СМОТРИ НА ОГОНЬ
фрагменты поэмы
(1)
Смотри на огонь, мой приятель, смотри на огонь, пусть пламя просверлит стекло и пройдёт сквозь ладонь, рискуя оставить глаза без зерна и зрачка, пусть пламя пройдёт сквозь ладони подобьем лесного крючка, что ушлый рыбак приспособил на острую ель, пусть пламя протиснется в льда медоносную щель и выжжет стрекоз, и пространство меж прутьев зальёт, и выйдет обратно чрез рта растопившийся лёд. Пусть льёт лихорадочный воск как спонтанный неудержный плач, пусть пламя из линии съёжится в пористый мяч, и высверлит лунку, и в лунке поселится жить, чтоб лишь иногда в междурёберный лаз выходить. Пусть лопнет стекло, обязательно лопнет стекло, оправе очков не сдержать налитое тепло - завъётся тепло виноградной горячей лозой, мозаика ягод означит творящийся зной. Ты сделаешь вдох, но зелёная гулкая медь заставит гортань как сосновую щепку гореть, и звёзды кремля, и лесная сырая земля, лесная земля и слоёные звёзды кремля. Ты сходишь с крючка, своевременно сходишь с крючка, поверхность воды рассечёт пенопласт поплавка, лесная сорока до срока, черта за пределом моста, струящийся порох, морока, мороженный пепел у рта. Следи за обилием букв, бурением бурого рва, смотри как в прожорливый ров утекает лесная листва, как розовый пепел огня обронила звезда и глаза следят как заученно въётся огня дождевая лоза. Ты вовремя вышел, да было ли где опоздать, огонь копошится на крыше и воск начинает сползать, окутывать город, давить виноградную рябь, гореть и белеть, и дышать, и сквозить и сгорать; Теперь ты бежишь от собаки желтушной и злой, теперь жёлтый грач голосит над твоей головой и рыжая кошка мешает дороге твоей, и нимб начинает сбираться из жёлтых живых голубей. Ты сходишь на нет, ибо Нет много уже чем Да, прохлада приятней чем свет, но её не найти никогда, и скорчившись на запятой как заправская ватная мышь, ты в мыслях надежду на чёрную точку хранишь. Где точка, там я - рассуждаешь стихийно и зло. Конец и единство и встреча и полог. Тепло - удел прямой речи, но точка - прохлада, покой, внематочный сон, утешенье, рожденье, сырой обрывочный выдох, струенье по кругу воды (ведь сон - это жидкость), стеклянные шишки слюды, изюминки глаз, вопросительных выпуклых глаз, тебя отражающих как облака, зеркала. Ты вовремя начал, когда не начни - это так. Скачи или прячься - ты начал, а значит есть знак в огне по пятам, как в судьбе, правоте и огне, фигуре в окне, напряжённой фигуре в окне. Текут зеркала, как забавно текут зеркала, огонь - суть вода, а застывшая жидкость - смола, смолистые петли канатов, сосновый заброшенный бор, застывшие лица плакатов, печально глядящих в костёр. Ты сделаешь вдох и плакатный изломанный грунт сожмёт промежутки из смятых в волокна секунд, и день завершится быстрей, и плакатная хвоя у рта гораздо быстрее сгустится, как тени на ткани костра. Синкопы лесных акробатов, назойливый свист комаров, недвижные лица плакатов, ущелья дремучих костров. И шишки слюды, и кувшинов усохшие швы, ура, и агу, и ау, и ура, и увы. Огонь любит ласку, и в этом похож он на воск, огонь любит ветошь, но также он любит и лоск, жнивьё муравьёв, крепко спящих в земле глухарей, беспечных детей, белый войлок сухих тополей. Растут ли грибы, где огонь ежедневно живёт? Быть может растут, хотя вряд ли там кто-то растёт. И был бы я гриб, я не стал бы там жить ни за что - огонь и грибы превращает собою в ничто. Растёт ли трава? Но что значит трава для огня? Огонь пожирает траву, проникая при этом в меня. И хвоя у рта, и густая внутри темнота, прямая черта и червлёный огонь изо-рта. Ты ходишь драконом по медленным южным кустам, собой наполняя любимые прежде места, желая гореть - не смердеть и не тлеть, а гореть. Не многого можно достичь и немалого можно хотеть.
(2)
Юркий старичок чёрной мухой клюнул моё темя и грязь, узкой полоской спящая в его ногтях, напомнила мне вид с морского причала Лоо на слезящуюся зазубрину родного города.
- Почему вы не пишете о своей родине - пела сладкая муха - я предчувствую ваше вырождение. Вы станете формалистом-м-м-м.
- Уйди муха от моих экзистенциальных святынь - набычившись думал я - разве ты не видишь, что я живу в нише собственного разума, и личный опыт мой растёт попеременно питаясь книгами, Озарениями и невысчитанными порциями ощущений. Уйди от меня, мясная романтическая муха, я положу тебе расчёт и смерть, я не буду воспевать безобразные кучи аляповатых санаторных корпусов, мясные дыры распоротых арбузов и бисерную шелуху семечек на полу многоместного душного фургона.
- Байрон, биография, геройство - бурчала профессорская муха. - А вдруг она ядовита - неожиданно подумал я, наблюдая за хаотичными движениями кружащегося собеседника. - Я засну и стану смолой, а он будет выклёвывать из меня доисторических жучков сохранившегося счастья, тонконогих комаров сомнения, кузнечиков былой метафизической трескотни.
- Я напишу о своём городе. - неожиданно для самого себя заявил стёганный заяц, и ударил по барабану так сильно, что обломки треснувших палочек вонзились в стены, и на них можно было вешать лёгкие летние шляпы.
(3)
Мой детский курорт, сколько прелестей въётся в тебе, ты сладок как торт, твои губы всегда в серебре табачного пепла, и стайка усатых гуляк ползёт по проулкам твоим как клубящийся мрак. О, сколько гортанных наречий кипит у меня в голове! Висит многозвёздная печень и музыка плещет в норе, и крот выползает, мохнатый до пуговиц крот, и левиафан издыхает, и чёрное море поёт. Мой город похож на публичную девку, но я и сам многократно и подло ему изменял, смешав категории. Стоит ли тут рассуждать - мне нравится мой ослепительный город, похожий на блядь. И мат здесь не чужд, компиляция всех языков стихийно толкает на поиск естественных слов. Естественных в городе, где многослойная брань бывает не только груба, но всё чаще - добра. - Вот сука, хитрец, прощелыга! - кричит, захмелев, Саркисян - Писака, кривляка, выжига, шельмец, проходимец, буян! И я, улыбаясь невнятно, смотрю на словесную ткань - бывает внезапно приятна нормальная связная брань. Красоты воды, не огня, но зелёной воды, хрусталики гор, непростроченный шов бороды кривого хребта, перебитого водным ножом и вдоволь изрытого вооружённым стрижом. Пивных ярко-жёлтая пена и желчь поражённого дня, за нами следит непременно гиена Живого Огня. Причудливый город, ты пахнешь обилием ран, цветёт голощёкою пылью двуличного пляжа экран, двуострые щупальца ног, головы заводной узелок, косматого ворса песок и загара неведомый прок. Проколотый шарик плывёт по песчаной реке и пламя палаток торговых у города бъётся в руке, обилие ран, ранних всходов, пружин перетёртых дождей, свинцовые пятна счастливых и сытых людей. Так пахнет развратом лиан и паршою замшелых колонн, азартом, разгулом, распадом, цветами обеих сторон слепящего зеркала. Если узнать кривизну, то хватит ли сил удивляться тому, что гуляешь по дну. Прогулки по дну или небу, корявая цифирь толпы жужжа поглощает и небо, и берег и, пыль, стремясь увеличиться в массе за счёт преизбытка зеркал и скорости шага. Попытка обжить облака предпринята каждым, и дым поедая седой, я тоже надеюсь подняться над неисчислимой толпой. Но помыслы юга, признаться, всегда нечисты, и ветер упруго рвёт ткань городской темноты не неба, но дна, как бы не было грустно, но дна. Особенно чувствуешь это когда исчезает весна и жёлтая шавка вздувается в купол жары, и жёлтых желаний текут восковые жиры.
(4)
Он собрал свои вещи в центре движущейся и дышащей комнаты, собрал их как влюблённый старьёвщик и как специалист, разучившийся выгадывать по ткани судьбу заказчика. Да и была ли теперь судьба? Навряд ли была теперь судьба, и все его действия лишь подтверждали сей незначительный, в силу своей обыденности, факт. Негоже спорить с судьбой - угрюмо и веско, как могло показаться со стороны, рассуждал он наедине с вещами - Негоже спорить с судьбой, но значительно избавляться от судьбы не придавая вершащемуся солипсического блеска и не выстраивая на праздничном помосте искусственных гильотин и мягких проволочных виселиц. С судьбой я расправлюсь уединённо и однокомнатно, уединённо и в распорядке дня положу я конец непроработанной пунктирной линии - вот чем зрел мой мозг, и радость моя питалась чем.
Радость вещей, гревших тело и успокаивавших интерес, была выволочена на жёлтый кружок подбоченившегося ковра, полита затхлым бензином из носорожьей дедушкиной зажигалки, потыкана для порядка горбатой хоккейной палочкой. Что-то сладкое и подземедьнон: корень ли, обратно растущий цветок или угольный ноздреватый снег ползало по оседающей комнате, заслоняло парниковой испариной редкие окна, мешало сосредоточиться, да и было ли на чём сосредотачиваться: каждый раз он поступал именно так, и если бы не краткосрочная память, то многое что мог бы он рассказать и поведать.
Вельветовые спины зелёных приморских пиджаков и кружевные вортники юношеских пижонских рубашек, стоптанный каблук, попирающий стеклянный ворох дорогих оправ, виноград раздавленных на зубах пуговиц и желе целлулоидных удлинённых манжет. Роговые мундштуки с выжженными узкими сердцевинами, аппликации домашних, по-восточному выгнутых туфель, ржавая жестянка с остатками опиума на дне и зубоскальным жеребцом на крышке. Клубки сплетённых шнурков, снулых и безвольных, парашюты анти-маскировочных галстуков, удивлённые глаза самодельных запонок.
- Смотри на огонь - приказал он себе, когда вспыхнули вещи, и женский назойливый голос из радиоприёмника, мгновенно скрученного витиеватым пламенем в ком бело-жёлтой слезящейся пластмассы, завитал над дымом, и слился с дымом, и уж нельзя было определить природу голоса и огня, ибо были определённо неразлучны голос и огонь, неразлучны как лучшие друзья, как сплетённые линии одноцветного потока и личинки дрожащей ртути.
Он подошёл к окну и огонь пополз за ним, повторяя движения ворса и явно подражая ему, вставая и нагибаясь, похихикивая как пыль и поёрзывая как шерсть, хотя вряд ли это он смог бы увидеть - смотрел он на город и видел, как город, бегущий по меткому выражению предшественника в горы, тлеет как забытый на противне пирог, и корка муравьиных домов с нелепыми телеантеннами и рукописными гробиками скворешен трещит и ломается по заранее намеченным линиям, как скверный ученический грунт, обнажая опадающее подземное тесто и ДАВАЯ ЗНАТЬ.
Жуки и оборванные где-то наверху побеги гигантских бобов, чередовались и спешили, обгоняя друг друга визуальной морзянкой, светящиеся небожители пеной стекали за горизонт. В биографии классиков прежде всего он читал чем кончали они. Благополучие сеяло скуку и, том отложивши, один, он выходил прохлаждаться по детским живым берегам, и окончания жизни, смеясь он выдумывал там. Тлел на губе сигареты живой огонёк, крови по ниточке вился горячий живой ручеёк, бабочки падали в море - шипение мнилось ему, и зашипев, аки кот, он собой устремлялся во тьму.
Ведь вспоминать картины детства, давать волю мнимым воспоминаниям - есть старости признак - кто же не знает об этом - и задуманное и творящееся сошлось как рисунок и точная копия, как материнская форма и вычленившийся, выбитый одним ударом кричащий розовый слепок, как вода и вместилище дутого фигурного сосуда.
Зёрна тугих виноградинок, полных закатов и зорь, детство, желтуха, простуда, царапины, ссадины, корь, книги живущие долго, очки пантеона врачей, абрис пожарника на городской каланче. Детство насыщенно запахом - краски родного угла, яблочный мёд утешений, обиды сырой пастила, дачи густой керосин и попытка связать червяка, сломанный ноготь, торжественный крик молотка. Радужная оболочка бесстрастного утром зрачка, точка, извилина, точка, картавая речь старичка. Как же не стать старичком, ежедневные думы о том, как поступить, чтобы после не стать старичком.
Вот и думай после этого, а прав ли был ты, удерживая момент возгорания, забивая рот яблочной мякотью утром, и вычищая болгарской известью остатки огня из зубов ввечеру? Впрочем, и так совсем не оставалось времени.
(5)
Мой город, зачем тебе нитки моих полуграмотных строк, царящего лета ошибки; морской растворимый песок, - я дырочка в теле твоём, неучтённый безвредный прокол, помарка - сотри, и тогда тебе будет легко. Когда бы имел я свой вес, да когда б я хоть что-то имел... Расправься со мною, уродец, пижон, винодел. Зашей меня ниткой дремучей подземной воды, огню укажи на мои озорные следы. Улитка, иголочка, винтик, крутой виноградный желток, политика сточенных плиток и плит навесной потолок, распиленный полиартритом раскаявшийся старичок, весёлые песни, полипы, луны водяной пятачок.
(6)
Что же творилось в городе, когда из комнаты, съедаемой огнём, дымом и голосом, смотрел он, неуверенно и невразумительно, в парниковую проталину выдыхающегося окна? - Пересыпались пески и распространялись кругами барханы, ёжилась рыжеватая хвоя, свистел носоглоткой устремлённый в небо кипарис.
Он бы выпил вина, обязательно выпил вина, но голова кружилась и без того, как если бы он долго и напряжённо наблюдал за сварой мохнатых бесцветных бабочек, или разбирал бы узоры на фасаде восточного дома, в жаркий полдень, не прикрыв головы панамой или атласным котелком этнической фески.
Он выпил бы горячего глинтвейна, жирного жюль-верновского пойла, стакан кабацкого пота, химического и ядовитого, выпил бы он. Глодал бы таблетку сухого горючего, слизнул бы и пятнышко едкого муравьиного спирта, да только где бы он нашёл его?
Он бы выпил и простого солоноватого воздуха, но голос души, очищающейся и неудовлетворённой, запрещал поворачивать целлулоидный оконный шпингалет и воссоединяться с потусторонним, саморазрушающимся миром, который как хотел, так и жил, а хотел - подстраивался под чьи-то мысли, и следовал им как послушный ученик.
Хотелось бы ему обойтись без фиксации происходящего, но навязчивая профессорская муха вставала перед глазами как тень гамлетова отца, и чтобы унять ум, чтобы успокоить совесть, чтобы снять с сердца когтистую каменную лапу и разогнать скребущихся кошек, он принялся напевать и складывать краеугольные слова, вяло отмахиваясь от льнущего к лицу пепла.
.................................................................................................................................................
Пересыпалась хвоя, учись оставаться один, если сможешь учиться тому, острый кружится лист, в парке статуи скрылись в молочном тяжёлом дыму, если сможешь один, на дороге лежит перевёрнутый обруч раздавленной плоской воды, если сможешь учиться тому, станешь сразу седым, а не с возрастом станешь седым, если сможешь жить так, быть таким, если сможешь так быть, пересыпалась хвоя, события жёлтого дня перестали будить, будешь статуей в парке, а знаешь как статуям в парке приятно столетьями спать, среди острой листвы, в сером облаке дыма стоять, если сможешь учиться тому, то учись оставаться один
................................................................................................................................................
кто-то в комнатном кашлял дыму, продолжался сухой карантин, кресты скорой помощи нервно выгорали там, где раньше были сырого дерева рамы, и задумавшись, не замечал он этого, прислушиваясь к присутствующему треску безобразного кашля, пока не догадался, кто кашлял в единственной комнате, наедине с горящими вещами.
(7-8)
От праздности писалися стихи, и тогда он вспарывал ворсяную дверь тёмной барсучей норки, обвязывал ноги чужой грубой кожей и, изгнанным королём шёл бродить по вспученным улицам и бугоркам, вынимая из пространства всё самое необходимое и полезное, чтобы после, наедине, утомившись от пестроты и гулкого горячего воздуха, сплести себе новую, взамен старой и износившейся, жизнь.
Жизнь текла, как течёт в проводах электрический сок, жизнь заточенной палочкой кожу скребла и стучалась в висок, выпадала осадком, сверкая и пенясь как мыльные воды дождя, трепетала стерильною ватною бабочкой дня. Жизнь моя, как с тобою мне жить, объясни? Я твоих фонарей не заметил кривые огни, ибо сам не был слеп, и увидел как вечер стальной, словно глинистый хлеб разрезает закат заливной. Что-то жирное плещется в лунном воздушном котле, выгрызает отверстие червь бессловесный в земле, но - карающий клюв, вязкий глаз, и отточенный дрозд вынимает из лунки червя под протяжное пение звёзд. Так и ты вынимаешь меня, жизнь моя, из разученных снов, ты меня наущаешь, но я не пойму твоих слов. Я иду по ковру, ты идёшь по ковру и ковёр приглушает шаги тех, кого вынимают из нор. Нас из нор вынимала кофейная гуща воды, вымывала крупицами соли, защищала руками слюды, уводила вода нас в пустые свои города, открывая тяжёлые двери лесного пруда.Что пылало над озером в тот вечереющий час? Задремавший турист? Нет, - дрозда вытекающий глаз. Под протяжное пение трав и ворчание дремлющих звёзд нас искал над заливом слепой и расчётливый дрозд.
(9)
Пока наш герой мыкался от горячечных стадов замыслившего недоброе города к перевёрнутым стволам лесного источенного озера, мясная профессорская муха солила стручковые перцы, потирала тонкие лапки над стаканом бурого кофе, мелко крошила сухой хлебец, растирала по краю тарелки кашицу картофельного пюре. В окнах наворачивался день, растекалось вываренное утро, морщился ссохшийся вечер, съёживаясь и сползая, отступая перед наступлением заострённой игольной ночи.
1994, лето, Москва, пос. Октябрьский