Смерть Розанова

Jun 14, 2016 01:12

С.Н. ДУРЫЛИН. Дневники. "Из Троицких записок"

Дома сидели с Мишей у камина и мне пришло в голову. Улица. Идут тихие занятые люди - один с молитвой, другой с думой, третий просто с молчанием в душе, а ребенок - с улыбкой, идет Флоренский, идет Вас<илий> В<асильеви>ч - и никто их не замечает. Прокобенится на всю улицу пьяный, с ревом, с пьяными слезами, с бранью - и его все заметят. Те - тихи и оттого незаметны, он шумен - и потому заметен. Так и в истории. Так называемые «герои» - Цезарь, Наполеон, Карл ХII, теперешний Вильгельм - просто пьяные истории. Оттого их и замечают, а как тихо прошли, какими тихими стопами святые, преподобные, праведные, мудрые… И «улица» их не заметила. А улица - наша историческая наука, наше общество, наша цивилизация.

1919 г.
2 января. Благослови, Господи, венец лета благости Твоея!
Сегодня уехал брат. Мы жили без Саши - вчера Гоша варил суп из мясн<ого> экстракта, грибов и специй. Вышло очень вкусно. Сегодня разговаривали с ним о старом, о котлетах в жидком масле - с каким отвращением мы их ели и как он выбрасывал их из завтрака. И как трудно было нам во всем, во всем.
Вчера после обедни, - а она была торжественная, с молебном, на новолетие: третье в этом году по счету: первое, церковное, 1 сентября, второе - новостильное, никем не почувствованное, и третье это: какое? но поздравляли друг друга с новым годом, желали счастия, - и<,> обедав дома<,> я пошел к Василию Васильевичу. Он именинник. Он лежит ногами к теплой печке, на высокой кровати, весь укутанный всем, чем можно, на голове розовый шерстяной капор. Он осунулся, нос обострился, - глаза карие и точно в них что-то притушено: будто пламя лампы убавлено, слабо горит, но еще не мерцает, а горит, - и глаза глядят из-под нависающих куделяшек капора, - и, видно, лежит и думает.
- Что жестокий Сережа! - встретил меня. Он звал меня к себе на праздники через Мишу и говорил, что проклянет, если не приду. А я не хотел идти из-за прошлого свидания и ужасного моего чтения 2-го послания к Солунянам, когда В.В-ч выискивал мнимую жестокость апостола Павла, а Коля не мог терпеть и возражал ему. Но обычная его ласка к людям взяла верх. Я дал ему папироску. Он, по собств<енному> желанию, соборовался и во второй раз причастился.
- Священник читал так грустно, что нельзя было без волнения слушать, - сказала В<арвара> Д<митриев>на. - А он рассердился на меня, и, было, вдруг не захотел причаститься. - В.В-ч делает движенье против этих слов.
- Вас очень полюбил этот священник, - сказал я.
- Он - настоящий священник.
В<арвара> Д<митриев>на ушла.
И вдруг В.В. заплакал, - жалко, безпомощно, безнадежно. Я наклонился к нему и поцеловал его в лоб, отстранив капор.
- Какой ужас: - зашептал он.
- Черные воды Стикса. Оне заливают все. Оне во мне, оне со мной. Нет, ты пойми, ты пойми:
- Черные воды Стикса. Оне холодом пронизывают каждую ниточку во мне.
Я ничего не находился сказать ему, а он задыхался от тоски, - от черной, страшнее которой я не видал.
- И все уйдут, все уйдут, все уйдут…
Он тихо, старчески, какими-то жидкими частыми-частыми слезками - рыдал - и вдруг зачастил - слеза за слезой, слово за словом, слово за слезой, слезу за словом: все учащая, учащая до какой-то страшной нечеловеческой мелкой дроби слезной:
- Уйдут, уйдут, уйдут, уйдут, уйдут… у-й-д-у-у-у-у-т…
- Не плачь, папочка, - донесся голос В<арвары> Д<митриевны> из-за стены. А он плакал, он отбивал тихую слезную дробь, жалобную, как у ребенка…
- Страшно: все уходят. Ты тут - и уйдешь. О<лсуфьев> придет - и уйдет. Как может это быть с человеком? И как не сойдут с ума все от этого! уйдут, уйдут, уйдут, уйдут.
Я знаю, я знаю: я не умру, когда ты будешь здесь, или о. Павел, или Ю<рий> А<лександрович>, - а вот через десять минут, как ты уйдешь - я умру. Уйдут, уйдут, уйдут, уйдут… Я не выдержал и стал целовать его. Потом воткнул ему в рот папироску. Он курил до бумаги, курил бумагу. Он дрожал от какого-то внутреннего и внешнего холода.
- Господи! Зачем ты сотворил холод! - вдруг вырвалось у него.
Попросил снять с него валенки и шерст<яные> чулки и положить в печку. Я прикрыл ноги одеялом и растирал рукой. - Теплого молока бы: согреть изнутри. - Я одел его во все теплое.
- Я должен работать. Руками карякать - писать. Для них [семья].
Опять плачет.
- Мокринский сказал мне: у них есть ты. Я тогда у него поцеловал руку.
И благодарная память о тех, кто ему помог (в сущности, - луковкой, не больше), кто его накормил - охватила его.
- Надо нищих кормить. Завтраком. Теплым. Русов меня накормил карпом, и все мне подкладывал, и все кусочки подкладывал. Я так никогда не ел - вкусно, в масле. Сам он нагрел. Он робко с женой<.> «Жену не будем беспокоить». И все мне подкладывал.
- Сходите к Гольдовскому. Еврей; присяж<ный> повер<енный>, мой университет<ский> товарищ. Я у него выпил 4 стакана кофе с молоком.
«У нас корова дает прекрасное молоко». Пойдите к евреям - и попросите для Розанова - ну, объясните им там - щуку. Она в масле. Их питание. От нее здоровье…
Потом обо мне. Я ему сказал о своих «пьяных истории».
- С этого ты начнешь следующую свою книгу. История еще не написана. Смотрели не туда, куда нужно. Ничего не увидали - не увидали, на ком стоит история: нянь, тетушек, кормилиц, тихих.
Он стих. Перекинулся с В<арварой> Д<митриевной> и Надей словом о Мережк<овских>.
- Да вот говорят: декаденты плохо живут с женами. Это не правда. И Мережковский и Бердяев отлично.
- О. Павел тверд. Он многого не видит, оттого, что не хочет. Он гениален, - ну, конечно, он гениальный. Но зачем он спорил с Тареевым? Бездарный дурак. Надо было обойти.
- Как ту, что лежит на дороге.
- Да. А он упрям. Папироску.
Он посучил губами.
- Будет. - (В<арвара> Д<митриевна>) - Ты третью. Вот уйдет С<ергей> Н<иколаевич> - тогда для развлечения.
- Ну, для праздника (я).
Я вставил ему в рот.
- Ты все прожег на себе.
Я стал прощаться, обещав придти писать под его диктовку. Он обрадовался.
<->Хотите? - Конечно, хочу. - Несколько слов о Тане Сид<оровой>. Она - родная. Я поцеловал его. Ушел. А он остался лежать - весь в холоду, все с думой, с «каряканьем», в розовом капоре, худой, маленький, с остреющим носом, с карими глазами, с страшной дробью: «уйдут, уйдут, уйдут». И знает, и знает - что уйдет, скоро уйдет. И трепещет «черных вод Стикса».



…А 1-го, когда В.В-ч плакал с страшной дрожью <«>уйдут, уйдут<»> и Надя и я растерянно молвили ему, что-то в роде: «да нет же: все тут, все встретимся, нет этой черной воды», он замахал на нас (внутренно, ибо так-то не может: лежит) и что-то страшно отрезал: «Ничего не понимаете. Уйдут, уйдут. Вы ничего не знаете, а я знаю. Черные воды Стикса». Точно оне уже заливают его: да он так и думает: холод внутри, холод снаружи, холод сжимает, как тиски. «Каждую ниточку». И слышать не хочет, кажется ему глупым, детски-незнающим всякий, кто не верит, что есть эти - черные воды и что оне, - оне, - самые сильные в мире: не верят, потому что не знают… Какой ужас! И он знает, что умирает.
За его душу великая идет борьба. Про него Сергей П<авлович>: «Можно только говорить: вот эта мысль, этот поступок его не христиански, ложны, а про всего его - нельзя».

3-го. Вечером. Был у В.В. Ему худо. Язык плохо слушается, - как страшно: не повинуется. Речь не выходит. Он тих и сам про себя жалуется: «Я все хнычу». Но не хныкал. Я принес ему стакан меду от С<офьи> В<ладимировны>. Он скушал ложечку. «Я только капельку».
«Я все читал: гиметский мед. Что такое?»
Я сказал. «Ну, вот я его мысленно ел прежде». Молчал. Принесли бумагу и чернила - молчал, что-то думал, что-то думал выразить, но он был так беспомощен, так явно - уже вне писания, даже и «карякания» своего!
- Я знаю, что скоро умру, но когда - не знаю. Я весь словно в каком-то мареве.
Помолчал.
- Поцелуйте меня.
И мне что-то зашептал:
- Матовое. Матовое. - И еще что-то: «я ведь знаю, что это - грех…» И мучительные усилия что-то сказать. Язык не хочет служить мысли. И другим шепотом, ясней, тверже, так, что Надя слышала:
- Христос  Воскрес!
Я, пораженный, не нашелся, что ответить. И опять:
- Христос  Воскрес!
Тут я наклонился над лицом его, - над милыми смотрящими глазами и сказал:
- Воистину воскрес!
Потом он опять замолчал. Только прислушивался к разговору с Надей, с В<арварой> Д<митриевной>. Он не спал ночь.
- Мамочка милая, неоцененная, труженица моя вечная, ты лучше дочерей, ты всех у меня лучше, но лучше и тебя - сон.
- Усни, папочка.
Я поцеловал его и мы вышли.
В столовой остановились стенные часы. У В<арвары> Д<митриевны> были слезы на глазах.
- Это к большому несчастью.
- Что вы, В<арвара> Д<митриевна>. Вот у меня давно стоят, и я жив… <-> пошутил я.
Но это несчастье будет, скоро, будет. Он слабеет. Ко всем мирен. Ни к кому вражды и суда. Т<атьяна> В<асильевна> говорит: «Он проживет еще неделю». Все просил перевернуть его на левый бок. Мы перевернули.

Отсюда:
http://www.nasledie-rus.ru/podshivka/11609.php

Розанов, Русская Голгофа, русская религиозная философия

Previous post Next post
Up