Apr 23, 2013 16:00
...
За это время я перечитал много радикальной литературы, ходил на всякого рода собрания, знакомился с социалистами, анархистами, сторонниками единого налога, лидерами рабочего движения и, кроме того, со всякими мелочно педантичными утопистами и мелкими доктринерами, которые хватаются за юбку Перемен. Меня интересовали все эти многочисленные различные представители рода человеческого, а мое воображение захватывала живучесть теорий, которые могут двигать людьми. В целом сами идеи были мне неважны. Мне надо было разобраться. Шатаясь по городу, я поневоле увидел уродство нищеты и все то зло, которое она несет, жестокое неравенство между богачами, обладающими сверхбольшим числом автомобилей, и бедняками, не наедающимися досыта. Из книг я как-то не усвоил, что рабочие создают все богатства мира, которые присваивают те, кто их не зарабатывает. Только что кончилась стачка текстильщиков в Лоренсе, и ИРМ сверкала на социальном и промышленном горизонте как предвестник восстания угнетенных. Эта стачка со всей ясностью показала мне, что предприниматели выжимают из рабочих все, что могут, платят столько, что меньше платить уже невозможно, и умышленно держат большую армию жалких безработных, чтобы не давать зарплате подняться; что силы государства на стороне собственников и против тех, у кого собственности нет. Наша социалистическая партия показалась мне скучнее религии и почти так же оторванной от рабочих. Разразилась стачка в Патерсоне. Я познакомился с Биллом Хейвудом, Гэрли Флинн, Треской и другими руководителями. Они мне понравились. Мне нравилось, что они понимают рабочих, нравились их революционное мышление, смелость их мечты, то, как они пробуждают и воспламеняют огромные толпы людей. Во всем этом проявлялась драма, перемена, демократия на марше - народная война. Я поехал в Патерсон, чтобы самому увидеть стачку, на улице полиция приняла меня за стачечника, избила и бросила в тюрьму, не предъявив никаких обвинений. В тюрьме я разговаривал с ликующими людьми, которые весело и смело бросили вызов незаконным зверствам городских властей и шли в тюрьму со смехом и песнями. Но в тюрьме той творились ужасные вещи: мужчин и мальчиков без суда держали взаперти месяцами, люди сходили с ума и умирали, царили зверская жестокость, болезни и грязь - и все это предназначалось беднякам. Когда я вышел на свободу, то помог организовать инсценировку стачки в Патерсоне. В Мэдисон-сквер-гарден, в Нью-Йорке, тысяча мужчин и женщин, репетпровавших в Патерсоне и привезенных через штат Нью-Джерси, должна была показать двадцатитысячной аудитории, проникшейся до глубины души сочувствием, все убожество своей жизни и величие своего бунта.
С тех пор я видел много стачек и писал о них, в большинстве случаев это была отчаянная борьба за кусок хлеба. Все, что я видел, лишь подтверждает мое первое впечатление о классовой борьбе и ее неизбежности. От всего сердца я хочу, чтобы пролетариат поднялся и взял то, что ему положено по праву; не вижу, каким другим способом он может это получить. Облегчение политического положения идет так медленно, и с каждым годом все уменьшаются возможности мирного протеста и законных действий. Теперь я уже не уверен, что рабочий класс способен подняться на революцию, мирную или вооруженную: рабочие настолько разобщены и так ожесточены друг против друга, у них такое плохое руководство, а сами они весьма слепы в отношении своих классовых интересов. Война совершенно подорвала веру в экономические и политические идеалы. И все же я не могу отказаться от мысли, что из демократии родится новый мир - более богатый, более отважный, более свободный, более прекрасный. Что до меня, то я не знаю, чем могу помочь, еще ие знаю. Я знаю лишь, что сейчас мое счастье построено на несчастье других людей, что я ем, потому что другие голодают, что я одет, тогда как у других нет зимой теплой одежды, и это отравляет мне жизнь, нарушает ее безмятежность, заставляет меня писать разоблачительную литературу, в то время как с большим удовольствием я делал бы то, что хочется, хотя теперь и не так часто, как прежде.
Я оставил работу, чтобы осуществить инсценировку, а когда она была поставлена, у меня произошел нервный срыв, и друзья повезли меня на лето за границу. Стачку задушили голодом, рабочие проиграли ее, а сами они вернулись на фабрики, удрученные и разочарованные. Руководители тоже сломились под тяжестью долгой борьбы. Сама ИРМ казалась разгромленной, да и на самом деле она уже так и не вернула себе былого престижа. В Италии я заболел дифтеритом и вернулся в Нью-Йорк слабым и подавленным. Шесть месяцев я почти ничего не делал. А затем благодаря рекомендации Линкольна Стеффенса журнал «Метрополитен мэгэзин» направил меня в Мексику в качестве военного корреспондента. Я понял, что должен это сделать.
Вилья только что захватил Чиуауа, когда я добрался до границы, и собирался двинуться на Торреон. Я направился прямо в Чиуауа, и там предоставился случай поехать с одним американским горняком в горы Дуранго. Однако, услышав, что какой-то старый полубандит-полугенерал движется к фронту, я освободился от американца и присоединился к нему, проскакав две недели по пустыне с подразделением дикой мексиканской кавалерии, и наблюдал вблизи битву, в которой моих попутчиков разбили и поубивали, а сам я спасся бегством через пустыню. Тогда я присоединился к Вилье на марше к Торреону и присутствовал при падении этой крепости.
Всего я пробыл в Мексике в армии конституционалистов четыре месяца. Когда я только пересек границу, меня охватил смертельный ужас. Я боялся смерти, увечья, незнакомой страны и незнакомого народа, языка и мышления, которого я не знал. Но меня подгоняло страшное любопытство; я чувствовал, что _должен узнать_, как буду действовать под огнем, как буду общаться с этим простым борющимся народом. И я увидел, что пули не так уж страшны, что страх смерти не так уж велик и что мексиканцы удивительно близки мне по духу. Эти четыре месяца, за которые были преодолены верхом сотни миль по раскаленной равнине, когда спать приходилось на земле вповалку с солдатами, ночи напролет после целого дня скачки танцевать и пировать в разграбленных поместьях, близко общаться с мексиканцами на отдыхе и в бою, были, пожалуй, самым интересным периодом в моей жизни. Я ладил с этими дикими воинами и с самим собой. Я любил их и жизнь. Я снова обрел себя. И писал лучше, чем когда-либо раньше.
Затем началась война в Европе, на которую я поехал корреспондентом, полтора года проездил по всем воюющим странам, побывал на фронтах пяти воюющих государств. В Европе я не нашел ни непосредственности, ни идеализма мексиканской революции. Это была война цехов, и окопы представляли собой предприятия, вырабатывающие обломки - обломки духа и тела, а также истинную и единственную смерть. Остановилось все, кроме двигателей ненависти и разрушения. Европейская жизнь, сверкавшая такой многогранностью, потекла по одному руслу. Она течет так до сих пор. Мне кажется, что разницы между сторонами почти нет, обе они мне отвратительны. Мировая война представляется мне просто остановкой жизни и брожением в развитии человечества. Я жду, жду ее конца, возобновления жизни, с тем чтобы я мог найти себе работу. Оглядываясь на прожитые почти тридцать лет, я не вижу ничего, за что бы стоило держаться. У меня нет бога, да мне он и не нужен; вера - лишь другое название обретения себя. В моей жизни, как и в жизни большинства людей, как я понимаю, любовь играет огромную роль. У меня были романы, страстное счастье, отчаянные неудачи, я глубоко ранил и меня глубоко ранили. Но наконец я нашел своего друга и возлюбленную, волнующую и чувственную, более близкую мне, чем все, кто был раньше. И теперь мне все равно, что ждет меня впереди.
1916 г.
биография