* * *
В развале царского режима участвовала и этика. Духовная жизнь страны была столь же мутна и сумбурна, как и физическая. Ни наука, ни литература, ни искусства не дали к закату царизма ничего хоть сколько-нибудь выдающегося. Россия жила тем, что нажила раньше. Те же Горький, Бунин, Куприн, Бальмонт, Брюсов, Мережковский, Розанов, Соллогуб - дети не 20-го, а 19-го века, не свободы, но неволи. Плеяда русских талантов заката царизма была создана в царствование Александра III. В цвете лет и дарования я их помню в 80-ые и 90-ые годы. К 1916-17-му гг. это уже были таланты порядочно истрепавшиеся и исписавшиеся. Бодро встретил революцию, пожалуй, один Горький, да Брюсов, таща за собой на привязи Чуковских, Маяковских и прочую литературную декадентщину. В журналистике были все те же Меньшиков, Дорошевич, Амфитеатров, Яблоновский.
В духовных сумерках того времени люди, прикосновенные к умственной жизни, пытались что-то обновить, наладить. Писатели пересаживались, издатели приспособлялись. Те же имена входили в ту или иную комбинацию, составляли ту или иную, как в картах, игру. Особенно старались два издателя: Сытин и Проппер... Затрудняюсь сказать, кто из них был ловчее и беспринципнее. И кто лучше (нюхом) оценивал таланты. А возле них играло шампанское русской мысли, во главе с Горьким. Про Сытина Витте говорил, что он «торгует русской мыслью». Не знаю, во что оценивал его Горький. Но связь между ними в это десятилетие не прерывалась, и эта связь между торговцем русской мыслью и кладезем русской совести была, пожалуй, самое типичное в духовной жизни той эпохи.
Очень талантливо оценила влияние Горького той эпохи г[оспо]жа Кускова. Он и впрямь нас, интеллигентов-буржуев, в душе презирал, считая «кладовкой с протухшей провизией». Но, наружно, был с нами ласков. Ласкал он не только Сытина, но и меня грешного. А особенно ласков был с известным всему литературному и сановному Петербургу, представителем Сытина в столице А. В. Румановым (по прозвищу «Румашкой»). Этот миляга-парень, окрутивший Сытина вокруг пальца, был в центре трепотни с перелицеванием газеты «День» в филиал «Русского слова». А роль арбитра в этом вопросе играл Горький. И висел на этой комбинации Баян [т.е. сам И Колышко, Баян - его газетный псевдоним].
Если прибавить к футбольной игре все теми же 9-10 литературными именами всяческие литературные комбинации, ничем не отличавшиеся от комбинаций деловых, - такие же азартные, вздымавшие нервы и аппетиты, - получится картина этики той эпохи. Дорошевичам, Меньшиковым, Баянам в литературе соответствовали Путиловы, Шайкевичи, Манусы в делах. Таланты и поклонники шли к катастрофе резвым пейсом и рука об руку.
Была еще жизнь духовно-религиозная... Но и здесь на верхушке стояли люди 90-х годов: Розанов, Мережковский с Гиппиус, Шестов, Бердяев, Минский, Тарнавцев, еп[ископ] Антонин и друг[ие]. Когда-то, при Сипягине и Победоносцеве, мы вместе открывали «Религиозно-философское общество» и ходили за благословением к митрополиту Антонию (еврей Минский благоговейно целовал ему руку). Активной роли в этом обществе я не играл. Но, своим влиянием, немало ему помогал. Журнал Мережковского, Гиппиус и Перцова «Новый путь» был выхлопотан мною. А журнал этот спутал немало умов и разворошил немало совестей. Зинаида Гиппиус тогда находила во мне «задатки». Мы собирались то у Розановых, то у Мережковских. Среди нас был даже Дягилев, с его серебряной прядью волос и неразлучным своим другом - Философовым. Мозги наши работали тогда вовсю, а религиозная совесть подвергалась жестоким испытаниям. Помню одно ночное радение у Мережковских. За окнами на площади Спасо-Преображения румянилась майская заря. Первый луч солнца золотил космы, черную разбойничью бороду и грубые мужицкие черты Антонина, тогда еще архимандрита, играя в омуте его черных, лукавых глаз. Антонин говорил, а мы благоговейно внимали. Лучший знаток греческой духовной литературы, он доказывал, что Христос - миф, а христианство - сделка римско-византийско-греческого мира. Розанов хихикал. Мережковский слабо возражал. Я благоговел. Нам с Антонином было по дороге, и мы шли по Невскому, навстречу яркому солнцу и сверкавшим куполам Алекс [андро]-Невской лавры. С развевающейся рясой, космами и бородой Антонин яростно жестикулировал:
- Переселение душ - это единственное, во что можно верить. С этим я примирился, лишь бы не...
Дорогу нам перебежала стая отправлявшихся на водопой крыс.
- Лишь бы не в крысу, - докончил он, вздрогнув.
Этот вот Антонин, умнейший, но и распутнейший (куда распутнее Распутина) монах, светило Алекс[андро]-Невской лавры, к последнему десятилетию режима был уже епископом и под благословение его я подходил в Казанском соборе (не забуду усмешки владыки). С Мережковскими, после того как мавр сделал свое дело, мы раззнакомились. С Розановым даже чуть на дуэли не подрался (он однажды за неимением тем поместил на меня в «Нов[ом] вр[емени]» пасквиль). Словом, головка духовного обновления России, накануне катастрофы, скисла.
Мережковский занимался своими талантливыми компиляциями, Гиппиус наладила какую-то «Синюю лампу». Духовные дети Розанова «огарочники» усердно творили свои радения. Бывшие сподвижники духовного обновления были дезавуированы. Владыко Антонин налаживал «живую церковь». В Синоде после «балаболки» кн[язя] Оболенского воцарился никому не ведомый Хвостов. Думали и говорили о войне, о Распутине, о бирже, о «дворцовом перевороте». Но... не о Боге. Бог и деньги, как верно отметил в своей книге Крымов, занимали далеко не одинаковые места в людской совести. Разумеется, и в совести Баяна.
* * *
О коррупции русского общества в последнее десятилетие монархии свидетельствуют литература и искусства той эпохи. Успех Вербицкой, Нагродской, Соллогуба, Брюсова, Каменского и гомосексуальной литературы Кузьмина с Ко, головокружительный успех чувственных выступлений Северяниных, Маяковских, Бурлюков, посещаемость притонов сверхдекадентского искусства, вроде «Бродячей собаки», повышенный интерес к эстетическо-эротической художественной журналистике, - решительно все, а не один скандал Распутина, свидетельствует, что к катастрофе Россия приближалась вслепую, - обозленная, одураченная, с вздутыми жадностью и чувственностью. За ней следовал и Баян.
* * *
После «Большого человека» я написал еще несколько пьес. Внушенные моей истеричной подругой, требовавшей для себя главной роли (она вступила в Александрийскую труппу), эти пьесы, к счастью, света рампы не увидели. Мой друг и доброжелатель, покойный Южин, по поводу одной из них писал мне: «Что с Вами? Какая метаморфоза свершилась над Вашим дарованием? Где Ваша ясность, точность? Где быт, которого в прежних пьесах Вы являлись мастером? Я ничего не понимаю. Вас заворожили, подменили...»
Меня не заворожили и не подменили; но я, вместе с моей страной, с моими друзьями и ворогами и, может быть, впереди их, катился к пропасти. Росли мои миллионы и, вместе с ними, мое корыстолюбие. Росла возможность использовать, в отведенных мне пределах, литературную славу, а я норовил перескочить за эти пределы, прыгнуть выше себя. Нарушение обетов верности любви повлекло за собой нарушение и других обетов. Каждый день, засыпая и просыпаясь, я говорил себе, что надо что-то сделать хорошее, большое, нетленное и каждый раз утешал себя: «Успею!» Разнузданность духа перевилась с разнузданностью плоти. Пляс Распутина не оскорблял. Людской бойне извне соответствовала людская пляска изнутри. Кровь и шампанское, стоны страдания и наслаждения, горькие слезы и сладкие поцелуи, верность умиравших и измена живших, трагедия и фарс, тащили мою родину, как скотину на бойне, арканом, свитым из вольных и невольных ошибок, преступлений явных и скрытых. Вожди на фронте хмурились, если потери в людях были меньше 30-40%; вожди в тылу требовали потери всех 100% у старых традиций и старой власти. Там умирали за царя, тут копали яму царю. Там скрежетали, здесь болтали. Всероссийский двойник сорвался с цепи, а с ним и русские бесы.