Парадоксальный феномен и точка отсчета
«Галут - это беда и проказа; все попытки исправить его не более, чем иллюзия и самообман… Галут с отсутствием прав, галут с погромами - это галут острый, инфекционный… Галут как на Западе, галут сытый, тучный, галут с почестями, и все же это галут… Наша миссия в России заключается лишь в “нормализации” галута с полным сознанием того, что это не решение проблемы… Национальные права в изгнании - это не что иное как организация Исхода и т.д и т.п.», - чтобы написать эти слова Зееву Жаботинскому пришлось пройти довольно долгий, сложный и яркий путь. Не так уж много подобных судеб - феерических, парадоксальных, героических. Прежде, чем стать выдающимся сионистом, а именно к этому периоду сложилось столь однозначное отношение к галуту, он оставил благородный след в русской поэзии и журналистике. Теперь о нем написана уже не одна книга. Интересно, как и в какую эпоху начался его путь.
Владимир Жаботинский родился в 1880 году в Одессе, городе, в котором еврейство в пору его рождения уже познало влияние Хаскалы. Между тем, исторически сложилось так, что именно Одесса оказалась «родиной» погромов в России. Маленькому Володе еще не было и года, когда в 1881 году в Одессе произошел один из самых страшных. Ему предшествовали погромы 1821, 1859 и 1871 годов. Не удивительно, а скорее естественно, что это отпечаталось в его генетической памяти, ведь предки его жили в Одессе и знали ужасы предыдущих погромов. Не это ли в конце концов привело Жаботинского к сионизму?
Разумеется, не только это. Были в его детстве и другие нестирающиеся впечатления, а в генах - коды, требующие реализации из поколения в поколение. Мать его родилась в Бердичеве, в этом самом «еврейском» из всех городов царской России. «Я побывал в Бердичеве в начале этого столетия и даже тогда застал еще на железнодорожной станции православных грузчиков, которые изъяснялись на гораздо более чистом идиш, чем я сам, а в говоре их звучал настоящий еврейский распев», - писал Жаботинский в «Повести моих дней». И там же: «Однажды я спросил маму: мы хасиды?» - и она ответила не без раздражения: «А ты что думал - миснагдим?» (противники хасидизма - М.Г.). И далее: «С тех пор и поныне я себя причисляю к потомственным хасидам».
Володя остался без отца в шесть лет, и самые яркие впечатления детства связаны с матерью, человеком сильным, неординарным. На свой детский вопрос: «А у нас, евреев, тоже будет свое государство?», он услышал уверенный ответ: «Конечно будет, дурачок!». По признанию Жаботинского, этот ответ никогда не забывался.
Что до отца, то Володя был совсем маленьким, когда тот тяжело, неизлечимо заболел, и мать, не желая мириться с приговором эскулапов, решила везти мужа в Берлин в надежде на немецких врачей. Вместе с родителями поехали и дети. Лечили отца в течение двух лет, но безуспешно. Затем были задействованы медики Киева, - увы, чуда не свершилось и здесь. Тогда было выполнено последнее желание главы семьи: жена отвезла его в Александровск - местечко, где он родился. Там он и дожил последние дни.
Похоронив мужа, женщина с двумя детьми вернулась в Одессу, - там жил ее брат. Город этот, как выяснилось впоследствии, сыграл заметную роль в формировании «печати свободы» в душе Жаботинского. «Одесса того времени - по мягкой веселости и легкому плутовству, витающим в воздухе, без всякого намека на душевное смятение, без тени нравственной трагедии… Я не видел города с такой легкой атмосферой», - вспоминал впоследствии Жаботинский. И хотя в юности и в молодости он подолгу жил в Риме, Берне, бывал в Вене, того Зеева Жаботинского, который в начале XX века уже имел немалую известность, создала именно Одесса: «Из ничего, из нуля возник этот город за сто лет до моего рождения, на десяти языках болтали его жители, и ни одним из них не владели в совершенстве».
Но у самого Жаботинского с языками складывалось иначе. В раннем детстве он начал говорить сразу на трех языках: идиш «ловил» во дворе и на улицах, первые уроки русского языка получил, когда не было еще и восьми - «учителем» была старшая сестра, а иврит ему с сестрой преподавал Иегошуа-Хона Равницкий - один из самых выдающихся знатоков этого языка (позже он вместе с Х.-Н.Бяликом соберет и издаст «Агаду» на русском языке в прекрасных переводах поэта С.Фруга, Жаботинский же встретится с ним уже много лет спустя, в 10-х годах ХХ века, когда будет работать над переводами стихов Х.-Н.Бялика - М.Г.).
По признанию самого Жаботинского, помимо уроков древнееврейского, в ту пору у него не было никакого соприкосновения с еврейством. В библиотеке, куда он бегал каждый день, было много еврейских книг: «Я их не читал. Раз или два попробовал и не нашел в них никакого движения, только печаль и уныние: неинтересно»… Но если бы его тогда спросили об отношении к евреям, он знал, что ответил бы: «люблю», а если бы спросил еврей, высказался бы полнее.
Семи лет он пошел в еврейскую школу (кстати сказать, в ней многие предметы преподавались на русском). Потом Володя не раз пытался поступить в гимназию, в реальное училище, но «успешно» проваливался: в 1888 году была введена процентная норма приема евреев в государственные гимназии. И все же он поступил в прогимназию, окончив которую в 15 лет, был переведен в 5-й класс Ришельевской гимназии. Интересно, что одноклассником его был Корней Иванович Чуковский - в ту пору Николай Корнейчуков. Они не только были хорошими друзьями, но и «друзьями по несчастью». За совместно сочиненный памфлет, в котором был осмеян директор, обоих в 1898 году исключили. «Должен признать, - впоследствии писал Жаботинский - что я почти не чувствовал антисемитского духа в этих государственных учебных заведениях».
Восемнадцатилетний юноша, похоже, не особенно печалясь из-за происшедшего, уехал в Италию, где продолжил образование в университете Рима. Вскоре, окрыленный здешней атмосферой, он напишет по-юношески преувеличенно пылко: «Если у меня есть духовное отечество, то это Италия…». Прекрасно овладев здешним языком, он переведет на иврит Данте и других итальянских поэтов. Но это позже, а пока способный молодой человек слушает лекции в университетах Рима, Неаполя, Берна и посылает корреспонденции одесским изданиям.
Блистательное восхождение в литературу
Владимиру едва исполнилось 17 лет, когда он перевел на русский стихотворение «Ворон» Эдгара По, и оно было опубликовано за подписью «Altalena» в журнале «Чтец-декламатор». «Этот перевод во много раз лучше брюсовского и лучше перевода Бальмонта, хотя у Бальмонта есть свои достоинства», - писала Наталья Берберова. А по мнению видного современного литератора и переводчика Евгения Витковского, «Ворон» Жаботинского - самая популярная из всех русских версий.
Перевод К. Бальмонта пятью годами раньше (1894) был опубликован в журнале «Артист». До него это стихотворение переводили Л.И. Пальмин (1878) и Д. Мережковский (1890). И все же перевод юного Жаботинского не затерялся, а, оказавшись столь впечатляющим, печатался даже в советских изданиях, когда лишь одно упоминание его имени могло повлечь немалые неприятности. Но имя дипломатично умалчивалось, а псевдоним Альталена проблем не вызывал, поскольку перевод, мол, сделан русским итальянского происхождения.
И еще о переводах Жаботинского. Его версия знаменитого творения Франсуа Вийона «Баллада о дамах минувших времен» кажется мне шедевром переводческого искусства. Вот первая строфа:
Куда, скажи мне, унеслись
Царицы были и былины -
Елены, Фрины, Мессалины,
Юдифь, Аспазия, Таис?
И нимфа Эхо, чьи напевы
Хранят холмы и берега,
Где стройный стан ее?
- Но где вы,
Былого талые снега?
А вот перевод Николая Гумилева:
Скажите, где, в какой стране,
Прекрасная римлянка Флора,
Архипиада… где оне,
Те сестры прелестью убора.
Где Эхо гулом разговора,
Тревожащая лона рек,
Чье сердце билось слишком скоро?
Но где же прошлогодний снег!
И для сравнения перевод, сделанный уже в наши дни Ю.Б. Корнеевым:
Где Флора-римлянка сейчас?
Где рок, красу губящий рьяно,
Архипиаду скрыл от нас?
Ушла Таис в какие страны?
Где Эхо, чей ответ так странно
Звучал в безмолвье рощ и рек?
Где эти девы без изъяна? -
Где ныне прошлогодний снег?
Последняя строка: «Где ныне прошлогодний снег?» почти повторяет гумилевскую «Где же прошлогодний снег?». У Жаботинского же она совсем иная, что, как мне кажется, ближе к оригиналу.
Мне вспоминается разговор с замечательным поэтом Моисеем Наумовичем Цейтлиным, который много времени уделял переводам различных поэтов. Однажды я спросил его, почему он не переводит баллады Франсуа Вийона, и он ответил: «Французский язык мне не чужд, я бы с удовольствием перевел балладу Вийона “О дамах былого…” (тема это всегда волновала Моисея Наумовича), если бы не знал гениальный перевод этого стихотворения, сделанный молодым Жаботинским». И он прочел такую строфу:
Где та, исполненная чар
И красоты, и мудрой речи,
За чью любовь позор увечий
Приял страдалец Абеляр?
Где тень французской королевы,
Чьих на заре топил слуга
Ночных любовников?
- Но где вы,
Былого талые снега?
А потом, задумавшись, сказал: «Мне кажется, что Жаботинскому этот перевод нашептал сам Вийон. Такое бывает. Я знаю десяток переводов этой поэмы. Больше всего меня волнует последняя ее строфа». Моисей Наумович продекламировал ее по-французски, пересказал по-русски, потом достал черный томик Вийона в переводе Мендельсона и прочел:
Принц, красота живет мгновенье.
Увы, таков судьбы закон!
Звучит рефреном сожаленье:
Но где снега былых времен?..
«Сегодня Жаботинский забыт, запрещен, - Моисей Наумович глубоко задумался. - Последняя строка у Мендельсона напоминает Жаботинского, но перевод Мендельсона мне тоже очень нравится. Я мог бы вам воспроизвести и другие переводы, например, Гумилева. По-моему, замечательно!». И Моисей Наумович, закрыв от удовольствия глаза, прочел:
О принц, с бегущим веком ссора
Напрасна: жалок человек,
И пусть вам не туманят взора:
Но где же прошлогодний снег!
«Заметьте, у Гумилева это четверостишье заканчивается восклицательным знаком. Замечательный перевод, но все же у Жаботинского…
Принц, не ищи. Восходят севы,
Желтеют, скошены луга;
В одном припеве правда: Где вы,
Былого талые снега?»
Моисей Наумович задумчиво сказал: «“Былого талые снега” - это очень сильно! - И закончил: - Все же я верю, что Жаботинский займет достойное место в русской литературе».
Незаурядные личности нередко разноталанны, необычайно энергоемки, деятельны. В молодости Жаботинский сотрудничал со многими одесскими газетами. Ему легко давались иностранные языки, уже в ранние годы он был полиглотом: свободно владел семью языками. Разве это ни о чем не говорит: восемнадцатилетнего журналиста отправляют в Европу корреспондентом от одесских газет. Жаботинский успевал выполнять задания нескольких редакций, причем не в ущерб изучению права в университетах Рима и Берна. И кроме того, он был чрезвычайно одаренным во всех областях литературы.
В ту пору, казалось, ничто не предвещало его прихода к сионизму. И все же. В 1898 году Владимир Жаботинский написал одно из лучших своих стихотворений «Город Мира».
Над костром моим синеет
ширь ночного небосклона.
Тихо дремлют в отдаленьи
стены скорбного Сиона.
Провожатый мой, потомок
древних шейхов Эбн-Али,
шлет привет пытливым взором
звездам неба от земли.
«Скоро полночь», - говорит он
и смолкает, засыпая.
Спит печальная долина,
неподвижная, немая.
Этот сон меня пугает:
в этой чуткой тишине
словно стоны чьи-то реют
и доносятся ко мне…
Тише - арфа зазвенела.
Там, вдали, где тьма густая,
струны стонут, надрываясь,
разбиваясь и рыдая;
тихий голос где-то плачет
или, может быть, поет, -
над Сионом легкий призрак
белой женщины плывет.
«Шейх, мне страшно!»
Он проснулся,
поднял взоры и мгновенно,
скрыв лицо свое руками,
преклонил одно колено.
Я невольно опустился
рядом с шейхом Эбн-Али,
и рыданья постепенно
где-то замерли вдали.
И, шепча свои молитвы,
встал араб неторопливо.
«Да прославится Всевышний,
нам явивший это диво.
Этот призрак - Город Мира.
Я слыхал, что каждый год
песню скорби над Сионом
эта женщина поет.
Я слыхал среди арабов:
Тот, пред Кем благоговеем,
обещал во дни былые
эту землю иудеям.
Нет владыки кроме Б-га -
Ла Иллаху иль Алла! -
Злоба сильных только глина,
слово Г-спода - скала.
Но столетья проходили,
и в печали непрестанной
скорбно жили иудеи
вне страны обетованной, -
жили, родины и чести
волей рока лишены,
только веру сохранивши
от великой старины.
Этот призрак - Город Мира,
это - Мать того народа.
Каждый год она рыдает
над Сионом с небосвода
и зовет из стран изгнанья
в тихий рай своих полей
Б-жьей карой многолетней
истомленных сыновей»…
Такие стихи написал юноша, никогда не видевший страну праотцев, Святую землю, по которой ходили библейские Пророки, свою историческую родину, свободу которой отстаивали Бар-Кохба, маккавеи... Эти романтические стихи молодого Жаботинского стали прологом к его будущей судьбе, к высоко талантливым переводам из Бялика, которые он сделает много позже.
Литературный дар и талант Жаботинского не вызывал сомнения у его современников. Но вот вопрос, как мы сказали бы сейчас, по поводу «пятого пункта» - можно ли еврея считать русским поэтом, писателем, обсуждался в начале века среди русской интеллигенции довольно горячо. А Жаботинский был не просто евреем, он еще числил себя и потомственным хасидом!
В этой полемике принял участие и Корней Чуковский. В рецензии, посвященной изданию рассказов С. Юшкевича (1908), он писал: «Еврейский же интеллигент, оторвавшийся от своего родного народа, отрывается и от единственно доступной ему правды; приставая к народу русскому, к русскому языку и русскому искусству, он новой правды не обретает; он усваивает, но не творит; он копирует, но не рождает. Это страшная трагедия еврейского интеллигента, очутившегося в духовном плену у пушкинской, у толстовской, у чеховской культуры - и пусть он будет гениален, как десять Шекспиров, он не создаст ничего, он беспомощен и бессилен, потому что русский пафос - не его пафос…».
Эту мысль Чуковского, разумеется, разделяли не все. К тому же, что касается Жаботинского (справедливости ради надо заметить, что вряд ли Чуковский имел в виду его), то «оторванным» его считать совершенно невозможно. Откуда «оторванность» у считающего себя «потомственным хасидом»? В том-то и дело, что евреем он был коренным, и Б-жье благословение, которое на нем лежало, щедро изливалось на все, с чем он имел дело.
А среди тех, кто был солидарен с Чуковским, - В.В. Розанов, выдающийся русский литератор и философ: «Евреи в русской литературе поджидают именно Гейне, который не одною властью, но и талантом даст им наступать на горло русской литературе… Вся литература теперь “захватана” евреями. Им мало кошелька: они пришли по душу русскую». В письме М.О. Гершензону - литератору, которого уважал, В.В. Розанов в январе 1913 года пишет: «Мне кажется, евреи делают великую ошибку, ошибку для своего счастья, ошибку для своего развития, затормозившись в русскую журналистику…».
Быть или не быть русским журналистом - едва ли вопрос этот когда-либо стоял перед молодым Жаботинским. Журналистика стала не только его уделом, но и самой жизнью. Его публиковали в «Одесских новостях» и «Одесском листке», в «Русской мысли» и «Вестнике Европы»...
Любопытна запись из дневников К.И. Чуковского, сделанная 19 июня 1965 года: «Получил из Иерусалима письмо… Автор письма Рахиль Павловна Марголина прислала мне портрет пожилого Жаботинского, в котором уже нет ни одной черты того Альталены, которого я любил. Тот был легкомысленный, жизнелюбивый, веселый: черный чуб, смеющийся рот». Вот такого и любил Чуковский. Что до их отношений, то, как справедливо заметил литератор Михаил Вайскопф: «Корней Чуковский, которого Жаботинский приобщил к русской словесности, сравнивал его с пушкинским Моцартом и даже с самим Пушкиным».
Снова Одесса: «Сионистом я стал еще до того»…
В конце 90-х годов ХIХ-го века Зеев Жаботинский из Италии «заваливал» одесские газеты статьями, фельетонами, очерками. Работалось ему там легко. Там же написаны и драматические произведения. И все же, при всей влюбленности в Италию, ему снилось Черное море, родной город, где на Приморском бульваре такие же чинары, как в Неаполе.
Наконец в 1901 году Жаботинский вернулся в город своего детства, и не с пустыми руками, а с двумя собственными драмами: «Кровь» и «Ладно». Обе были поставлены в одесском городском театре, имели успех у зрителей и прессы, однако в репертуаре стояли относительно короткое время.
Теперь Жаботинский работает в «Одесских новостях» фельетонистом. Писатель Дон Аминадо (Аминодав Шполянский) вспоминал: «В “Одесских новостях” начинали свою литературную карьеру Корней Чуковский, К.В.Мочульский, Петр Пильский, В.Е.Жаботинский, явивший весь свой искрометный и иронический блеск в легких, в совершенно новой манере поданных фельетонах, за подписью Altalena».
Увы, «легкость и веселость» Жаботинского после возвращения в Одессу сохранялись недолго. «Между тем приближались дни Пасхи, Пасхи 1903 года. От некоторых знакомых я слышал странные, тревожные речи, что в городе и во всей округе, во всей губернии витает опасность еврейских погромов; ничего подобного не происходило более 20-ти лет…». Жаботинский обращается с письмами ко многим еврейским деятелям, предлагая упорядочить самооборону в городе. Но слухи о предстоящей «пасхальной» расправе оказываются ошибочными, к несчастью, только в отношении Одессы. В то самое время жесточайший погром обрушился на Кишинев - совсем неподалеку...
Это трагическое событие резко изменило отношение Жаботинского к решению еврейского вопроса в России. Вскоре он напишет: «Сионистом я стал еще до того, до того я уже думал об обороне, как о еврейской трусости, которая проявилась в Кишиневе», и с того времени превратится в сиониста деятельного, «воинствующего». Тогда же, в 1903-м, он вернулся к ивриту и уже в 1904 году перевел на русский «Сказание о погроме» Бялика.
И все разрушено…
И выйдешь на дорогу -
Цветут акации и льют свой аромат,
И цвет их - словно пух,
и пахнут словно кровью;
И на зло в грудь твою войдет
их сладкий чад,
Маня тебя к весне, и жизни,
и здоровью;
И греет солнышко,
и, скорбь твою дразня,
Осколки битого стекла горят алмазом -
Все сразу Б-г послал,
все пировали разом:
И солнце, и весна, и красная резня!..
После публикации в 1906 году перевода этой поэмы, кто-то из русских литераторов сказал: «Как жаль, что сионисты украли Жаботинского у русской литературы».
Одесса Жаботинского. Наверное, при желании можно приблизительно исчислить, сколько света и сколько тени пришлось здесь на его судьбу, если бы хоть что-то в жизни можно было определить настолько однозначно. Здесь уместно вспомнить, что в родном городе Жаботинский познал и первый арест: в 1902 году его отправили в одесскую крепостную тюрьму. Из-за того, что при обыске обнаружили «запрещенную» брошюру (как оказалось позже, это была памятная записка министра Витте «Земство и самодержавие» с предисловием Плеханова). Неискушенный в посещении таких заведений, все же Зеев догадался вскоре, что находится среди политзаключенных, о чем свидетельствовали прозвища: Желябов, Гарибальди, Лабори (адвокат Дрейфуса - М.Г.). Самому Жаботинскому дали кличку «Лавров», наверное в память об одном из основателей русского социализма. «Гарибальди» оказался столяром с Молдаванки, которого арестовали и избили за то, что во время демонстрации рабочих на Дерибасовской шел во главе колонны с красным знаменем.
Эта «отсидка» Жаботинского оказалась не длительной - всего семь недель, и оставила она в его памяти, как ни парадоксально, светлые воспоминания: «Я полюбил своих соседей, хотя и не видел их лиц. Я поднаторел в “телефоне”. И даже начальника тюрьмы я полюбил, жандармов и стражников: они были вежливы и очень предупредительны».
Но и «сладкий» первый арест, и «вхождение в сионизм», и увлечение идеями социал-демократии (до 1903 года был членом Одесского комитета РСДРП), и многое другое, - всю эту часть жизни смял, едва ли не отрезав, кишиневский погром. Теперь, после неизбежной переоценки ценностей, очень четко обозначились приоритеты и цели. В 1903 году Жаботинский получает приглашение на VI сионистский Конгресс: он едет в Базель делегатом от евреев Одессы. «Но ведь я совершенный профан во всех вопросах движения!» - неуверенно попытался возразить он. На что г-н Зальцман, видный одесский сионист, прозорливо ответил: «Научитесь». На том конгрессе Жаботинского представили «худому и высокому молодому человеку с черной бородкой клинышком и блестящей лысиной», как оказалось, доктору Хаиму Вейцману, одному из лидеров сионизма, в будущем первому президенту государства Израиль.
Из воспоминаний: «Никакой романтической любви к Палестине у меня тогда не было… Я был в числе меньшинства Конгресса, которое голосовало против Уганды и вместе с остальными, сказавшими “нет”, вышел из зала… Подавляющее большинство, в том числе многие из тех, кто прибыли из России, голосовали “за”. Никто не уговаривал меня голосовать так, а не иначе. Герцль произвел на меня колоссальное впечатление… А я вообще-то нелегко поклоняюсь личности… Я почувствовал, что стою перед истинным избранником судьбы, пророком и вождем милостью Б-жей…»
Теперь, оказавшись как бы в иной реальности - в ином кругу, на новом поприще, которое становилось неотъемлемой, главной частью жизни, зрелый Жаботинский старался постичь свое прошлое: «Быть может, я мечтал, как это водится у молодежи, завоевать оба мира, на пороге которых я стоял: обрести лавровый венок русского писателя и фуражку рулевого сионистского корабля; но скорее всего у меня не было никакого твердого плана… Но за меня решила судьба… Точнее - не судьба, а случай: антисемитская выходка русского хама из центрального околотка Одессы. Звали его Понасюк». Этот пристав спровоцировал в городском театре скандал, и вскоре Жаботинский был вызван на допрос к градоначальнику графу Шувалову. Видимо, из беседы с ним Владимир понял, что скандал с Понасюком - лишь повод для очередного ареста по куда более существенным причинам, чем при первом: Жаботинский, как и Меир Дизенгоф, будущий мэр Тель-Авива, один из создателей государства Израиль, числился среди руководителей отрядов еврейской самообороны в Одессе. «Вдохновленный» беседой с градоначальником, не заезжая домой, Жаботинский отправился в Петербург.
Продолжениеhttps://lechaim.ru/ARHIV/104/geyzer.htm