Маяковский в «Траве Забвения» (окончание).

Apr 25, 2009 16:52


Маяковский в «Траве Забвения» (окончание).

Наконец, Катаев переходит к последнему дню и самоубийству Маяковского. Говорит он о них в очень разных интонациях. Маяковский в его последний день, его нарастающее отчаяние описываются без всякой жалости, с такой же тайной войной на уничтожение, как и все предыдущее.

Маяковский в этот день (на вечеринке) «был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь… -Владимир Владимирович, хотите вареников? …Можно себе представить, каким фейерверком острот, шуток, каламбуров взорвался бы в другое время Маяковский, не упускавший ни малейшего повода устроить блестящий словесный турнир и, разумеется, выйти из него победителем. В этой области у него не было соперников. И вдруг ему предлагают вареников - простых, обыкновенных, общечеловеческих вареников с мясом. Какой богатейший матерьял для остроумия, для словесной игры! Однако в этот вечер Маяковского как будто подменили. Он вежливо отвечает: - Да, благодарю вас. Он, который даже в парикмахерской требовал: "Причешите мне уши". За столом в этот вечер острили все, кроме Маяковского. Молодые мхатовские актеры, львы, все время задирали знаменитого поэта и острослова, вызывая на турнир остроумия… Но он либо отмалчивался, либо вяло отбивался. Можно было подумать, что он вдруг под действием какого-то странного волшебства потерял дар остроумия».

Ну да, от него же государство отняло свою руку, и он сразу слинял и стаял, и «остроумие» куда-то улетучилось - силен он был, только когда ощущал Совввласть у себя за спиной, Катаев всё это уже любовно прописывал выше. А в процитированном пассаже добавляется лобовое столкновение Маяковского с «общечеловеческим» - разумеется, злополучные вареники названы Катаевым «общечеловеческими» не случайно, а для того, чтоб у читателя на уровне подсознания отложилось само соотношение слов «общечеловеческое» и «Маяковский» как противопоставление, а разом отложилось бы и то, что Маяковский со всеми своими фейерверками, штукарством и вывертами перед простейшим «общечеловеческим» пасует - не знает, что с ним делать.

«Но, - продолжает Катаев, - зато в нем в полную силу засияло другое качество - драгоценный дар душевного тепла, доброты, нежности, скромности, всего того, что он так застенчиво таил в своем большом жарком сердце».

Ну, мы-то уже знаем, что когда Катаев вводит такой зачин, то дальше последует пример, показывающий на самом деле нечто прямо противоположное. И точно: все, чем продолжается и раскрывается эта декларация - это тяжелая истерика, которую Маяковский у всех на глазах закатывал Норе Полонской (жена Яншина, была в долгой связи с Маяковским, делала от него аборт, после коего ей на некоторое время опротивели, как она выражается, «физические отношения» - Маяковский по этому поводу опять-таки устраивал ей тягостные истерики, добиваясь своего. Цитирую саму Полонскую: «Я была в это время беременна от него. Делала аборт, на меня это очень подействовало психически, так как я устала от лжи и двойной жизни, а тут меня навещал в больнице Яншин... Опять приходилось лгать. Было мучительно. После операции, которая прошла не совсем благополучно, у меня появилась страшная апатия к жизни вообще и, главное, какое-то отвращение к физическим отношениям. Владимир Владимирович с этим никак не мог примириться. Его очень мучило мое физическое (кажущееся) равнодушие. На этой почве возникало много ссор, тяжелых, мучительных, глупых. Тогда я была слишком молода, чтобы разобраться в этом и убедить Владимира Владимировича, что это у меня временная депрессия, что если он на время оставит меня и не будет так нетерпимо и нервно воспринимать мое физическое равнодушие, то постепенно это пройдет, и мы вернемся к прежним отношениям. А Владимира Владимировича такое мое равнодушие приводило в неистовство. Он часто бывал настойчив, даже жесток. Стал нервно, подозрительно относиться буквально ко всему, раздражался и придирался по малейшим пустякам. Я все больше любила, ценила и понимала его человечески и не мыслила жизни без него, скучала без него, стремилась к нему; а когда я приходила и опять начинались взаимные боли и обиды - мне хотелось бежать от него. Я пишу об этом, так как, разбираясь сейчас подробно в прошлом, я понимаю, что эта сторона наших взаимоотношений играла очень большую роль. Отсюда - такое болезненное нервное отношение Владимира Владимировича ко мне. Отсюда же и мои колебания и оттяжка в решении вопроса развода с Яншиным и совместной жизни с Маяковским»).

Ну вот Маяковский в день перед самоубийством прилюдно устраивал ей очередную сцену, требуя, чтобы она тут же, немедленно уходила от Яншина к нему. А она не хотела немедленно.
Именно эту сцену Катаев и описывает в продолжение своей декларации о том, как в Маяковском во всю силу засияли его душевное тепло, доброта, нежность и скромность.

Катаев ее описывает так: «нервно движущихся пальцы» Маяковского «были все время у меня перед глазами, сбоку, рядом, - которые машинально погружались в медвежью шкуру и драли ее, скубали, вырывая пучки сухих бурых волос, в то время как глаза были устремлены через стол на Нору Полонскую - самое последнее его увлечение, - совсем молоденькую, прелестную, белокурую… С немного испуганной улыбкой она писала на картонках, выломанных из конфетной коробки, ответы на записки Маяковского, которые он жестом игрока в рулетку время от времени бросал ей через стол и, ожидая ответа, драл невычищенными ногтями пыльную шкуру медведя, "царапая логово в двадцать когтей", как говорилось в его до сих пор еще кровоточащей поэме "Про это". Картонные квадратики летали через стол над миской с варениками туда и обратно. Наконец конфетная коробка была уничтожена. Тогда Маяковский и Нора ушли в мою комнату. Отрывая клочки бумаги от чего попало, они продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль. Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала - он не соглашался. Вечная любовная дуэль. ....Всюду по квартире валялись картонные кусочки, клочки разорванных записок и яростно смятых бумажек. Особенно много их было в корзине под письменным столом».

А вот как ту же сцену вспоминает сама Нора Полонская:
«Вечером я все же поехала к Катаеву с Яншиным. Владимир Владимирович оказался уже там. Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал: - Я был уверен, что вы здесь будете!
Я разозлилась на него за то, что он приехал меня выслеживать. А Владимир Владимирович сердился, что я обманула его и приехала. Мы сидели вначале за столом рядом и все время объяснялись. Положение было очень глупое, так как объяснения наши вызывали большое любопытство среди присутствующих, а народу было довольно много. Я помню: Катаева, его жену, Юрия Олешу, Ливанова, художника Роскина, Регинина, Маркова. Яншин явно все видел и тоже готовился к скандалу. Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно. Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату: сел у стола и все продолжал пить шампанское. Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал: - Уберите ваши паршивые ноги. Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях. Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества. Конечно, я боялась и за себя (и перед Яншиным, и перед собравшимися здесь людьми), боялась этой жалкой, унизительной роли, в которую поставил бы меня Владимир Владимирович, огласив публично перед Яншиным наши с ним отношения. Но, повторяю, если в начале вечера я возмущалась Владимиром Владимировичем, была груба с ним, старалась оскорбить его, - теперь же чем больше он наносил мне самых ужасных, невыносимых оскорблений, тем дороже он мне становился. Меня охватила такая нежность и любовь к нему. Я уговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление. Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его. Больше оставаться я не хотела и стала прощаться. За мной потянулись все. В передней Владимир Владимирович вдруг очень хорошо на меня посмотрел и попросил: - Норкочка, погладьте меня по голове. Вы все же очень, очень хорошая...
…Домой шли пешком, он провожал нас до дому. Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет все Яншину сейчас же. Шли мы вдвоем с Владимиром Владимировичем. Яншин же шел, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали вперед. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину: - Михаил Михайлович! Но на вопрос: - Что? Он отвечал: - Нет, потом. Я умоляла его не говорить, плакала. Тогда, - сказал Владимир Владимирович, - он желает меня видеть завтра утром». Этим простым шантажом он добился того, что Полонская пообещала утром с ним встретиться. «Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра».

В общем, «но зато в нем в полную силу засияло другое качество - драгоценный дар душевного тепла, доброты, нежности, скромности, всего того, что он так застенчиво таил…»

Сам Катаев резюмирует сцены на вечеринке (при том, как Маяковский провожал Яншиных, он не присутствовал и вообще думал, что Маяковский с вечеринки отправился один к прямиком себе домой, сообразно первоначальным своим намерениям) так:

«Впервые я видел влюбленного Маяковского. Влюбленного явно, открыто, страстно. Во всяком случае, тогда мне казалось, что он влюблен. А может быть, он был просто болен и уже не владел своим сознанием».

А это уже к тому, что Маяковский и действительная человеческая любовь - две вещи несовместные. Это только по молодости Катаеву казалось, что Маяковский влюблен; на самом деле это он просто повредился. Но, может, пискнет читатель, он вообще-то на любовь способен, просто вот именно с «Норкочкой» было что-то не то? Нет, читатель, и такую тропинку тебе Катаев тут же перережет: если уж с Норкочкой «не то», то со всеми остальными тем более было не то, ибо именно в связи с Норкочкой «впервые я видел влюбленного Маяковского… явно, страстно…» - со всеми остальными и того не было.

Описав сцену прощания с Маяковским («Нет! Пойду лучше домой. На Гендриков.. - Что же вы один будете там делать? - Искать котлеты. Пошарю в кухне. Мне там всегда оставляет котлеты наша рабыня. Люблю ночью холодные котлеты. - Я чувствовал, что ему совсем плохо» - напомню, Катаев так и не узнал, что Маяковский не пошел домой, а увязался за Яншиными; но вот эти котлеты и «наша рабыня» в финале всех лихорадочных страстей тоже дорогого стоят и тоже введены не случайно), -

Катаев переходит к финалу.

«Очень поздним утром меня разбудил повторный телефонный звонок. Первого не услышал. - Только что у себя на Лубянском проезде застрелился Маяковский».

Тут манера Катаева резко меняется, приводя на память монархическую заметку о Годунов-Чердынцевской «Жизни Чернышевского» у Набокова:
«всякий смысл и ценность разоблачения одного из идеологических дядек большевизма совершенно подрывается дешевым либеральничанием автора, всецело переходящего на сторону своего плачевного, но вредного героя, как только долготерпеливый Русский Царь наконец ссылает его в места, не столь отдаленные».

Нет, Катаев не перешел на сторону своего плачевного, но вредного героя, как только тот покончил с собой. «Не таков Кирджали». Но вот глумиться над ним и топтать его Катаев с этого самого момента перестает (хотя в истории самоубийства Маяковского материала для этого было бы не меньше, чем во всем предыдущем), и о самом самоубийстве написал (тут опять вспоминается набоковское «с большим мастерством, с живостью изложения необыкновенной - ее можно почти принять за сострадание») вот как: «Он выстрелил себе в сердце из маленького карманного маузера, и в тот же миг время для него уже потекло в другую сторону, "все перепуталось, и некому сказать, что, постепенно холодея, все перепуталось и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея».

И дальше уже не будет ничего разоблачающего и расчленяющего. Но и жалости никакой не будет. Катаев поместит некие слова сочувствия Маяковскому - но он подчеркнуто не возьмет их на себя. Горе по Маяковскому и жалость к нему он позволит в «Траве Забвения» высказать только третьим лицам. Вслед за констатацией самоубийства Маяковского он вводит сцену, где он сам, Бабель и Олеша говорят друг с другом о смерти Маяковского и высказывают много сочувствия, горя и понимания - но это «друг с другом» на самом деле фикция: все соответствующие речи в этой сцене у Катаева ведут только Бабель и Олеша, но не он сам. Сам Катаев при этом обсуждении (по его собственному изложению) молчит. Он не стал глумиться над смертью Маяковского, но и не выскажет по ее поводу даже формального соболезнования. Пусть его оплакивают Бабель с Олешей.

Потом еще будет показано бурное горе Пастернака, с очень характерной последней строкой: «Потом я увидел как бы все вокруг заслонившее, все облитое сверкающими слезами скуластое темногубое лицо мулата. Я узнал Пастернака. Его руки машинально делали такие движения, как будто он хотел разорвать себе грудь, сломать свою грудную клетку, а может быть, мне только так казалось».

От себя Катаев напишет по-другому и о другом.
«Гроб был мелкий, стоял невысоко».
«В край гроба упирались ноги в больших, новых, очень дорогих башмаках заграничной работы на толстой подошве со стальными скобочками, чтобы не сбивать носки, предмет моей зависти, о которых Маяковский позавчера сказал мне в полутемной комнате: "вечные"».

И последнее, в качестве эпитафии (на этом стихотворении Катаев окончательно расстается с Маяковским, чтобы вернуться к Бунину и уже не покидать его до конца «Травы Забвения»):

Маяк заводит красный глаз.
Гремит, гремит мотор.
Вдоль моря долго спит Кавказ,
завернут в бурку гор.
Чужое море бьет волной.
В каюте смертный сон.
Как он душист, цветок больной,
и как печален он!
Тяжелый, смертный вкус во рту.
Каюта - узкий гроб.
И смерть последнюю черту
кладет на синий лоб.

(Это из катаевского же стихотворения 1931 года - «Цветок магнолии». "Маяк" потащил за собою Маяковского).

Ключевые слова здесь, конечно, последние, и смысл тот, что вот этого человека смерть уничтожает полностью, - ему недоступно никакое «нет, весь я не умру», последнюю черту ему подводит само его физическое исчезновение. Это отказ Маяковскому в поэтическом бессмертии, развязка всех счетов с ним, и на этом Катаев расстается с Маяковским.
Previous post Next post
Up