Чужие грабли

Aug 30, 2024 00:16

Это не о детях - это об отношении к прошлому, сочувствии и прощении.
Следующая глава будет уже в октябре - ты помнишь, да?

Иманд (32) - Анна (29)

- Ты заметил, что малышка стала подолгу спать днем? - кутая плечи в черно-серебряный мех палантина, спрашивает Анна.
В лимузине тепло. Вечернее солнце наполняет салон золотистым туманцем, в котором проблескивают искорки огоньков на приборной панели, но Анна, впервые одетая по-весеннему с непривычки зябнет в открытом платье. Оставив позади парковую зону, автомобиль разворачивается на эстакаде и вливается в сплошной поток машин, идущих в центр.
- У няни Сири она спала час, много полтора. А тут я около четырех зашла, думала поиграть с ней, смотрю, сидит в постельке - сонная, сердитая. Похныкала и как ватная кукла назад в подушки повалилась. Няня Грета говорит, который день уже так.

На крыше лимузина вспыхивают проблесковые маячки - в тот же миг дорожная разметка перед ними загорается алым пунктиром, посылая беззвучный сигнал другим машинам покинуть спецполосу.
- Мы что, опаздываем уже? - беспокоится Анна, с неудовольствием созерцая эту дорожную иллюминацию.
- Вроде нет, - муж как всегда безмятежен, - просто движение впереди плотное, и автоматика заранее освобождает путь.
Перед ними уже никого, и лимузин прибавляет ход. Красный пунктир у них за спиной сменяется зеленым и вскоре гаснет, приглашая других участников движения вновь занять полосу.

- Ничего страшного, - возвращаясь к разговору о сбившемся режиме дочки, замечает Иманд. - Вот подлечится няня Сири, и опять по-старому пойдет.
- Ты ведь сегодня раньше меня вернешься?
Он понимающе кивает.
- Я к ним зайду. Только малышка уже спать будет.

***
Ну конечно она должна спать - в двенадцатом-то часу! - а не сидеть на ковре, привалившись к мягкому нянюшкиному боку, и не лупить сонные глазки в экран, где ее любимец муми-троль затеял очередную проделку со шляпой волшебника. Застигнутая врасплох молоденькая ласковая няня Грета меняется в лице, бормочет:
- Вот, понимаете, никак не хочет спать! Все время вылезает из кроватки, а если решетку поднять - плачет, кричит. Я уж и сказки пробовала и колыбельные - ничего не помогает.
Соланж - довольная: папа пришел, теперь-то мы позабавимся! - протягивает к нему ручки.
- Поздно уже, - подхватывая дочку, строго говорит он, - спать пора, - и несет в кроватку, где в темноте белеет заботливо взбитая подушечка и приглашающе откинут уголок одеяла. - Смотри-ка, постелька тебя заждалась.
Ну нет, Соланж совсем туда не хочет! Она сердито сопит и брыкается, спихивая одеяло на пол - не станет она лежать тут одна в темноте, нетушки! Но и папа не собирается воевать с дочуркой всю ночь:
- Нельзя вставать, - твердо говорит он. - Закрой глазки и лежи смирно.
Папа - это вам не няня Грета - хочешь, не хочешь, а надо слушаться. К тому же Соланж устала - темнота и успокаивающие поглаживания делают свое дело.

Няня ждет его в детской, взглядывает боязливо и сразу опускает глаза, предчувствуя неминуемый разнос. Но ничего резкого и обидного ей не говорят, только просят утром поднять девочку в обычное время, и днем разбудить не позднее половины третьего.
- А вечером?
- Дождитесь меня. А сейчас отдыхайте. Доброй ночи.

***
Лошади - гнедая и караковая идут шагом среди кустов зацветающей сирени. Молодой глянец еще не сошел со светло-зеленой листвы, баюкающей крупные дымчато-фиолетовые гроздья крестообразно треснувших бутонов. А ранняя белая уже распустила влажные благоуханные кисти - дыши не надышишься! Духовитые испарения сладостно кружат голову - Анна рассеянно улыбается рассказу о дочкиных ночных проделках. До чего же бойкая девица растет! За неделю няньку обратала! Придется заново режим налаживать - опять вопли, скандалы…

- Ты не слушаешь меня, что ли? - спрашивает Иманд.
Раньше она бы расстроилась, вот мол, опять насилие над ребенком, а теперь смотрит вдаль отсутствующим взором, затуманенным легкой грустью от неполноты счастья. Так бывает: печаль примешивается к радости и довольству, соединяется с ним, образуя сложные оттенки чувств, будто акварельные переходы в живописи.
- Смотри, это старая беседка вон там? Поедем к ней, - и помолчав. - Я слушаю, только знаешь… наверно я уже не та трепетная мамаша - не прихожу в ужас. Не боюсь нарушить какое-нибудь педагогическое табу. Вообще о другом думаю… - она умолкает, не зная, как подступиться к трудной теме, и вдруг выстреливает коварным вопросом:
- Ты хочешь быть таким, как твои родители?

Застигнутый врасплох, Иманд пожимает плечами, сам не зная, что мешает быстрому и однозначному «да». Ему и в голову не приходило критически оценивать воспитательные меры, которые применяли к нему самому. Может, мама и отец не во всем были образцом, но ведь родители - это данность, других он и представить не может. Честный ответ (а на другой он и не способен) звучит так:
- Да, хочу, но я бы не все делал, как они.
Даже такая частичная нелояльность, высказанная задним числом в адрес тех, кто уже не может оправдаться, кажется ему предосудительной. Честность и любовь входят в противоречие и, не зная, как разрешить его, он предпочел бы вовсе не затрагивать тему. Но раз Анна спросила… Что-то ее волнует, не дает покоя.
- А ты?
- А я боюсь стать, как мама. У меня проскальзывают ее интонации, даже фразы, которые в детстве от нее слышала - сами на язык выскакивают, подумать не успеваю. Я себе обещала, что не буду, а сама…
- Вы не ладили?
- Я даже думала, она меня не любит! Но это не так.

Анна впервые признается в этом и чувствует себя глупо - как взрослая тетя, внезапно представшая в роли обиженной девочки. Иманд и рад бы подбодрить ее, но напрасно ловит ускользающий взгляд - натыкается на сдвинутые брови и опущенные ресницы. Белые пальцы тискают поводья гнедой.
Ослепительное утро мечет сквозь кружево листвы пучки фиолетовых игл. Сиреневый садик весь в трепете солнечных теней. Его караковый жеребец тоже будто в пятнах-зайчиках - сквозь черноту проглядывают рыжеватые отметины на шее, на морде, вокруг глаз - ах, красавец! Ветер гнет едва оперившиеся ветки золотисто-зеленые с голубыми и лиловыми туго спеленутыми кулечками сортовой сирени. Острые треуголки листьев кажутся на солнце прозрачными, совсем сквозными. Оттого в верхушках мощных породистых кустов ходит, играет такой сквозисто-зеленоватый живой свет, такие волны аромата расходятся… что же будет, когда расцветет все?

- Знаешь, - говорит Анна, трогая на ходу бело-розовую, словно зардевшуюся робким румянцем, звездчатую кисть, - бывает такая суровость в человеке: когда детство безоблачное, будущность блестящая - ах, скорее б дожить, а потом - раз, и нет ничего, ни любви, ни счастья жизнью обещанного. Мама ведь другого любила, с юности мечтала жить с ним, ждала, надеялась. Не дождалась. С моим отцом она поздно встретилась, и это уж наверно не та любовь была, какой ей хотелось. Вообще не та жизнь, словно чужая судьба. И я, как вечное напоминание об этом. Не помню, чтоб она меня ласкала, баловала. Всегда ставила справедливость выше доброты: заслужила - получи! Я скоро поняла, как ей угодить и старалась. И она старалась… не тиранить, сдерживала свой нрав. В общем, у нас обеих получалось.

Ему хочется взять двумя руками эту склоненную голову в тяжелых русых завитках, стекающих на лопатки, с мужской покровительственной лаской поцеловать в прохладный лоб - он мог бы, лошади идут бок о бок - но стесняется сентиментального порыва. И, подавив его, говорит:
- Не верю, что ты станешь такой. Совсем на тебя не похоже - вымещать на ребенке свои обиды на жизнь, жалость к себе и разбитые надежды. Даже если б они у тебя были.

На самом краю сирингария буяет куст махровой сирени - пурпурные зернистые бутоны, приоткрыв лепестки, жадно пьют солнце, завидуя верхним пышным кистям, серебристым споднизу и мажентовым в самой кудрявой гуще. Гнедая тянется к крупной, наклонившейся от тяжести метелке, шлепает мягкими губами, будто причмокивает. «Ну, ну…» - Анна трогает повод. Лошадь оборачивается, фырчит укоризненно: что, уж и понюхать нельзя?
Дальше тянется обширный пологий луг с раскидистыми дубами, посаженными еще в дни прапрадеда Анны. Левее на берегу залива в окружении белых клеников доживает свой век старая дощатая беседка, бог знает как уцелевшая среди вылизанного ландшафта.

Разневолив лошадок, они ступают под прохудившуюся шатровую кровлю, через щели в которой падают на скрипучий пол снопы сияющего света. Рассохшиеся, но еще крепкие и удобные скамейки приглашают отдохнуть в теньке.
- Ну, рассказывай, - откинувшись на спинку и глядя на жену сбоку, предлагает Иманд.
- Что?
- Ты сказала: «Я себе обещала не делать так» - как?
- А… - она лирическим жестом закидывает за шею переплетенные кисти рук, - Например, обещала не пичкать ребенка нелюбимой едой.
- А тебя разве заставляли?
- Только мама. Она считала, что я мало ем и «одну траву», а мясо остается на тарелке. Это ее сердило: вот мол, избалованная какая! А я просто не любила мясное, да и сейчас не люблю - слишком тяжелая пища для меня. За столом она все время говорила о голодающих африканских детях, как они подбирают отбросы на улице, и отдали бы все свои игрушки за мою телячью котлетку. Я предлагала отдать несчастным детям и эту, и все будущие котлетки - мама свирепела. Однажды сказала, что нашла чудесного африканского мальчика по имени Зэмба, который ест без капризов все, что дают, и обменяет его на меня, когда документы будут готовы. Я поверила и очень испугалась потому, что в глубине души знала, что делаю маму несчастной. Со страху съела, давясь слезами, все тефтельки, она еще и подкладывала. Потом живот болел.
- От мяса?
- От переедания.
- А мама что?
- Позвала доктора Эрикссона. И он ей как-то объяснил наверно.
- Тебя больше не мучили?
- Этим - нет.
Вспоминая, она пристально рассматривает пляшущие блики солнца на щелястом полу - сколько же в них красок: алый, зеленый, васильковый…

- Продолжай, - Иманд поощрительно поглаживает жену по руке. - Что еще ты обещала не делать?
- Да много чего. Вот скажи, когда ты показывал родителям что-нибудь сделанное тобой - как они реагировали?
- Школьные работы, ты имеешь в виду?
- Хотя бы.
Он старается вспомнить.
- Хвалили, если было за что, помогали, когда самому ума не хватало, но это пока маленький был, а позже… совет хороший могли дать или поправить ошибку.

То, что ему вспоминается, не ответ на вопрос. А впрочем, и ответ. Неловко такое рассказывать, да разве по-мужски это - желать откровенности Анны, и избегать того же самому?
- Классе в шестом-седьмом был у меня приятель-соперник Карел, Карличек все его звали. Интересный парень, умный, но заносчивый и до крайности честолюбивый. Друзей вербовал с разбором, чтоб выгодно отличаться на их фоне. У нас с ним давно борьба шла - то он верх возьмет, то я. И вот в конце учебного года объявили в школе конкурс рефератов по истории. Победитель выходит в следующий тур. И мы сцепились, конечно. Не так победы хотелось, как противника уесть! Я неделю корпел над самой сложной темой, из кожи вон лез. Родители за меня болели, полезные книжки под локоть подсовывали.
В день конкурса я зашел за приятелем по дороге в школу. Время уже поджимало. Он быстренько учебники, тетрадки в рюкзак побросал, а реферат сбоку на столе остался - Карличек не заметил. Я видел, и ничего не сказал. Всю дорогу до школы себя уговаривал: нянька я ему, что ли? Представлял, как дома моей победе обрадуются. На истории он спохватился, да поздно. Меня поздравили, реферат на городской конкурс забрали. Домой гоголем пришел.
Отец выслушал мои бравые реляции - холодно, недружелюбно, пальцами по столу побарабанил: «Победил, значит? А чем же ты одолел соперника? В чем твоя победа - что он тетрадку забыл? Ай, да герой!» И добавил глядя мимо: «Продолжай, парень. Со временем выйдет из тебя знатный сукин сын».

Анна слушает, прикрыв пылающее лицо ладонью, смущенная и в то же время очарованная искренним исповеданием давнего греха - как это не похоже на суетливую бесстыдную откровенность, с какой нечистая совесть торопится предупредить чужие суждения.
- Почему ты рассказал мне?
- Ты спросила. И… мы ведь о воспитании говорим. А у тебя как было?
- У меня - так: что бы я ни сделала, все принималось на «ура», даже если там отчаянная глупость написана. Меня трепали по щечке и называли умничкой. Наверно эти похвалы должны были вдохновлять, но я чувствовала себя оскорбленной - никто не вникал, правда ли там дельная работа, или просто дурацкая писанина «на отвали». Все, что я писала, заведомо считалось шедевром. Педагоги, видно, не решались особо критиковать, а родителям было некогда - они говорили, разбирать ошибки - дело учителей. Но я-то мечтала заслужить настоящее одобрение! А это абстрактное восхищение было формой пренебрежения. Не хочу такого для Соланж. Но хвалю ее кособокие куличики и каляки-маляки потому, что так проще на самом деле. Я ей: «Молодец!» - она и рада. А как ее такую маленькую оценивать…
- Ну, пока ей и того довольно, а дальше сама увидишь. Это не значит, что ты наступаешь на те же грабли.

Анна отвечает благодарным взглядом, любуется как солнечные зайчики скачут по его волосам, по высокому лбу. Вся беседка наискось исхлестана солнцем, прорвавшимся сквозь юную золотисто-зеленую листву.
- Я вот еще вспомнила, - войдя во вкус доверительного разговора, говорит она, - про чувство вины. Ненавижу, когда его используют, чтоб чего-то добиться от детей.
- Как это?
- Мама все время твердила, что я на особом положении, что у меня есть все, чего лишены другие дети, и сама она тоже была лишена. Что мне даны все возможности, и если я не могу заткнуть других за пояс в учебе, в музыке, значит, глупа и ленива - и зря со мной столько носятся. Вот она - играла на рояле, мечтала стать музыковедом… Это не пустое, не думай. Мама сама учила меня сольфеджио и музлитературе, теории музыки, гармонии и полифонии - она правда могла бы стать отличным теоретиком, но рано лишилась матери, и некому было возиться с ней, как она со мной - день и ночь.

Даже теперь, повторяя эти упреки, Анна чувствует, как горячая соль разъедает ей глаза - так жаль ту девочку, выбивавшуюся из сил, чтоб достичь намеченных для нее высот. Не хватало только разреветься от жалости к себе! Фу, как стыдно и нелепо! Она умолкает, борясь с собой. Иманд тоже не знает, что сказать. Каково было его жене расти под прессом чужих амбиций?
- Ты как-то отвечала на это?
- Как? Занималась до изнеможения. Казалось, я чужое место заняла - девочки более умной, одаренной, более сильной, чем я. Потом пришла болезнь, и мама махнула на все рукой. В другую крайность впала - стала хвалить за все подряд, без разбора. Очень боялась за меня.

- А сейчас она как? - с любопытством спрашивает Иманд.
Отношения жены и тещи для него загадка.
- Ой, да она и сейчас такая! - Анна добродушно машет рукой. - Я уж привыкла. Звонит вчера - поболтать ей хотелось, а у меня караул просто: визитеры в приемной, портниха вокруг с булавками бегает, секретарь какие-то бумаги прямо в руки сует. Говорю ей: «Некогда сейчас, давай позже позвоню» А она - что ты думаешь?
- Подожди… - он азартно облизывает губы, как шкодник, задумавший проказу, - дай угадаю! - натягивает обиженное выражение лица и бурчит, довольно точно подражая интонациям: «Так и зна-ала. Думаешь, я не вижу, как ты ко мне относишься?»
- Точно! Она всегда это говорит. Ты, мол, такая занятая, некогда с матерью два слова сказать.
- Пытается тобой манипулировать?
- Неосознанно. У нее это мученичество - род вымогательства: давить на других, изображая страдалицу - въелось в характер. Месяц назад она зашла ко мне в офис…
- На набережной?
- Да на Стадсхолмен. Мы как раз посольский прием обсуждали, заканчивали уже. И вдруг она - в дверь. Я документы смотрела - не видела. Другие ее заметили, стульями загремели, вскочили, и я машинально - тоже. Бумаги из рук - шурх! - как голуби из голубятни. А она: «Ой, ты занята? (а что еще в офисе делать?) Я на минуточку. Только сказать, что Клара умерла».
- Кто это - Клара?
- Дальняя родственница Розмари - помнишь, мою французскую «сестричку»? Клара была маминой старшей подругой, очень близкой. Когда мама осиротела, Клара пришла на выручку. Я видела ее раза два-три, знала, что болеет - рак гортани. Розмари в последние месяцы жила с ней, ухаживала. Она и о смерти сообщила. Я говорю: «Мы уже закончили, сейчас все уйдут». Думала, посидим с ней, поговорим. А она: «Нет-нет, я же вижу, тебе не до меня. Пойду уж. Не буду мешать». Будто я могу быть слишком занята, чтобы поговорить с ней о ее горе!
- Это в тот вечер, когда ты до утра у родителей сидела?
- Ага. Прямо из офиса к ним поехала. А там, знаешь, слово за слово… Вы с Соланж за городом - куда мне спешить? А мама так рада была, отпускать не хотела. Пойми, у нее это не со зла, просто… ну, такая она.

Между прочим, им пора назад.
- Дадим кружок, - предлагает Иманд, - посмотрим, как каштанчики цветут. А то отгорят скоро, так и не увидим.
Лошадки резво бегут.
- Чуют, что к дому, - посмеивается муж.
В каштанах изумрудный сумрак - слоистая листва пронизана редкими дымными лучами, в ней бледно светятся желтовато-розовые гроздья звезд, и кто-то напевно звенит в цветах - тихо, тонко, чисто.
- Слышишь? Пчелы грабят каштаны! Торопятся, пока всю красоту ветром не задуло.

На скаку не очень-то поговоришь, и Анна пока про себя копит - господи, неужели список такой длинный? Бедная мама! Хотя нет, такое, пожалуй, вслух не стоит - нужно просто сохранять разумную дистанцию между своей жизнью и дочкиной. Как же мама не понимала! Когда Эдмунда в женихи мне прочили, она и тогда и долго еще потом, считай, за зятя его держала. Щечку по-родственному подставляла, убеждала, что я скоро одумаюсь, пожалею. Свидания нам подстраивала - чуть ли не от моего имени их назначала! Да еще обижалась потом: «Я же как лучше хочу - для тебя стараюсь! Сама после спасибо скажешь!»
Она и раньше бесцеремонно сводничала: «В твоем возрасте уже пора найти себе кого-нибудь!» Мальчики «от мамы» были как выставочные образцы - рослые, плечистые, знающие себе цену. Им тоже было «уже пора» и желательно «не с кем-нибудь». Анна чувствовала себя завидным трофеем.

Да, мама нелегкий человек - одна ее манера прятаться за самокритикой чего стоит! Она заранее говорит: «К чему тебе советы такой отсталой старухи, как я?», чтобы потом не разочаровываться. Или: «Тебе будет скучно со мной». Или: «Я ничего в этом не смыслю. Я всего лишь твоя мама и желаю тебе добра».
Это правда - желает. Она старалась быть хорошей матерью. И есть глубокая несправедливость в том, что вместо благодарности за старания, дочь перебирает в уме ее просчеты. Анна чувствует укоры совести, и неприятный холодок под ложечкой при мысли, что однажды и она может стать объектом критического анализа со стороны дочки. Что-то скажет о ее методах повзрослевшая Соланж…
- Не грусти, - поравнявшись с ней и придерживая жеребца, Иманд будто подслушал невысказанное. - Мы не станем такими, как наши родители - не сможем, - и добавляет полусерьезно, - но мы конечно найдем свои способы мучить детей.

***
После обеда Анна уезжает - дел много, но кончаются они раньше, чем ожидалось, и к позднему чаю она уже дома. Радуется: вдвоем за столом посидим, а потом в спальню - соскучилась по милым домашним вечерам. Редко они выпадают, все суета. Часы в холле приветствуют хозяйку музыкальным боем. Малышка наверно не спит еще, она успеет поцеловать ее на ночь. Тем более Иманд собирался сам ее уложить. Подобрав юбку из тафты, чтоб не шуршала - такая тишина в доме - она поднимается наверх, ступает неслышно: вдруг папа уже утолок строптивицу. Но тут из детской навстречу ей вырывается  протестующий рев, знаменуя начало семейной баталии. Должно быть, Иманд поднял решетку кровати, и Соланж обнаружила, что не может выбраться.
- Ложись, - слышит она спокойный голос мужа.
Рев нарастает, детка вкладывает в него всю душу. Предусмотрительно сняв туфли, Анна в одних чулках ступает в комнату. Заметив ее силуэт в застекленной двери, Иманд делает ей знак «не мелькай, она не должна тебя увидеть» и твердо повторяет: «Ложись, или я тебя уложу». Конечно это не сработает, но он верит в честные предупреждения.

Ага, папа идет к ней! - Соланж мгновенно умолкает, нетерпеливо выплясывая в кроватке, тянется к нему - думает, что победила, сейчас ее вытащат. Но папа, придерживая одной рукой льняной дочкин затылок, другой ловко опрокидывает ее на спину: «Лежи». Она тут же вскакивает - возмущенная, сердитая, открывает рот, собираясь заорать и снова оказывается уложена на обе лопатки, да еще крепко прижата большой сильной рукой. Она борется изо всех сил, выкручивается, рычит, плюется и получает предупредительный шлепок пальцем по губам: «Нельзя так делать». Ах так! Тогда Соланж упирается головой в подушку и взбрыкивает ногами, грозя зарядить папе пяткой в глаз. Другая рука опускается ей на колени: «Лежи смирно».

Анне все это кажется безнадежным: разве можно силой заставить ребенка уснуть?
Бороться, лежа на спине, неудобно. К тому же папа в сто раз сильнее и может поднять ее одной рукой. Соланж начинает уставать. И папина хватка ослабевает. Он уже не держит, а поглаживает ее: «Вот так, моя крошка, молодец, закрывай глазки». Глазки? Ладно. Она жмурится, усыпляя отцову бдительность. Он убирает руку - устал стоять нагнувшись, делает шаг к двери. Соланж тут же поднимается.
Анна впечатлена.
- Неть! Не спать! - звонко кричит маленькая вредина, сучит ногами, скачет - сна у нее ни в одном глазу.
Папа снова решительно опрокидывает ее, на этот раз на бочок, и все начинается сызнова: успокаивающие похлопывания по спинке, ласковые увещевания: «Ты моя хорошая, моя умница, закрывай глазки…» Соланж готова сдаться. На этот раз глазки закрываются сами, она затихает, сладко посапывает.

Ну слава богу, вздыхает Анна, удивляясь терпению мужа. Он выпрямляется - спит, козявка? - быстро идет к двери. На пороге спальни оглядывается. Дочь с полузакрытыми глазами, покачиваясь, топчется в кроватке.
Ай да девчонка! - беззвучно ахает Анна. - Вот это характер!
- Ложись сейчас же, - непреклонно, но без тени раздражения, говорит отец, в котором восхищение успешно борется с досадой, и делает шаг к ней. Девочка валится назад в постельку. Только теперь Анна замечает тихонько сидящую в уголке затемненной спальни няню Гретту. Иманд благожелательно кивает ей: доброй ночи, и победителем выходит к жене.

***
К чаю (это только так называется «чай»), накрытому на веранде, обращенной к долго тлеющей заре, поданы легкие закуски. Анна берет теплую тарталетку с грушей и горгонзолой с серебряной сервировочной этажерки, замечая, как играет на ее полированной поверхности закатная желтизна и светлая прозелень неба. Иманд проголодался и отдает должное профитролям, начиненным вместо сладкого крема нежным муссом из форели. Анна тоже присматривается к этим румяным шарикам со срезанными верхушками, косо сидящими поверх бледных «розочек» с оранжевыми бусинами икры. Нет, рыбного ей, пожалуй, не хочется.
- Возьми к ним салатика со спаржей, - радуясь аппетиту мужа, советует она. - Ты не ужинал, что ли?
Ужинал, да как-то на ходу: чашка бульона и пирожок с капустой. Ну не любит он есть в одиночестве. Жена уж знает его слабости. А сама отщипывает хрустящие краешки тарталетки, подбираясь к пикантной середине, спрашивает сочувственно:
- Устал?
Ну не станет же он жаловаться. Вместо этого сообщает:
- Няня Сири звонила, вернется через пару недель. Скоро все войдет в колею. А ты как - все грустишь?

Анна вяло улыбается, вытаскивает десертной вилочкой сочный ломтик запеченной груши в теплых сырных крошках, спрашивает неожиданное:
- Тебе не кажется, что это несправедливо, может, даже жестоко - желание не быть, как родители, избавиться от их словечек, жестов, подходов? Я совсем еще ребенком была, а уже морщилась, когда мама произносила что-нибудь, по моему мнению, невыносимо вульгарное. У нее были выраженьица...
Иманд поднимает бровь: ну-ка, ну-ка?.. - втайне надеясь, что жена сейчас снабдит его компроматом на извечного недруга. Он сам себе неприятен в эту минуту, но не может подавить злорадного любопытства к промахам тещи и заранее знает, что станет вспоминать о них при очередной стычке, мысленно противопоставляя это знание ее попыткам возвыситься над ним. Угадай Анна истинную причину его интереса - со стыда бы сгорел, но сознание, что жена никогда не подумает о нем так плохо, мучит, как незаслуженная похвала. Она выкладывает ему все без задней мысли, простодушно и доверчиво.

- Могла, например, сказать при мне, что у нее «англичане приехали»* - может, думала, что я не понимаю. Или о том, что дорого ей далось, заметить, вот мол: «всю задницу ободрала»**. Или распорядиться, чтоб к ее возвращению «все было подшито, подмыто и подбрито». У нее много такого было. Я годами составляла в уме тайный список всяких безобразных слов, которые нигде употреблять нельзя - заранее готовилась размежеваться.
А теперь прислушиваюсь, приглядываюсь к себе… - как она продолжает жить во мне. Как срываются с языка мамины словечки, поговорки ее любимые, привычные жесты, может тоже доставшиеся ей от матери или отца. Я-то бабушек, дедушек не застала - поздно родилась, но они ушедшие, продолжают удивительно жить в нас - оставшихся на земле. И на мне отпечаток ее личности - ее мыслей, вкусов, страстей. Я стараюсь это пресечь, не повторять с Соланж. И если получится, маме не в ком будет жить после своего ухода.
Отложив растерзанную тарталетку, она поднимает на мужа беспомощные жалкие глаза.
- Ужасно, да?
Иманд, подставив ситечко под густую рубиновую струю, не спеша, обстоятельно наливает чаю - сначала ей, потом себе, прозрачный душистый парок дрожит над чашками, как слезы в ее голосе. Слезы, которыми так легко заразиться.

Господи, да что это с ним! Разве он не взрослый давным-давно? Разве не обрел свою взрослость - как все - путем разлук и утрат, научившись жить со своими потерями? Отчего ж тогда так жжет и саднит под грубой шершавой коркой, которой покрылись его чувства? Быть взрослым - значит, обрасти спасительной коростой, притупляющей боль от столкновения с реальностью. Теперь уж не заплачешь, как в детстве - все порывы взяты под контроль, укрощены и направлены в социально приемлемые русла с бетонными берегами. И сам он снаружи - бетонная чушка - твердая, гладкая и функциональная. Все уязвимое, чувствительное, страдающее вросло внутрь под панцирь, и оттуда - раздирает.

- Ты ведь не все скопом отвергаешь, а только то, что кажется ошибочным, - рассудительно говорит он, без надобности переставляя посуду на столе, отыскивая под салфетками чайную ложку для Анны - она не нужна, но пусть будет для порядка. - Отбор - это нормально, хочется же передавать лучшее. И есть еще многое… у тебя уши мамины, брови, у Соланж - ее волосы, нос, подбородок, и она такая же высокая вырастет, как бабушка. А если еще дети будут… - он осторожно оставляет полфразы висеть в воздухе.
- Будут, - Анна быстро говорит это, не сводя с него глаз - хочет, чтоб он ответно взглянул на нее. И тут конечно нельзя не взглянуть. На веранде уже сумерки, пора бы свет зажечь, но она и без света видит, как дрогнуло, словно отражение в воде, его лицо, взгляд метнулся к ней - правда? не раздумала? - губы удержали, запечатали готовое вырваться слово. И все же оно досталось ей - ее пойманной руке, которую он тихонько привлек к себе и бережно поцеловал, будто шепнул что-то.

----------------------------
*«Англичане приехали» французский эвфемизм - месячные начались. Выражение появилось после разгрома Наполеона при Ватерлоо, когда Францию наводнили английские солдаты в красных мундирах.
**Анна имеет в виду идиому Cela me coûte la peau des fesses («сля мё кут ля по дэ фэс») - это стоит мне очень дорого; дословно «это стоит мне кожи на заднице».
Previous post Next post
Up