Из статьи "Витте и Победоносцев"
...И пронеслись годы... И "ураганы", развитые Витте, унесли и Победоносцева. Унесли тот вековой "стул" в консистории и Государственном Совете, на котором он сидел.
Когда, - мне рассказывали очевидцы, - у гроба Победоносцева, на Литейной улице, столпились сановники государства, давая "последний поцелуй" своему сотоварищу-другу-врагу-кумиру, то между ними, естествен-но, был и Витте. Все шли, немного теснясь, "гуськом". Вдова покойного обер-прокурора Синода, которая сама стоила двух обер-прокуроров и была гордее и властительнее своего мужа, стояла тут же, склонив уже седеющую голову. Когда Витте, которого раньше она не замечала (на панихиде), поднялся на ступеньку и протянул губы с "последним прости" к лицу усопше-го, она случайно подняла голову и увидела его.
- Ах! Убийца!! - вскрикнула она на весь зал и, кажется, повалилась на руки окружающих или впала в истерику.
Историческая минута, историческое восклицание. Конечно, Витте, проводя "17-е" октября, ронял все, над чем стоял стражем Победоносцев до 17 октября. Конечно, он убивал все "сердечные радости" Победоносцева, лишил его старость "покоя и утешения". Но не совершенно ли дико представлять себе, что Россия существует для сохранения "доброго здоровья" Победоносцева, который сам палец о палец не ударил и не пожертвовал ни одним часом своего покоя для сохранения "доброго здоровья" России. Победоносцев был великой интеллигентности человек, но, как многие люди с "перепроизводством ума", он был ленив, бездеятелен, притом самоуверенно-бездеятелен, и варился в меду своей золотой мысли и золотого слова, как гурман-любитель и сладкоежка.
Всегда в мысли своей я сопоставлял эти две фигуры. Всякий раз, когда я упорно думал об одной, около нее тенью становилась и другая. Они поясняли друг друга.
Грустную сторону Витте составляет то, что он вовсе не интеллигентен. Именно, как математик (по образованию) и финансист (по призванию). Это вещи вовсе не идейные, не духовные. Витте вовсе не духовен. Это - бронза, "бык", "столп", что угодно, как угодно, но, вероятно, он даже "Птички Божией" Пушкина не читал никогда или забыл, что она есть; и едва ли он мог бы, не заснув, прочитать хотя одну страницу из Паскаля, Канта, Эмерсона или Рёскина. Точно философия и поэзия не рождались при нем, или он не рождался при поэзии и философии. "Не заметили друг друга".
Это вполне в нем отвратительно. Мне кажется, Россия, давшая от Пушкина до Толстого столько поэтов и мыслителей, несмотря на все недочеты, есть великая духовная страна, велика идейная страна. И "Витте в России" есть какой-то случай и недоразумение, в конце концов и распавшееся на свои элементы: "Россия" осталась одна и пошла в одну сторону, а "Витте" тоже остался один и пошел в другую сторону. Безыдейность отвратительна. Но энергия?
Здесь беспристрастный зритель должен сказать, что за весь XIX век он не находит в русской истории фигуры более интересной, более привлека-тельной, наконец, более способной вызвать восторг и восхищение, как Витте. Совершенно он не знал устали!.. Совершенно не знал неудач, разочарова-ний, страха, недоумений, растерянности. Тут, нельзя оспорить, помогала ему и "безыдейность". Он, скажу, немного преувеличив дело для яркости, не "двоился в мысли", потому что у него не было и "одной мысли". Или, во всяком случае, никогда не умещалось в голове более одной мысли, которая от этого становилась упорной, дьявольской, работоспособной в высшей степени. Вообще же говоря, Витте весь стихиен, слеп, силен; "прет", "ломит"... В нем был осколочек Петра Великого, тоже над "философскими мыслями" не останавливавшегося. Во всяком случае, ни один человек в России за XVIII, за XIX и вот за десять лет XX века так не напоминает Петра, так не родствен ему по всему составу даже костей своих, нервов своих, мускулов своих, как Витте...
Все - новое... Каждое утро всякого дня что-нибудь новое. И все с успехом. Доводя до конца.
Это - небывалое зрелище в нашей русской истории. Со времен Петра еще небывалое. Нельзя было 15 лет не восхищаться им. Все время прибавляя в душе:
- Ах, если бы он был и образован. Развит, духовен. Но этого не было.
* * *
Константин Петрович Победоносцев, будучи юристом по образованию, не преобразовал даже духовных консисторий, совершенно чудовищных, не заменил чем-нибудь "Устав духовных консисторий"... Вместо нового "Устава духовных консисторий", который он обязан был дать по должности, он дал вне должности "Московский сборник", собрание изречений своих и переводных из Эмерсона, из Карлейля, из Рёскина и проч. Книга поэтическая, вдохновенная, но которая подобна сахару, а не хлебу. За всю свою долгую-предолгую жизнь он ничего не делал и только останавливал всех, кто еще что-нибудь мог бы сделать. Даже к церковно-приходским школам толкнул его Сергей Алекс. Рачинский, а практически провел их в дело Владимир Карлович Саблер. Победоносцев есть именно тот человек, о кото-ром сказал Фридрих Великий мудрую притчу: "Если бы я хотел разорить страну, я отдал бы ее в управление философам". Весь период русской ис-тории, который можно окрестить именем "время Победоносцева", - весь этот период, в той части, в которой он зависел от Победоносцева или был под давлением его, говоря словами поэта:
.. .Достоин слез и смеха...
Но вся эта глубокая бесполезность и даже прямая вредность Победоносцева для государства скрадывалась и затушевывалась его великою интеллигентностью. Можно без преувеличения сказать, что за весь XVIII, XIX и тоже десять лет XX века в составе высшего нашего правительства не было ни одной подобной ему фигуры по глубокой духовной интересности, духовной красивости, духовной привлекательности, но оказывавшейся толь-ко "здесь в комнате". Это был комнатный человек, комнатный ум, но не площадной, не казарменный, не канцелярский, не городской: требования политики. Он был именно не политик, поставленный судьбою на совершенно ошибочное место политика. Поставленный сюда естественно, так как у нас все зависело от "личного усмотрения", от личного "нравиться", а не вытекало из сознания государственной нужды и сообразования с государственною нуждою. А на вопрос, "нравится ли", чарующий ум Победо-носцева отвечал в высшей степени утвердительно. Обычное представление о Победоносцеве: "строгий, сухой чиновник", "враг всего нового", "беспощадный гаситель света" - совершенно обратно действительности. Имей он немножко "интриги" в уме и душе, немножко "пролазничества" или сколько-нибудь "царедворства", - конечно, он сумел бы посредством самых нетрудных манипуляций и безвредных для себя слов, речей, изрече-ний получить и популярность в обществе, и захватить наверху гораздо больше власти, и, главным образом, власти продолжительной, чем это было, чем сколько он имел. Иногда мелкий факт убедительнее длинных доказательств. В самые первые годы XX века (до японской войны) он хотел устранить от должности зарвавшегося в денежных манипуляциях чиновника своего ведомства; чиновник этот был антипатичен всей России, и об его взяточничестве громко везде говорили. Но, - смелый и дерзкий взяточник, - он пригрозил Победоносцеву, что, в случае отставки, он опубликует письма к себе Победоносцева с теми отзывами обер-прокурора Синода об епархиальных архиереях и вообще о духовных особах, какие в этих письмах содержатся. Победоносцев вынужден был оставить его на службе, притом в той значительной близости к себе, в какой он состоял ранее. Можно пред-ставить себе всю тяжесть подобной близости и отчасти зависимости от презираемого человека... И ради чего? Почему? Ради того, что в служебной торопливой переписке он не удержался употребить выражения, характери-стики, мнения, очевидно совершенно несовместимые с официальными отношениями и "казенной бумагой". Вот вам и "сухой, строгий чиновник"... На высокой, худой (но не сухой) фигуре Победоносцева был узкий пе-тербургский мундир, не особенно расшитый золотом. Но зоркий взгляд мог заметить, что не все пуговицы его застегнуты и что через мундир прогля-дывает узорный бухарский халат, шитье которого - целая поэма... Сам Победоносцев отрицал бы это. Он любил мысленно сравнивать себя с Иосифом при фараонах (записочки его к г. Тверскому, по поводу духоборов в Америке). Но это не так. Никакого в нем "Иосифа" не было, и ни при каком "фараоне" он не состоял: все было "по-русски", и эпизод с Ольгою Штейн показал, что в нем скорее бежала кровь неудержимых сынов Турана и Ирана. .. под старость лет.
Я всегда любил физику замечательных людей. И когда на каком-то торже-ственном представлении в Малом театре мне сказали: "Здесь, в ложе, сидит Витте, - хотите видеть?", то я выразил радостное согласие и захватил бинокль. Он был в это время уже "поверженным львом". Я прошел немного назад, чтобы долго насладиться зрением, не беспокоя тех, на кого смотрю. Витте сидел в глубине ложи, почти не видный публике. Впереди сидели дамы и "кто-то" из военных или штатских. Я навел бинокль... и, лишь с неболь-шими перерывами, просмотрел на него весь антракт. Раза два, может быть, под гипнозом, он повертывался в сторону моего бинокля, но я уже бесстыдно продолжал глядеть на него, думая: не выскочит же он из ложи и не закричит мне: оставьте.
Я думаю, уверен, что ухватил его в творческую, вдохновенную минуту. Как уже я сказал, он был "незаметен" для публики, а "гости в ложе" все смотрели в партер. Поэтому он был один... Театром он, конечно, скучал, и как он "вечно в работе", то, очевидно, и отдался какой-то внутренней работе, ушедши глубоко в кресло.
Грузен... почти толст. Нос маленький, с перешибленностью посредине... некрасив, Боже, до чего некрасив!..
<..>