Гончаров. "Обломов"

Jul 29, 2023 13:56





Иван Александрович Гончаров (1812-1891)

"Обломов"

Отечественные записки, 1859,  № 1-4

"Пока останется хоть один русский - до тех пор будут помнить Обломова" (Тургенев).

Гончаров и Тургенев, мягко говоря, не любили друг друга, и потому эта похвала имеет двойную цену.

*

Илья Ильич Обломов был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с тёмно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определённой идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица.

На столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки. Если б не эта тарелка, да не прислонённая к постели только что выкуренная трубка, то можно было бы подумать, что тут никто не живёт - так всё запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия.

- Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал.

- Я не ломал, - отвечал Захар, - она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой.

Совершенно непонятно, что общего у такого жуира, как Волков, или у такого занятого службой чиновника, как Судьбинский, - с Обломовым. Зачем они вообще на Обломова своё время тратят? Ведь, наверняка, у них есть более достойные приятели, перед которыми можно похвалиться своими успехами.



Судьбинский - начальник отделения: 1200 рублей в год + столовых 750 + квартирных 600 + разъезды 500 + пособия (?) 900 + награды 1000 = 4950 рублей (1414 рублей серебром). У Обломова было без всякой службы 7-8 тысяч годового дохода (2285 рублей серебром)...

С таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок - за отличие, так и представляет.

- Что ж, хорошая партия?

- Да, отец действительный статский советник [в армии - генерал-майор]; десять тысяч даёт, квартира казённая. Он нам целую половину отвёл, двенадцать комнат; мебель казённая, отопление, освещение тоже: можно жить...

Выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства -  зачем это? Роскошь! И проживёт свой век, и не пошевелится в нём многое, многое...

Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов. - Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет! Мысль оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нём самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... - сказал он, улёгшись опять покойно на диване. - Изображают они вора, падшую женщину, - говорил он, - а человека-то забывают или не умеют изобразить.

Для человека, который уже давно ничего или почти ничего не читает, Обломов выражается куда как литературно!

Есть такие люди, в которых, как ни бейся, не возбудить никак духа вражды, мщения и т.п. Что ни делай с ними - они всё ласкаются. Впрочем, и любовь их, если разделить её на градусы, до степени жара никогда не доходит. Про таких людей говорят, что они любят всех потому, что,  в сущности, они никого не любят.

["обычный" человек] - Он имеет своего какого-то дохода рублей триста в год, и, сверх того, он служит в какой-то неважной должности и получает неважное жалованье: нужды не терпит и денег ни у кого не занимает, а у него занять и в голову никому не приходит... Никто не заметит, как он исчезнет со света; никто не спросит, не пожалеет о нём, никто и не порадуется его смерти. (!) У него нет ни врагов, ни друзей, хотя знакомых множество.

Сколько, бишь, я прошлый год получил? Надо Штольца спросить, как приедет, - продолжал Обломов, - кажется, тысяч семь, восемь... худо не записывать! Так он [староста, управляющий имением Обломова] теперь сажает меня на шесть! Ведь я с голоду умру! Чем тут жить?

То есть Обломов без всякой службы получал больше годового дохода, чем Судьбинский, например, - со всеми его квартирными и разъездными...

Зачем эти два русские пролетария [Алексеев и Тарантьев] ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Но зачем пускал их к себе Обломов - в этом он едва ли отдавал себе отчёт.

Слово "пролетарий" употреблено здесь в своём исконном значении: человек, не имеющий доходной собственности, вынужденный трудиться, чтобы добыть себе пропитание. По отношению к такой мрази, как Тарантьев, и «пролетарий» звучит как комплимент.

Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь - и Обломов, хотя был ласков со всеми, любил искренне его одного, верил ему одному - может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.

- Ты что здесь платишь?

- Полторы тысячи.

- А там тысячу рублей почти за целый дом!

Полторы тысячи рублей ассигнациями - это 428 серебром в год. Только 35% жителей Петербурга могли себе позволить платить такие деньги за квартиру. Обломова, по этому показателю, можно считать богачом.

Обломов, дворянин родом [то есть потомственный дворянин], коллежский секретарь чином [коллежский секретарь - чин 10-го класса, в армии - поручик, то есть, по-современному, лейтенант], безвыездно живёт двенадцатый год в Петербурге. Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по смерти отца и матери, он стал единственным обладателем трёхсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдалённых губерний. Занял квартиру побольше, прибавил к своему штату ещё и повара и завёл было пару лошадей.

350 душ! Богатенький Буратино!. В середине века из потомственных дворян больше половины (58%) вообще не имели крепостных, а ещё 9% имели меньше 10 душ. Большинство русских помещиков средней руки имели около 100 душ..

Тогда он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; ещё он был полон разных стремлений, всё чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя. Потом он думал и о роли в обществе. Наконец, в отдалённой перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие. Но дни шли за днями, годы сменялись годами, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще...

Не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое. Всё это навело на него страх и скуку великую. "Когда же жить? Когда жить?" - твердил он.

Илья Ильич думал, что начальник до того входит в положение своего подчинённого, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?

:-)

Есть такие начальники, которые в испуганном лице подчинённого, выскочившего к ним навстречу, видят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе. (!)

В первые годы пребывания в Петербурге, он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.

Он никогда не отдавался в плен красавицам, никогда не был их рабом, потому что к сближению с женщинами ведут большие хлопоты. Обломов больше ограничивался поклонением издали, на почтительном расстоянии.

Охлаждение овладевало им быстрее, нежели увлечение: он никогда не возвращался к покинутой книге.

Короткое, ежедневное сближение человека с человеком не обходится ни тому, ни другому даром: много надо и с той, и с другой стороны жизненного опыта, логики и сердечной теплоты, чтоб, наслаждаясь только достоинствами, не колоться взаимными недостатками.

В этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашёл и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений...

[сон Обломова] Что за чудный край! Нет, правда, там моря, нет высоких гор, скал и пропастей, ни дремучих лесов - нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого. Небо там жмётся к земле, чтоб обнять её покрепче, с любовью. Солнце там ярко и жарко светит около полугода и потом удаляется оттуда не вдруг, точно нехотя, как будто оборачивается назад взглянуть ещё раз или два на любимое место и подарить ему осенью, среди ненастья, ясный, тёплый день. (!)  Песчаные и отлогие берега светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустарник, искривлённый овраг с ручьём на дне и берёзовая роща - всё как будто было нарочно прибрано одно к одному и мастерски нарисовано. Измученное волнениями сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить там никому неведомым счастьем... Лето, лето особенно упоительно в том краю. Там надо искать свежего сухого воздуха, напоённого - не лимоном и не лавром, а просто запахом полыни, сосны и черёмухи; там искать ясных дней, слегка жгучих, но не палящих лучей солнца и почти в течение трёх месяцев безоблачного неба... Поэты любят луну-кокетку, которая бы наряжалась в палевые облака да сквозила таинственно через ветви дерев или сыпала снопы серебряных лучей в глаза своим поклонникам. А в этом краю никто и не знал, что это за луна такая - все называли её месяцем... Как всё тихо, всё сонно в трёх-четырёх деревеньках, составляющих этот уголок! Они лежали недалеко друг от друга и были как будто случайно брошены гигантской рукой и рассыпались в разные стороны, да так с тех пор и остались...

Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости.

Обломов учился в селе Верхлёве, верстах в пяти от Обломовки, у тамошнего управляющего, немца Штольца, который завёл небольшой пансион для детей окрестных дворян.

Они [жители Обломовки] никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами; оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого и жили долго. Прежде не торопились объяснять ребёнку значения жизни и приготовлять его к ней, не томили его над книгами, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь. (!)

Андрюша [Штольц] отлично учился, и отец сделал его репетитором в своём маленьком пансионе. Он положил ему жалованье, как мастеровому, совершенно по-немецки: по десяти рублей в месяц, и заставлял его расписываться в книге.

Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать лет. Он служил, вышел в отставку, занялся своими делами и нажил дом и деньги. Он участвует в какой-то компании, отправляющей товары за границу. Он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента - посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу - выбирают его. Между тем он ездит и в свет и читает; когда он успевает - Бог весть.

Штольц распускал зонтик, пока шёл дождь, то есть страдал, пока длилась скорбь, и переносил всё терпеливо, потому что причину всякого страдания приписывал самому себе... Выше всего он ставил настойчивость в достижении целей: это было признаком характера в его глазах, и людям с этой настойчивостью он никогда не отказывал в уважении, как бы ни были неважны их цели.

- Читаешь ли ты газеты?

- Нет, нет надобности: если есть что-нибудь новое - целый день со всех сторон только и слышишь об этом.

Один мучится, что осуждён ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а другой вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати...

- Где же наша скромная, трудовая тропинка?- спросил Штольц.

- Да вот я кончу только... план... - сказал он.

- Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку...

- Какой же это идеал, норма жизни? Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе жизнь? - продолжал спрашивать Штольц.

- Я уж начертал.

- Что ж это такое? Расскажи, пожалуйста, как?

- Как? - сказал Обломов, перевёртываясь на спину и глядя в потолок. - Да как! Уехал бы в деревню.

- Что ж тебе мешает?

- План не кончен.

- Это не жизнь! - упрямо повторил Штольц.

- Что ж это, по-твоему?

- Это... (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то... обломовщина, - сказал он наконец.

- О-бло-мовщина! - медленно произнёс Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. - Об-ло-мов-щина!

Он странно и пристально глядел на Штольца.

- Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? Разве не все добиваются того же, о чём я мечтаю? Цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не стремление к покою, к этому идеалу утраченного рая? Для чего же мучиться весь век?

- Для самого труда, больше ни для чего. Труд - образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере, - моей. Вот ты выгнал труд из жизни: на что она похожа?! Я попробую приподнять тебя, может быть в последний раз...

Труд может приносить радость и удовольствие. Но только свободный труд - если человек занимается тем, чем хочет, тогда, когда хочет, и столько, сколько хочет. Если это труд вынужденный, то это - проклятье, а не удовольствие. Человек может часами работать в саду, с радостью ухаживая за своими растениями. Но установи ему рабочие часы и норму выработки, поставь над ним начальника, который будет следить за дисциплиной, соблюдением технологии и пр. - и тот же самый труд станет для человека наказанием!

[Обломов]: Куда делось всё - отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, всё пропадает!

[Обломов]: Всё знаю, всё понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня, куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один - не сдвинусь с места.

Это какая-то кузница, а не жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум... Когда же пожить?

Через две недели Штольц уже уехал в Англию, взяв с Обломова слово приехать прямо в Париж. У Илья Ильича уже и паспорт был готов, он даже заказал себе дорожное пальто, купил фуражку. Вот как подвинулись дела! ... Но Обломов не уехал ни через месяц, ни через три...

Встаёт он в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице -  ни сна, ни усталости, ни скуки. На нём появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или, по крайней мере, - самоуверенности. Халата не видать на нём. Обломов сидит с книгой или пишет; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе... Он весел, напевает... Отчего же это? ... Вот он сидит у окна своей дачи (он живёт на даче, в нескольких верстах от города), подле него лежит букет цветов. Он что-то проворно дописывает, а сам беспрестанно поглядывает через кусты, на дорожку, и опять спешит писать... Вдруг по дорожке захрустел песок под лёгкими шагами; Обломов бросил перо, схватил букет и подбежал к окну.

-- Это вы, Ольга Сергеевна? ...

Ни жеманства, ни кокетства; глядя на неё, даже самые любезные из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и как сказать ей...

Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней, посылает цветы, гуляет по озеру, по горам... Он! Обломов!

- Глаза блестят... Боже мой, слёзы в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!..

- Нет, я чувствую... не музыку... а... любовь! - тихо сказал Обломов.

Страсть! Это хорошо на сцене, где в плащах, с ножами, расхаживают актёры, а потом идут, и убитые и убийцы, вместе ужинать...

Долго после того, как у него вырвалось признание, не видались они наедине. Он прятался, как школьник, лишь только завидит Ольгу. Она переменилась с ним, но не бегала, не была холодна, а стала только задумчивее. Обоим было неловко. А как было хорошо! Как просто познакомились они! Как свободно сошлись! ... "Дёрнуло меня брякнуть!" - думал он, и даже не спрашивал себя, в самом ли деле у него вырвалась истина или это только было мгновенным действием музыки на нервы.

От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь - тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце. Он дал ей понять, что догадался о её любви к нему, но догадался невпопад... Он мог спугнуть чувство, которое стучится в молодое, девственное сердце робко, садится осторожно и легко, как птичка на ветку: посторонний звук, шорох - и оно улетит.

Она понимала яснее его, что в нём происходит, и потому перевес был на её стороне. Она видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство были бы лишние, потому что не предстояло борьбы.

Момент символических намёков, знаменательных улыбок, сиреневых веток прошёл невозвратно. Любовь делалась строже, взыскательнее, стала превращаться в какую-то обязанность; явились взаимные права...

Вам нужно обновлять каждый день запас вашей нежности! Вот где разница между влюблённым и любящим.

Боже мой, какими знаниями поменялись они в хозяйственном деле, не по одной только кулинарной части, но и по части холста, ниток, шитья, мытья белья, платьев, чистки кружев, перчаток, выведения пятен из разных материй, а также употребления разных домашних лекарственных составов, трав - всего, что внесли в известную сферу жизни наблюдательный ум и вековые опыты!

Походка как будто её... Другой бы по шляпке, по платью заметил, но он, просидев с Ольгой целое утро, никогда не мог потом сказать, в каком она была платье и шляпке...

Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю её? Зачем мы встретились? И что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?

Я узнала недавно только, что я любила в тебе то, что я хотела, чтоб было в тебе. Я любила будущего Обломова!

Браво!

- Отчего погибло всё? - вдруг, подняв голову, спросила она. - Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умён, нежен, благороден... И... гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу...

- Есть, - сказал он чуть слышно.

Она вопросительно, полными слёз глазами взглянула на него.

- Обломовщина! - прошептал он.

Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно ночью. Илья Ильич почти не заметил, как Захар раздел его, стащил сапоги и накинул на него - халат...

Для Обломова в Агафье Матвеевне, в её вечно движущихся локтях, в заботливо останавливающихся на всём глазах, в вечном хождении из шкафа в кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех домашних и хозяйственных удобств воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кровлей.

- Вот, Бог даст, доживём до Пасхи, так поцелуемся, - сказала она, не удивляясь, не смущаясь, не робея, а стоя прямо и неподвижно, как лошадь, на которую надевают хомут.

Уж с надеждами на будущность - кончено. Если Ольга, этот ангел, не унёс тебя на своих крыльях из твоего болота, так я ничего не сделаю. Но избрать себе маленький круг деятельности, устроить деревушку, возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить - всё это ты должен и можешь сделать... Я от тебя не отстану. Теперь уж я слушаюсь не одного своего желания, а воли Ольги: она хочет, чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя из могилы...

- Глядишь, кажется, нельзя и жить на белом свете, а выпьешь - можно жить!..

...едва заметное движение бровей Ольги, вздох её, и завтра тайна падёт: он любим!

А что? Просто спросить нельзя было? Ну, у богатого бездельника Обломова ещё было время на все эти "вздохи" и "движения бровей", а откуда оно взялось у делового Штольца?

Она обливала слезами своё прошедшее и не могла смыть. (!)

Андрей [Штольц] видел, что прежний идеал его женщины и жены недосягаем, но он был счастлив и бледным отражением его в Ольге: он не ожидал никогда и этого.

- С Обломовым надо действовать решительно: взять его с собой в карету и увезти. Мы переселяемся в имение; он будет близко от нас... Мы возьмём его с собой.

- Вот далась нам с тобой забота! - рассуждал Андрей, ходя взад и вперёд по комнате. - И конца ей нет!

- Ты тяготишься ею? - сказала Ольга. - Это новость! Я в первый раз слышу твой ропот на эту заботу.

- Я не ропщу, - отвечал Андрей, - а рассуждаю.

- А откуда взялось это рассуждение? Ты сознался себе самому, что это беспокойно, - да?

- Нет, не беспокойно, а бесполезно...

- Ну, что ещё нового в политике? - спросил, помолчав, Илья Ильич.

- Да пишут, что земной шар всё охлаждается: когда-нибудь замёрзнет весь.

"Нет, не забуду я твоего Андрея, - с грустью, идучи двором, думал Штольц. - Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши больше, что и до неё дошла очередь, что и на неё пали лучи солнца! Не скажу тебе, что года через четыре она будет станцией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, а потом по чугунке покатится твой хлеб к пристани... А там... школы, грамота, а дальше... Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам. Но поведу твоего Андрея, куда ты не мог идти... И с ним будем проводить в дело наши юношеские мечты"...

***

Великая книга! Я эту книгу читал три или четыре раза. И каждый раз моё отношение к Обломову менялось. Поначалу это было понимание, сочувствие даже. Потом - жалость. И наконец - презрение...

Россия, литература, Гончаров, XIX век

Previous post Next post
Up