Вечный вопрос (1)

Jan 05, 2022 13:26

Иманд (56) - Анна (53) - София (13)
В школе у Софии - трагедия. Мертвы девять человек, включая учительницу литературы и любимую подружку Ловису. Да и сама Софи могла оказаться в их числе - ее тоже звали на ту экскурсию в Вермланд - по следам Сельмы Лагерлёф. Ловиса так ее уговаривала: «Представляешь, сначала в Карлстад - там прогулка на паруснике по озеру Венерн и пикник на острове. Потом на автобусе до Киля, а оттуда три шведских мили* пешком по старому тракту вдоль Фрюкенских озер - до гостевого дома в окрестностях Морбакки**. И фрёкен Шульстрём всю дорогу рассказывать будет».

София слушала и вздыхала, ей тоже хотелось с ребятами. Да как уехать, когда на носу детский музыкальный конкурс имени Грига - парад-алле со всей Северной Европы! Сорок лет это состязание юных талантов проходит под патронатом их семьи. Раньше награды победителям вручала мама, потом это стало почетной обязанностью Соланж и Оскара, а теперь ее черед. Софи на всех конкурсных прослушиваниях была, а сегодня гала-концерт. Но как она пойдет - вся зареванная, лица нет! Распухший нос утонул в мятых щеках, глаза заплыли, мокрые мутные щелки - куда в таком виде? И как же ей не плакать, когда такое…

До гостевого дома в приходе Эстра-Эмтервик группа так и не добралась. Зябким сентябрьским утром сошли с автобуса - вялые, зевающие во весь рот, двинулись в ясные поля, где еще лежала ночная сырость и сверкала в солнечном блеске паутина на порыжелой стерне. Развернули старинную карту. Отмеченный красным фломастером путь лежал через дальние сутулые холмы, где неподвижно рдели пригретые солнцем светло-золотые березы, а в низинах стояли холодные синие тени, и крепко пахло прелым листом. Наверно тогда уже они были отравлены, только еще не знали, не успели ощутить. Накануне вечером шумно пировали на островке - отмечали день рождения Олле-химика… Олле-негодяя, щедро наливавшего всем сока и газировки. Сам-то небось не пил!

- Ну Олле-ябеда, помните? - сквозь слезы объясняла София родителям. - Олле Хедберг.
Ребята его недолюбливали, случалось, лупили за доносы. Еще говорили, он поворовывает. За руку, правда, не ловили, но крадеными вещами он сам хвастал, уверяя, что это его - просто одинаковые с пропавшими. Ему верили и не верили, все-таки сторонились. Олле жаловался, мол, его травят.
- Может и так, - неохотно признавала София. Она его редко видела - только если заглядывала к Ловисе в параллельный класс. Подружка говорила, что с Олле никто не хочет сидеть. И девчонки его динамили - к кому он со своей любовью лез. А так, пацан и пацан. На экскурсию со всеми поехал. На пикнике объявил, что именины у него, напитки с собой приволок - целый баул. И видно заранее туда порошка из семян клещевины насыпал.

- Постой, постой! - перебивает Анна. - А порошок он где взял? Это же не просто семена истолочь.
- Да он же химик, мама! Протравил чем-то, не знаю… он же на ядах помешан! Травы всё какие-то собирал, поганки. А тут сырье на каждом шагу!
Иманд слушает, не понимая.
- О чем вы говорите? Где он эту клещевину нашел?
- Да она всюду растет, даже на клумбах. Ты ее видел: высокая, красивая, с красными колючими метелками. Листья бурые, на клен похожи.
Он пожимает плечами: не помню.
- Рицин, - произносит Анна. - Это ты должен знать.
Он вздрагивает. Еще бы! Сильнейший органический яд, тайное оружие спецслужб и террористов: укол зонтиком***, отравленные письма: вдохнул - и конец! Антидота не существует. Отец как-то получил такое письмо - к счастью, тест-система сработала.

Старый Карлстадский тракт, как и во времена Сельмы, змеился по холмам на восточном берегу озера Фрюкен, то круто взбегал на гору, тянулся по кромке обрыва «меж небом и землей», то падал в темные болотистые лощины, прорезанные глубокими ручьями, заросшими по берегам бузиной и красноталом. Но путникам было не до красот - ноги уже еле шли, подступала дурнота, которую списали на ночной недосып - недаром глаза у всех красные****, да и в автобусе их порядком растрясло. Сделали привал. Есть никому не хотелось - допили вчерашний сок, остатки которого - не выбрасывать же! - Олле потащил с собой. Пошли дальше. Из последних сил одолели очередную кручу, а как скатились в овраг, никто уже не помнил. Открылась рвота, понос, ребята разбрелись по кустам, стыдясь друг друга. Олле, валялся в траве, притворно охая и держась за живот. Оставшись один, обшарил рюкзаки, собрал смартфоны - на обратном пути выбросил их в ручей.
Ребят нашли только через двое суток. Трое скончались на месте, еще один - по дороге в госпиталь. Остальные промучились дольше. Спасти никого уже было нельзя - только облегчить страдания. Олле Хедберг объявлен в розыск.

Горестный рассказ, перемежаемый рыданиями, обессилел Софию. Ей дали успокоительное, уговорили прилечь, надеясь, что девочка уснет. Но сон не шел к ней. Из под опухших век позли слезы. К обеду она поднялась, но есть не могла. Взрослые не настаивали.

***
- Пойдем-ка на воздух, моя хорошая, чего дома киснуть.
- Па-ап… - Софи упирается лбом ему в плечо (как малышкой упиралась в живот, ища утешения) - ей плохо, она сама не знает, что сейчас нужно, куда себя деть. Он ободряюще похлопывает ее по спинке и наливает в термос крепкого кофе со сливками, заворачивает в термопленку пирожки и, подумав, добавляет к ним шоколадку. Анна предлагает подсоленные орешки: «Возьми, она любит. И оденьтесь потеплей. Сыро». Софи покорно застегивает куртку под горло, берет перчатки.

Но сырости нет - только острая свежесть, горьковатый дух палого листа, прихваченного первыми заморозками. Без солнца пестрота осени померкла, будто вылиняла. Набрякшие тучи серой грядой стоят на западе. Потоптались у дома, решая, куда двинуться.
- Пошли? - отец махнул рукой в сторону левады.
Софи равнодушно кивнула.
Миновали пустые загоны - лошадей уже завели в крытые стойла, и «бочку» - круглый манеж с песком и высокими стенами, недавно заново обмазанными рыжей глиной. За конноспортивным клубом повернули влево. Шурша начинающими преть блекло-желтыми ворохами, прошли вдоль стены из колючих боярышников до заветного места, где росли два куста без шипов, и нырнули между ними в самую гущу, охранявшую заповедный покой птичьего края.
Здесь начинались земли Национального городского парка, лежащего по другую сторону Брунсвикена. Местность, считай, дикая - ни аллей, ни дорожек, зато гнездятся по весне редкие птицы. Но сейчас поляны и рощицы опустели, лишь резкий крик дроздов пугает тишину, да листья, слабо колеблясь, слетают в полегшую траву.

Сухие стебли хрупают под ногами, качаются тощие колоски пырея и рассыпает последние семена овсяница, цепляясь за шерстяные манжеты рукавов, щекоча пальцы. Сунув руки в карманы, сгорбившись, Софи спрашивает, ни к кому не обращаясь:
- Почему? - прислушивается к своему голосу, слабому, как отлетевшее дыхание, повторяет с ожесточением. - Почему?! Чем они заслужили смерть? Ловиса, Юхан, Андреас, Кайса, Хедда, Стурре, Эскиль, Ян Аскер, фрёкен Шульстрём - почему должны были так ужасно мучиться из-за какого-то… - она запнулась на слове.

Извечная жестокая несправедливость бессчётных страданий ни за что ни про что раскинулась перед ней. Почему невинные люди гибнут? Почему в жизни столько горя, боли, бедствий? Кто повинен в этом кошмаре - безжалостный бог, слепая судьба, равнодушная природа? А может все проще, и бал правит не высшая сила, а просто случай? Тебе, София, повезло - ты будешь здорова и богата, а тебе Ловиса - нет, ты умрешь в жутких корчах от полиорганной недостаточности. Так что ли?

Отец идет рядом, молчит. Пусть девочка выговорится. Слезы опять катятся по щекам, но ожесточение пересиливает. Её обуревает гнев, хочется проклясть чудовищное бытие с его необоримым злом. Как же не возмущаться миром, где все - все обречены на муки! Даже самые лучшие не избегнут болезней, страданий, гибели. Софи и раньше это знала, но теперь, терзаясь злостью и бессилием, по-настоящему поняла: всё правда. Существование испорчено где-то в самой своей основе. А раз так, этот мир не заслуживает быть! Приговорив его в сердце своем, Софи догадывается, что не первая осудила жизнь.

«Нет в мире вещи, стоящей пощады. Творенье не годится никуда…» - угадав ход ее мыслей, говорит негромко отец в такт шагам:
Софи вздрагивает.
- Откуда это?
- Из «Фауста». Мефистофель так заявил доктору, когда вылез из камина у него в кабинете. Ты с ним согласна?
- Да.
- Этот ваш Олле тоже так думал.
- С чего ты взял?
- А что, по-твоему, было у него на уме?
- Понятия не имею, - с отвращением говорит она. - Найдут - спросят!
- Уже нашли. Ты отдыхала - не слышала. Он покончил с собой.
У Софи ни жалости, ни любопытства. Она даже не спрашивает, как - ей плевать.
- Знаешь, как судят реальность массовые убийцы? Мир полон зла, так пропади он пропадом! Суицида им мало - их протест шире: люди заслуживают смерти. Никто не должен выжить, - вот чего хотел Олле. Все они этого хотят. Обиженные на весь свет, испытавшие подлинные и мнимые оскорбления и унижения, мстят, чтоб выразить возмущение бытием. И верят, что пережитые муки это оправдывают.

Софи делается стыдно, что и она, пусть мысленно...
- Тому, кто страдает, нужно кого-то винить, - продолжает Иманд. - А жизнь часто жестока.
- Почему?
- Люди всегда хотели это узнать. Вам ведь рассказывали в школе*****…
- А, это... - вялый взмах руки, - христианская концепция, буддистская, индуистская… Но папа, это же просто догадки! Люди верят кто во что: одни - в очистительную силу страданий, другие - в загробное воздаяние, утешаются, как могут. Только правды все равно никто не знает! Ведь так?
- Да. Мы не знаем, почему мир таков. Есть разные объяснения, и желание выдать их за истину.
- Но кое-что все-таки бесспорно, - мрачное торжество слышится в ее голосе.
- Что же?
- Часто мы сами во всем виноваты, - самокритично признает София. - Если страдаешь от своей злобы и дури, это хоть справедливо.
- Никто не бывает виноват только сам. Мы становимся такими, какими делают нас другие люди.

Они забирают вбок к заливу, откуда тянет влажным дыханием большой воды. Софи идет молча, пиная комья мягкой, прошитой корнями земли, потом спрашивает, глядя под ноги и вроде бы не очень интересуясь ответом.
- А ты - веришь во что-нибудь… ну… из учебника?
- Я учитываю эти идеи, но на практике они для меня бесполезны.
- Почему?
- Допустим, мы узнаем, по какой причине мир полон слез - что дальше?
Софи пожимает плечами: а действительно - что? Мы же не можем повлиять на эту причину. Если б могли, не жили бы в горе.
- По-твоему, неважно, кто виноват - жестокий бог, судьба или мы сами?
- Это всё вариации на одну тему.
- Ну не скажи! - она вдруг оживляется, - помнишь, мы весной смотрели в театре «Коктейльную вечеринку»?
- Пьесу Элиота? Помню.
- Там несчастная Селия говорит доктору Рейли: «Надеюсь, мне некого винить, кроме себя, иначе выходит, что сам мир испорчен - а это гораздо страшнее! Я хочу верить, что сама виновата - тогда всё еще можно исправить». Нельзя же переделать мир - только свое поведение.
- Но она-то как раз и пыталась «улучшить мир» - поехала миссионерствовать в Африку.
- И не помогло, - резюмирует Софи, вспомнив, что бедняжку убили туземцы-язычники. - А что тогда поможет?
Ей страшно. Вдруг даже папа - такой умный и сильный, не знает.

- Давай попробуем пересмотреть подход, - предлагает он. - Посидим?
На краю поля в жидком перелеске белеет, точно старая голая кость, комель поваленной ели. Ствол давно распилили и увезли, а живописно вывернутая из земли кряжистая колода вросла в пейзаж. Подбрюшье ее тонет в зеленых наплывах мха и закаменевших складках трутовиков. Под вздыбленными корнями селятся робкие юркие звери, сверху же время обглодало кору, и дожди дочиста отмыли изжелта-бледную древесину. Софи тронула ее - гладкая, сухая.

Сидеть хорошо, только дует. Иманд распахивает куртку: «Прячься» - она сразу прильнула к нему, угнездилась под боком как под крылом, зарылась холодным носом в свитер. Он укрывает ее рукой, с неловкой мужской лаской покачивает, как маленькую. Софи длинно вздыхает.
- Давай оставим причину, раз ничего нельзя с ней поделать, и подумаем, как жить в таком мире. Страдания - часть жизни, мы их не выбираем, но от нас зависит, как мы их примем, - он делает паузу, ожидая реакции и, не дождавшись, продолжает. - С людьми случаются поистине жуткие вещи. Неудивительно, что они мстят. Тот, кто пережил немыслимые зверства, жаждет справедливости, поквитаться - кажется моральным долгом, а прощение выглядит трусостью или слабостью.

- А ты? - строго спрашивает дочь из под мышки? - Нет?
- Я… я могу их понять - тех, кто хочет отплатить тем же, - опередив цензуру рассудка, признание само сорвалось с языка, и Софи сразу вцепилась:
- У тебя было, да? Расскажи!
Мгновенный приступ паники накрывает его: неужели он - он(!) станет откровенничать о таком с девочкой!
- Я не отстану, - предупреждает София. Ее ужасно жаль: это не любопытство - ей нужно настоящее, из жизни - не из учебника. И он сдается, испытывая странное облегчение от того, что история, столько лет бывшая его тайной, сейчас перестанет ею быть.
- Чур, не болтать, - Иманд, шутя, нажимает пальцем на высунувшийся из укрытия нос. Софи сдержанно-гордо кивает, польщенная доверием, тем, что он положился на нее как на взрослую.

- В юности со мной случилось несчастье, - без предисловий начинает он скупыми отрывистыми фразами, надеясь побыстрей проскочить завязку. - Я заканчивал учебу, был на предпоследнем курсе. Однажды вечером на меня напали трое.
- Почему?
- Из-за женщины. Она скрывалась от мужа и его дружков - те искали ее, угрожали расправой.
- Ты ее любил, да, пап?
Он сглатывает, поперхнувшись словами, малодушно жалея, что позволил втянуть себя в этот разговор, и как всякий, не знающий что делать, родитель, напускает на себя строгость:
- Не перебивай. Это история не о любви. Слушай. Беглянку скоро выследили - узнали, что она прячется у меня, стали караулить возле дома. И когда я вышел на улицу - напали. Соседи увидели драку, вызвали полицию, скорую. Следующие две недели я не помню. Пришлось долго лечиться. Ту женщину я больше не видел, знаю только, что ей удалось сбежать.
- А тех?.. - Софи не решается произнести слово, которое жжет ей язык.
- Их арестовали и судили.
- И посадили в тюрьму?
- Да.
- А ты?
- А я поправился и поехал на лето в Кркноше. Снял коттедж неподалеку от заброшенного курортного поселка - хотелось побыть одному.

***
Только и радости было, что вокруг на много миль - никого, так он, по крайней мере, думал. Измученная душа, жаждала уединения и покоя. Несчастная любовь - сама по себе испытание, а любовь к дурной женщине - испытание вдвойне. Суть этой захлебнувшейся в себе любви, заключалась в невозможности осуществиться. Вся мощь разогнавшегося чувства, прикованного к постылому адресату, от которого он хотел и не мог избавиться, давила на сердце. Любовь, как заживо погребенный узник, отказывалась умирать, сутками напролет билась в силках однообразных мыслей, требовала себе места и, не находя его, колотилась как в стену, разрывая своего носителя. В этом единоборстве - кто кого - любовь все никак не перегорала, без устали ища окольных троп для своего осуществления. Грезились случайные встречи, виноватые взгляды, запоздалые тихие слезы. Неделя за неделей бессмысленные мечтания все поили сердце сладкой отравой.

Ведь это уму непостижимо: красавица, обольстительная - вся гладкая бело-розовая - от маленьких острых сосков до круглых пяток, лакомая, как клубника со сливками, а на самом деле бессердечный манекен, чурка с глазами, а не женщина. Как… мамины бусы из розового жемчуга - глянцевитые, отливавшие нежным румянцем, точно леденцы из дорогой кондитерской на Водичкова, которые покупали только по праздникам. При одном взгляде на них язык щекотала душистая кислинка, смешанная с конфетной сладостью, рот наполнялся слюной. Забираясь к матери на колени, он еле удерживался, чтоб не лизнуть свисавшие на платье шарики. Спустя годы, разбирая мамины вещи, нашел эти бусы, и дурацкое искушение овладело им с новой силой.

Но как же он любил ее! С ума сходил, если где-нибудь - на улице, в метро, в торговом центре улавливал хоть намек на изгибистый силуэт, хоть ноту ее одуряющего запаха - свежего, тонкого, прохладного, так идущего к ледяной мартовской голубизне глаз, к струящимся по спине светлым волосам, словно шторкой покрывавшим острые лопатки. Сердце всплескивало, дыхание пресекалось… она?! Забыв, куда шел, круто разворачивался, спешил за ней, выуживая взглядом в толпе узкую как горлышко греческой амфоры талию, перетекавшую в полновесные бедра, легкие точеные запястья и щиколотки… нет, обознался. Безнадежно глядел вслед «ошибке», щурясь и моргая, словно надеясь стряхнуть с ресниц морок, который всюду настигал и мучил его, требовал воплощения.
И ладно б она была умна, добра… Впрочем, он и сам не понимал тогда, то дивясь ее проницательности, обостренной звериной чуткости, умению схватывать все без слов, то столбенея от высокопарного пошлого вздора, который она несла азартно и весело, как попугай, болтающий непристойности.

Уехать туда, где ничто не напомнит о ней - вот чего он хотел. Дома, куда ни повернись, всюду зияло ее отсутствие. Пустота платяного шкафа, где неприкаянно болтались пустые «плечики» (ее словечко!). Ненужная ему теперь подушка-валик, на которую она, скинув туфли, любила класть усталые ноги. Слой пыли на том месте в прихожей, где обычно стояла ее сумочка - каждый раз, уходя и возвращаясь, он смотрел в этот угол с неутихающей болью свежей утраты.
Забыть ее оказалось тем трудней, что напоминания были рассеяны всюду, витали в воздухе. Слабый запах ее духов, пролитых в спальне. Яркий пакет порошка для деликатной стирки, в которой его вещи не нуждались. Новенькое ситечко для чая, подаренное ему, не признающему пакетированной бурды. Медвежонок на пачке любимых ею медово-малиновых мюсли в супермаркете. Недопитый латте на соседнем столике в кафе - такой же оставался каждый раз после нее. Уличный баннер с рекламой свежего номера «Сosmopolitan», где она подвизалась колумнисткой. Два билета на канатку, завалявшиеся в кармане куртки с прошлой осени - как глупо они поссорились тогда, и каким сладким вышло примирение. Даже тарелки в сушилке (даже они!) снова расставленные им по размеру, а не по цвету, как нравилось ей, бередили душу.
Привычный еженедельный распорядок стал пыткой. Час, когда она возвращалась с работы, больше не сулил встреч, а он, как дурак, все прислушивался к звукам в подъезде. Субботние завтраки в постели, воскресные поездки за город, торопливые, но не лишенные романтики утренние сборы в будни… - все превратилось теперь в фантомные боли, бессмысленные и оттого еще более мучительные. И не было иного способа избавиться от них. Кроме бегства.

Долгими июльскими днями он бродил по лесистым склонам в ажурной тени сосен и буков, забредал в душные сумрачные ельники, где воздух был недвижен и густ от запаха нагретой хвои. Оттуда хотелось на простор, на травку. На южной опушке, куда он выбрался, изрядно поплутав, млело под солнцем пестрое многоцветье. Торчали в траве сиреневые колобки дикого лука, путанные плети мышиного горошка тянулись к ним, отливая под солнцем голубым и розовым. Пахучий донник вздымал жёлтые свечи соцветий, чуть покачивались, будто плыли под ветром белые облачка купыря - по его резной морковной ботве ползали бледные лупоглазые мушки. Всеми оттенками от синего до лилового полыхала лесная герань, но лучшая пора её была уже позади, и торчали на месте опавших цветов тощие журавлиные клювики.

Он намаялся на жаре, набил ноги и теперь скинул кроссовки, пропотевшую футболку, и со стоном облегчения рухнул, раскинув руки, в мягкие душистые волны. Трава обдала его сладким хмелящим духом цветения. Напоённый горьковатым мёдом воздух дрожал полуденным маревом. Он закрыл глаза - поплыли под веками алые пятна. Кто-то полз по голой руке, щекотно перебирая лапками, влез на плечо, перебрался на шею - он смахнул, не глядя. Ничего не хотелось - только лежать разморённому, отдавшись ласке тёплого ветерка, слушать как звенят, поспешая за взятком, золотистые пчёлы. Ни о чём не думать. Телесные раны его зажили - молодость брала своё, но томилось надорванное сердце, кровила душа. И если что могло исцелить её - то вот это вечное солнце в немыслимой вышине, да блёклая синь, да буйная трава, источавшая цветковую сладость.

Он должно быть задремал с устатку и очнулся от странного звука. Неуклюже сел, примятая трава под рукой спружинила, помотал головой, приходя в себя - надышался, вот голову и обнесло. Да не пригрезился ли ему тот дальний металлический гул, разбуженный частыми ударами тоже чего-то железного? Стояла первозданная тишина. Шмели с альтовым гудом перелетали с цветка на цветок, пригибая их. Хрупкие голубые стрекозы зигзагами резали зной, прядали крыльями бабочки. Но вот благостным холодком повеял ветер, и снова коснулось слуха дальнее пение металла. Там, откуда прилетел ветер, шла работа.

Иманд встал, натянул футболку - она провеялась, пахла солнцем, цветочной пыльцой, и пошел на звук, доносившийся из-за ельника. Обойдя его опушкой, стал подыматься по каменистой круче, цепляясь за жилистые кусты и отполированные ветром выступы породы в коростах серебристого лишайника. Там наверху была небольшая скальная терраса, увенчанная массивным валуном. С нее открывался обширный вид на плоские гряды хребтов, изрезанные ветрами скалы и осыпные каменные поля похожие на плеши, проеденные в затравевших склонах.

Он уже бывал здесь раньше - сидел над обрывом, привалившись спиной к теплому боку валуна, глядя на низкое солнце, рдяной каплей - как варенье на кончике ложки - зависшее над складками хребта. День истекал в блаженной истоме, таял на взлобьях, исполосованных глубокими черными морщинами, вспыхивал озолоченными напоследок гранитными гранями. Прямо у ног его круто обрывался гребень ущелья, поросший жесткой клочковатой травой, медвяный ветер трепал невзрачные кисти соцветий и крылышки рыжего мотылька, сдуру залетевшего в сумрачную впадину горы. Отсюда виднелся посёлок, уютно лежавший в складках увалов, как в ладонях: цепочка домов, утонувших в рябиновой и кленовой гуще. Посередине, сохраняя видимость порядка, тянулись аллеи - могучие светлокожие буки, темно-зеленые конусы пихт. Дома в поселке стояли с забитыми окнами, оранжевые скаты крыш горбились среди зеленого половодья. Еще долго будут стражей стоять над ними аллеи, дичая, смыкаясь кронами, хороня ветшающие постройки, потом и они растворятся в подступающем лесу.

Теперь же ясно слышался дробный стук и скрежет, гуденье механизмов, выкрики, доносящиеся с обратной стороны склона. Подстрекаемый любопытством, он вскарабкался наверх, отдуваясь, оперся рукой о красновато-бурый горячий бок валуна - камень дрогнул, отдача толкнула в ладонь. Удивившись, он приналег сильнее - гранитная глыба качнулась и замерла в шатком равновесии. Камень держался на честном слове - того и гляди сорвется.
В ущелье висела едкая пыль и гудронная вонь, скрежетал металл, крошился щебень, ревела могучая техника, пыхтя жирным солярочным дымком. Вокруг нее копошились потные измученные люди в ярких полосатых жилетах и таких же касках. Только теперь Иманд вспомнил разговоры, слышанные в местном магазинчике, куда спускался за хлебом: дорогу прокладывают - заключенных нагнали, осенью откроют наш участок. Он слушал вполуха, его это не касалось. И теперь равнодушно созерцал суету внизу. Подумалось, может и в заброшенный поселок вернется жизнь.

Прямо под ним двое грязных мужиков в защитных очках, играя потными мускулами, долбили скалу отбойными молотками, рассыпая каменное крошево.
- Э, шабаш! - перекрывая лязг и грохот рявкнул в мегафон бригадир в сером комбинезоне (каска на нем была обыкновенная, желтая) и махнул им рукой. Зэки перестали долбить, выпрямились, стащили очки и каски, сверкая бритыми лоснящимися черепами. Иманд узнал их мгновенно - кровь набатом ударила в виски, плеснула в сердце кипящей волной, и оно зашлось в бешеной скачке. Те! Двое из них. Это их оскаленные рты, слюнявые пасти, белые от злобы глаза преследовали его в ночных кошмарах. Одному он успел своротить челюсть, другому расквасил харю. Эти рожи в кровавых соплях - первое, что вспомнилось после комы. И не забылось до сих пор.
Они уселись на перекур, где работали, словно сама судьба заготовила отмщение, отдав врагов в полную его власть. Страшное искушение раз и навсегда покончить с ними - мановением руки истребить тех, кто убивал его наяву и продолжал убивать во сне - охватило его.

Ледяным огнем ненависти ожгло изнутри, в бессознательно сжатых кулаках пульсировала упругая сила: один толчок, и громадный камень сорвется вниз - даже хоронить некого будет. И разве не должен он отомстить подонкам, искалечившим его жизнь? Сколько раз, ворочаясь без сна на удобной, но до смерти надоевшей больничной койке, он воображал сокрушительную расправу - и вот случай! «Ну, давай же, толкни!» - подначивал изнутри чей-то голос - неужели его собственный?
Крепкая оплеуха шального ветра привела его в чувство. Ослепительная ярость, застилавшая глаза, померкла, аж вокруг потемнело. По спине текло, в висках потрескивало, во рту стоял соленый железистый привкус - язык, что ли, прикусил? Подумалось отстраненно с недоумением: с ума схожу? Дались мне эти гады…
Тут один из них, словно почуяв опасность, задрал голову, то ли прислушиваясь, то ли озираясь - замер, и вдруг смачно харкнул в небо.

***
- И что ты сделал? - Софи смотрит на него остановившимися глазами.
- А ты как думаешь?
- По крайней мере, в мире стало бы двумя негодяями меньше, - бормочет дочь.
- И одним убийцей больше, - заканчивает мысль он.
- Ты поэтому не стал?

Он тогда об этом не думал. Просто испугался себя - такого. Сбежал, чуть не на заду вниз съехал. В тот же день зашел в управу, предупредил насчет валуна. И не святым - трусом себя чувствовал. Но как сказать такое - дочери? Придумать задним числом что-то воспитательное, высокоморальный мотив? Ну да, а потом он захочет, чтоб Софи ему верила!
- А ты бы как поступила?
Дочь долго молчит, сопит ему под мышку. Потом поднимает на него несчастные глаза.
- Не знаю. Может, и не удержалась бы. А потом жалела…
- Значит, ты меня понимаешь. Я тоже знал, что буду жалеть.

- Все-таки это неправильно, - теребя нарядные плетеные шнурочки, которыми отделана ее куртка, раздумчиво говорит София.
- Что?
- Понимать справедливость как воздаяние: ты - палкой, и тебя - тоже палкой, или двумя, чтоб неповадно! Вот это неправильно.
- Почему?
- Добрым из под палки не станешь. И «справедливость» - это что-то хорошее, а тут просто равное зло.
- А справедливость - добро?
- Да, - она даже не задумалась.
- Помиловать осужденного преступника - добро или зло?
- Милосердие, - Софи сглотнула, представив огромный камень, нависший над бритыми головами.
- Получается, милосердие противостоит справедливости?
- Да…
- Значит, справедливость может быть злом?
- Нет!
- А милосердие? - с интересом спрашивает он.
- Ну, папа! Не притворяйся, будто не понимаешь.
- Ладно, - он еле заметно улыбается. - Что же тогда будет справедливо?
- А помнишь, как Гэндальф ответил Фродо, когда тот говорил, что надо убить Горлума потому, что от него одно зло?
- Да я эту сказку только в детстве видел. Это ты наизусть ее знаешь - сколько раз читала, признавайся! - он, шутя, треплет дочь по макушке.
- Три. Нет, два с половиной. В третий раз - только отдельные места. Ну вот, Фродо говорит, что Горлума давным-давно надо было убить, и зря этого не сделали. А Гэндальф ему: «Много тех, кто заслуживает смерти, но живет, а другие, кто заслуживает жизни, умерли. Можешь их воскресить, чтоб уж всем было по справедливости?»
- Не зря книжку читала, - хмыкает отец. - Но что это значит для тебя в практическом смысле?
- Так сложно все… - тихо говорит София. - Вот сам скажи как надо - ты же взрослый! Что делать со всем этим злом?

- У вашего Олле было два выхода. Он пошел по стопам своих обидчиков и отплатил тем же. Было одно зло, стало два. А мог бы, испытав все на своей шкуре, понять, что портить чью-то жизнь - неправильно. Ощутить сочувствие к тем, кого обижают, а? Как многие до него.
- Ну уж и многие…
- Именно. Иначе зло росло бы по экспоненте. А этого не происходит. Наоборот, те, кто сами когда-то были жертвами, говорят себе: «Я не хочу быть как мои мучители, и не буду обижать других, как обижали меня!»
Софи поняла раньше, чем он договорил. Вздохнула. Да, два выхода есть у всех. И если бы каждый… Утопия, конечно. И даже тогда останутся катастрофы, стихийные бедствия, всякие кризисы и беды, болезни, смерть. А все-таки жизнь стала бы легче. И от нее, Софии, тоже кое-что зависит. Эта мысль придает сил.
- Дай-ка мне пирожка.
Софи сама уже ширкает молнией рюкзачка. Сверху лежит ее термокружка. Сливок в кофе папа не пожалел.
- А пироги с чем? - она глотает слюнки, глядя, как отец разворачивает фольгированную пленку. Лучше бы сладкие. Ура, с яблоками! Слегка припущенными в миндальном сиропе, душистыми. Теплые еще. Она съедает три штуки и помогает отцу прикончить шоколадку.

- Смотри, а там льёт!
София озабоченно поглядывает на западный край неба, где давешние тучи плотно приметало к земле стежками дождя. Водяной занавес то падает отвесно, то, отброшенный вбок сильным порывом, косо летит к земле - на светлом горизонте видны даже отдельные струи, как нитки, выдернутые ветром.
- Вроде сюда несет, - она зябко ёжится. Только промокнуть не хватало. Надо идти. Тучи еще далеко, но и обратный путь неблизок. Софи вскидывает на плечо полегчавший рюкзачок. И опять бежит впереди по траве струящийся след ветра, кланяется легкая овсяница, и робко выглядывают из путаницы жилистых стеблей последние колокольчики.

***
- Не надо, мама, не отговаривай, - София упрямо наклоняет голову с высокой взрослящей ее прической. Она еще не закончила туалета - темный шелк платья складчатой волной спадает со спинки кресла.
- Похороны послезавтра, а сейчас я просто надену траурный креп на руку.
- Никто не осудит, если ты не поедешь на финал конкурса. Тебя заменят - организаторы сами предложили.
- Кем, мама? Кем можно заменить таких как мы? Чиновницей из департамента? Только Соланж могла бы. Но не помчится же она ради этого через пол-Европы! Ты пойми, не пойти, значит испортить ребятам триумф. Это несправедливо. Сорок лет всех награждали, как положено. Да еще юбилейный сезон. Если не поеду… зло Олле потянется дальше. Радости станет меньше, обид больше.

Карие «папины» глаза в безупречном по рисунку широком свободном разрезе, глядят на нее, надрывая сердце. Девочка будто выросла за считанные часы - по-другому смотрит, и губы складываются в незнакомую грустную полуулыбку. Перед ней уже не малышка, искавшая у матери защиты и утешения. Теперь она сама готова защищать и утешать - только б ей не мешали.

- Мама, а вот с этим «немножко китайцем» что делать? - София поворачивается к зеркалу. В ярком свете видны припухлости под глазами. - Под софитами будет заметно, и на фотографиях. Я пробовала корректором…
Нет, корректор для таких дел слишком плотный и сушит. Будь у Софи лишних двадцать минут… но их нет, поэтому Анна отыскивает на туалетном столике дочери матовый консилер с персиковым пигментом и деловито командует: «Подбородок вверх». У нее опытная рука - и не такое замазывать приходилось. Сблизив головы щека к щеке, и глядя в зеркало, оценивают результат.
- Чуточку темных теней вот сюда - растушевать, и совсем хорошо будет.
- Из тебя бы отличный визажист вышел.
- А то! - польщенно улыбается Анна. - Скоро и ты такая будешь, - и, критически оглядев дочь (хороша!), снимает с кресла вечерний наряд из струящегося аметистового шифона. Говорит с нежностью:
- Раз уж я сегодня вместо камеристки, давай платье тебе застегну.

-----------------------------------------------------
*Шведская миля равна 10 километрам. Насколько я знаю, в нашем мире шведы этой единицей измерения до сих пор пользуются. А у них - при измерении скорости и расстояний обычно имеется в виду миля равная 1609, 34 метров (общая для всей Европы), но в бытовых разговорах часто фигурирует старошведская миля. То есть в данном случае речь идет о 30-ти километрах.

**Морбакка - родовая семейная усадьба, где родилась и выросла писательница Сельма Лагерлёф. В Швеции очень популярна книга ее детских воспоминаний, которая так и называется - «Морбакка».

***Укол зонтиком - классика жанра: убийство в Лондоне в 1970-х болгарского диссидента Георгия Маркова. В толчее на автобусной остановке «Мост Ватерлоо» агент с помощью вмонтированного в зонтик шприца ввел Маркову микроампулу с рицином. Смерть наступила через четыре дня.

****Первый характерный симптом отравления рицином - кровоизлияния в сетчатку глаз.

*****София учится в обычной государственной школе, в программе которой есть предмет напоминающий наше религиоведение. Мировые религии изучают в историческом, философском и культурологическом плане. Цель изучения - показать наиболее важные концепции, положенные в основу разных цивилизаций и выявить то, что объединяет их. У них пять мировых религий (христианство, ислам, индуизм, буддизм, иудаизм) сохраняя свое своеобразие, включены в некую единую религиозную доктрину - Всеобщий Собор. Насколько я поняла, в традиционных храмах могут совместно молиться люди совершенно разных конфессий, кроме того есть и соборные храмы, построенные после объединения.
Previous post Next post
Up