, где в Кале нас, разумеется, арестовали. Расставшись, мы порознь прошли пешком через Северную Францию в Руан и Париж, а оттуда отправились в сумасшедшую автомобильную поездку через Турин к границе Испании и через границу. Путешествие по Испании я продолжал один, притом с приключениями. Зиму провел в Париже, выезжая на экскурсии по стране и знакомясь с ней все ближе и ближе. Затем я вернулся домой в Америку, чтобы осесть и начать зарабатывать на жизнь.

Линкольн Стеффенс рекомендовал меня в журнал «Америкен мэгэзин», где я проработал три года, читая рукописи и сочиняя рассказы и стихи. Линкольн Стеффенс, более чем кто-либо другой, оказал па меня влияние. Я познакомился с ним еще в Гарварде, куда он приехал, полный любви к молодежи, понимания и пропитанный дыханием мира. Тогда я его побаивался - боялся его мудрости, серьезности. Мы не беседовали. Но когда я вернулся из Франции и рассказал ему, что видел и делал, он спросил меня, что я теперь хочу делать. Я ответил: знаю лишь, что хочу писать. Стеффенс улыбнулся своей славной улыбкой и сказал: «Вы можете делать все, что захотите» - и я ему поверил. С тех пор я шел к нему со всеми своими трудностями и неприятностями. Погруженный в его теплоту и понимание, я всегда сам решал свои проблемы. Общение со Стеффенсом для меня подобно вспышке яркого света: как будто новыми глазами вижу его и себя, и весь мир. Я рассказываю ему, что вижу и думаю, и все это возвращается ко мне прекрасным, полным значения. Он не судит и не дает советов - он просто все разъясняет. Есть два человека, которые укрепляют мою веру в себя, заставляют меня жаждать работать и не делать ничего недостойного,- Коупленд и Стеффенс.

Нью-Йорк был для меня волшебным городом. Он несравненно огромней и куда разнообразней, чем Гарвард. В нем было все - и все в этом городе пришлось, мне по сердцу. Я бродил по улицам - от парящих величественных башен центра, вдоль доков Ист-Ривер, пахнущих пряностями и старинными клиперами, через кишащую людьми Ист-Сайд - чужеродные города в городах,- где окутанные дымом огоньки жаровень на скрипящих на все лады ручных тележках, растянувшихся на мили, придавали некоторый блеск обшарпанным улицам; неожиданно набредал на крикливые базарчики, где при свете факелов мерцала рыбья чешуя и капала кровь, а крупные еврейки во все горло расхваливали свой товар под грохочущими огромными мостами; я был заворожен приливом и отливом потоков людей, мчащихся на работу и обратно, на запад и восток, на север и юг. Я познакомился с Чайнатаун, с «Малой Италией» и с кварталом сирийцев; с театром марионеток, пивными Шаркли и Максорли, с ночлежками Бауэри и зимними пристанищами бродяг; с Хеймаркет, с Немецкой деревней и со всеми закоулками Тендерлойна*.

* Район Бродвея, где собираются бездельники.- Прим. перев.

Одну летнюю ночь я провел у парапета Вильямсбургского моста, другую - ночевал на корзине с мелкой рыбой да Фудтонмаркет, где в голубом свете шумного рынка поблескивали красные, зеленые и Болотистые обитатели моря. Уличные женщины были моими друзьями, так же как и пьяные матросы, сошедшие с судов, прибывших со всех концов света, и погонщики-испанцы с Уэст-стрит. Я открыл для себя изумительные маленькие ресторанчики, где можно было отведать национальные блюда народов всего мира. Я узнал, как достать наркотик, где нанять убийцу, как проникнуть в игорные дома и тайные дансинги. Я хорошо узнал парки и улицы, застроенные дворцами, театры и гостиницы, безобразные кварталы города, растекающиеся на север, словно опухоль, ветхие дома, в которых угасает жизнь, и площади и улицы, старый прекрасный неторопливый уклад жизни которых поглощает все возрастающий рев трущоб. Я узнал Вашингтон-сквер, художников и писателей, мир богемы, радикалов. В жаркие летние ночи я ходил на балы гангстеров в Таммани-холл, ездил на экскурсии ассоциации Тима Сулливана, на Кони-Айленд... На расстоянии квартала от моего дома были все приключения мира, на расстоянии мили - любая страна света...

В Нью-Йорке я впервые полюбил и впервые написал о том, что видел, с ожесточенной радостью созидания и понял наконец, что могу писать. Там я начал осознавать жизнь своего времени. Город и его обитатели были для меня открытой книгой; у всех была своя история, драматичная, полная иронической трагедии и мрачного юмора. Там я впервые понял, что действительность превосходит по утонченности любые прекрасные поэтические вымыслы средневековья. Уезжая на длительное время из Нью-Йорка, я чувствовал себя больным и несчастным... По правде говоря, я и сейчас чувствую себя так же, но не могу больше постоянно жить в сердце Нью-Йорка. В городе мне почти ни на что не хватает времепи, кроме как на ощущения и переживания. А сейчас мне нужно некоторое время спокойно поразмыслить на досуге, для того чтобы извлечь из опыта своей богатой жизни нечто прекрасное и сильное. Теперь я живу за городом, в часе езды от него, так что время от времени могу туда съездить и погрузиться в море людей, шума и огней, а затем, возвратившись сюда, писать среди спокойных холмов, солнечного света и чистых ветров.

...
продолжение
http://comm-fiction.livejournal.com/11582.html

биография

Previous post Next post
Up