Помнишь, о чем мы говорили? Это не о любовных утехах, но о восприятии и роли тела в отношениях, о том, какими мы видим тела друг друга. Вот ты - знаешь, что думает жена о твоем теле? Не что она не постесняется тебе сказать, а что у нее на самом деле на уме? А она могла бы догадаться, о твоих мыслях насчет нее? А о том, что ты подумал, увидев ее впервые? Это о теле, как элементе любви.
Иманд (40) - Анна (37)
Резиденция Höga Кusten.
Ему приснился дурной сон, страшнее любого кошмара. Там ничего не происходило, и не могло произойти потому, что не было Анны. Она умерла или покинула его навсегда - это оставалось неясным и не имело значения. Главным же было то, что она никогда больше не обнимет его, не коснется даже мыслью или дыханием. Потеря жизни была ничто перед безмерностью этой утраты, перед трагедией простиравшихся перед ним безлюбых лет, в которых исчезнет даже само слово - нежность.
Он очнулся с колотящимся сердцем, не открывая глаз, спросонок потянулся к жене - пальцы ожег холод пустой подушки. Страх ударил под дых и вылетел ниже лопаток - ни тела, ни постели. Со страху и проснулся окончательно, с облегчением перевел дух: приснится же такое! Повернулся на спину, глядя в потолок. Бледный зимний свет затоплял спальню, ватно молчала тишина безлюдных лесов, обступивших поместье. Паника внутри улеглась, опомнился рассудок: разве потеря любимой означает для него в первую очередь невозможность прикосновений, объятий? В другое время он сходу отверг бы эту нелепость, но только что пережитый испуг убедительнее рассуждений.
- Не спишь? - шепотом спрашивает Анна, возникая в дверях туалетной комнаты. Она еще не одета: босиком, в пенистом бледно-лиловом шелку пеньюара, порозовевшая после душа.
- Полежи со мной.
Она забирается к нему в постель, пахнущая парной свежестью, скользкий шелк сползает с плеч, сорочки под ним нет.
Объятия возвращают ему счастье без страха за завтрашний день: что больше не придет, что разлюбит. Может ли быть, что для тела важнее присутствие другого тела, чем личность в нем заключенная? И Анна - живая, осязаемая необходима ему в той мере, в какой он ощущает себя телесным существом. Обнимая жену, вдыхая сложный волнующий запах ее кожи, волос, наслаждаясь жаром и мягкостью прильнувшей к нему плоти, он вспоминает вычитанную когда-то у Манна мысль о том, что тело есть болезнь духа. Потому и запомнилось, что совпало с его личным восприятием тела как обузы, даже унижения. Тело - узилище души, способное пробуждать лишь чувство неловкости и смятение.
Бренная оболочка существует не как носитель сознания - той личности, которую мы считаем собою, скорее наоборот, сознание существует для обслуживания плоти или, во всяком случае, порабощено ею. А что, разве собственный организм и его бесчисленные нужды, не есть центр нашей жизни? Разве содержание человеческого бытия не сводится к содержанию тела? Так кто кому служит? Дух, создавший себе такой инструмент, сам оказался у него под пятой. И Манн, объясняя, как это вышло, писал, что зарождение материи было всего лишь болезненным разрастанием духа, пробужденного неким раздражителем для вожделения. Надо будет найти то место в книге потом, когда они встанут с постели.
Но «потом» наступает нескоро. Когда еще случится всласть поваляться, болтая, что на ум взбредет, блаженно жмурясь и зевая во весь рот: «Еще две минуточки полежим и…» Но слово цеплялось за слово, две минуточки превращались в двадцать, а они все ворочались с боку на бок, шептались, хихикали, целовались.
- Что ты думаешь о теле, - спрашивает он, - тебе нравится быть телесным существом?
- С тобой - да, - распластываясь по нему и покусывая мочку уха, шепчет Анна. - А вообще мне его жалко. Как зверюшку.
- То есть ты бы не хотела?
- Будто есть выбор! Корми, пои, согревай, мой, лечи… Мало того, его еще и стыдиться приходится. Мы стесняемся всего, что покидает наше тело. Вся наша физиология стыдная и пачкотливая. Вот ты - как тебе твоя физиология?
Он вздыхает:
- Взрослому легче, как-то привыкаешь, что ли. Вообще для мужчин она дискомфортна больше в моральном, чем в физическом смысле. Мальчики страдают не от того, что у них эрекция, а от мысли, что она всем заметна. У девочек, как я понимаю, с этим еще хуже, да?
- У всех по-разному. Но эрекции, поллюции - это хотя бы не больно. С приятными ощущениями связано.
От ее тоскливого «хотя бы не больно» сжимается сердце. Однажды, еще в школе он подслушал откровения девчонок, освобожденных от физкультуры и болтавших за приоткрытой дверью женской раздевалки. Потом смотреть на них не мог - каждый раз окатывало волной содрогающегося сочувствия: бедные…
- Давай-ка вставать, - отвлекая его, говорит Анна.
***
Завтрак: румяная с пылу с жару запеканка с курагой и черносливом, щедро политая ванильным соусом, возвращает благодушное настроение. За окном в морозных звездочках, как на рождественской открытке, розовые сосны под ношей снегов.
- Пойдем сегодня на лыжах, - мечтательно говорит Анна, отправляя в рот медовый кусочек кураги и воображая, себя уже бегущей в ясные дали по сверкающим, осыпанным снежной пудрой перелескам в чересполосице синих теней.
- Пойдем. Только посмотрю кое-что в «Волшебной горе». Помнишь, там есть про возникновение плоти? Что-то про «распутную форму бытия»…
- А, это, где Ганс Касторп влюбился в больную русскую? Зачем тебе?
- Сам не знаю, - признает он. - Так… бродит что-то в уме. Надо перечитать.
Вспомнив вопрос, заданный им в спальне (нет ли тут связи?), Анна принимается собирать на поднос кофейник, чашки, сливочник.
- Возьмем кофе с собой и вместе посмотрим. Вроде, у меня в закладках были эти цитаты.
В библиотеке, где январское солнце точно кошка лежит на полу у разожжённого камина, свежо и остро пахнет принесенными с холода смолистыми поленьями. В косом столбе света между раздвинутых портьер, почти неподвижно крутятся золотые пылинки. Поэзия зимнего дня, словно созданная для сидения дома - с книжками, горячим питьем, разговорами. Пухлый том Манна открывается на середине пятой главы, заложенной высохшим стебельком розмарина. Он быстро листает книгу с конца: где-то вот тут было...
Анна уже нашла закладку в своей электронной книге: «Первый шаг ко злу, к чувственности и к смерти, бесспорно, следовало искать в том моменте, когда, вызванное щекоткой неведомой инфильтрации, впервые произошло уплотнение духовного, его патологическое разрастание, которое, будучи наполовину наслаждением, наполовину самозащитой, оказалось первой ступенью, ведущей к вещественности, переходом от нематериального к материальному; это и было грехопадением».
- Это?
Он тоже нашел.
- Вот, чуть выше: «…этот феномен был чувственным до сладострастия и до отвращения, полным бесстыдства материи, ставшей самоощущающей и воспринимающей раздражения, некоей распутной формой бытия. Как будто в целомудренном холоде мирового целого зашевелилось что-то тайно ощущающее, началось украдкой какое-то любострастное и нечистоплотное всасывание пищи и ее извержение, какое-то экскреторное выдыхание углекислоты и гадких веществ неведомого происхождения и неведомых свойств».
- С какой гадливостью он об этом пишет: «шаг ко злу»… Ты с ним согласен?
- Если старение, разложение, смерть - зло, как не согласиться?
- Но ведь и рождение, обновление, красота - тоже часть телесного бытия, - сама не зная почему, она ищет защиты, обруганной романистом «растленно-страстной и властной пахучей плоти». - Ты ведь не отрицаешь красоту?
- Нет. Хотя ты сама говорила, что она - в глазах смотрящего. Это для нас красиво.
Отхлебнув кофе, Анна морщится.
- Что ты мне налил? Такое пить - глаза на лоб выскочат!
- Дымный? На, забели, - муж придвигает к ней сливки. - Он не очень крепкий, просто насыщенный.
- Гватемальский?
- SHB Genuine Antigua*
- Тяжеловат для меня, но… (распробовав) шоколадом отдает.
- И горечи совсем нет, а? Похож на бразильский, но вкус полнее.
- Вот ведь кофеман! Слушай, а зачем вообще телесная красота? Чтоб возбуждать влечение? Так природа и без нее обходится. Те же приматы - всякая фертильная самка желанна, старая, лысая, всё равно.
- Но у людей-то не так. Нас именно телесная красота притягивает.
- Так может эротика и есть смысл телесного бытия? Та причина, по которой тело со всеми его формами и запахами существует?
Она высказывает эту догадку, чтоб увидеть его реакцию.
Вот! Вот оно! Разве сам он втайне не склонялся к этой мысли? Анна будто с поличным его поймала. И теперь с удовольствием наблюдает за ним. Улыбается невинно:
- Не расскажешь, о чем сейчас подумал?
- Есть идея получше, - не остается в долгу он. - Давай оба расскажем: что ты подумала о моем теле, когда впервые увидела? И я то же самое - о тебе. Идет?
- Вечером. В спальне, - боясь раздумать, быстро обещает она, потягивается и решительно встает, декламируя подходящее из Малларме:
Печальна плоть, увы, и книги надоели.
Бежать, бежать! Туда, где птицы опьянели
От снега и небес...**
***
Обойдя с востока пустую в этот час леваду (лошадей выведут не раньше полудня), лыжники, дружно работая палками, наискосок пересекают заснеженное клеверное поле. Их голубые тени летят вперёд по нетронутой искрящейся белизне и первыми вступают под яшмовые своды векового бора. Крупной солью сверкает снег в темном меху хвои. Пухлые подушки лежат на поникших от тяжести ветках и время от времени с гулким как выстрел хлопком сползают вниз, рассыпаясь белой пылью, долго висящей между деревьями.
- Пойду вперёд, сделаю тебе лыжню, - говорит муж, мечтая помчаться навстречу слепящему ледяному солнцу, так чтоб от острого ветра перехватывало дух. Это он любит: привольно носиться по сверкающим лесам и полям, пологим откосам. Анна иной раз тоже не прочь пробежаться, но сейчас ей хочется побыть одной со своими мыслями.
Синий комбинезон мужа скоро исчезает за колоннадой выбеленных с наветренной стороны стволов. Оставленные им взрыхленные пушистые борозды манят в путь. Анна озирается по сторонам - каждый куст в нахлобученной белой шапке, каждая веточка подбита белым пухом. В лесу тихо и торжественно как в соборе. Где-то в ёлках перекликаются снегири, слышны их минорные с песочком флейточки. Просвистев лыжами ельник, она выкатывается навстречу великолепной чистой блистающей зиме. В отдалении справа высится припудренный сосняк, перед ним сверкает озарённая солнцем, засыпанная пухлым снегом равнина, и над ней синеет сияющее небо.
***
Анна мудро сделала, что согласилась сразу. Будь у нее время поразмыслить, трудность задачи смутила бы ее - тут общими словами не обойдешься, и кто знает, куда заведет их разговор. Как высказать «что подумала», не прибегая к иносказаниям, не впадая в вульгарный натурализм? И прежде всего, о чем говорить?
Анна помнит свое любопытство: какой он без всего, и то как сдвинула вниз резинку у него на поясе. Нет, еще раньше - в Лилле, когда он в последнюю минуту завладел ее ладонью: что-то выпуклое живое горячее, отзывчиво ткнувшееся ей в руку. Однажды пришлось держать в горсти птенца, подвижного теплого - вот похоже! И вовсе ей не было противно. Правда, она тогда ничего не видела. Но ощущение запомнила, и оно заранее располагало.
О, она вспомнила, что испытала в первое утро на острове, когда стянула с него штаны: облегчение, вроде: ну вот, и совсем не страшно. Значит, боялась в глубине души, что окажется противно, уродливо, слишком велико? Знали бы мужчины, помешанные на размерах! Почему-то ей было важно, чтоб и это в нем тоже было красиво. Красивое легко полюбить - ей этого хотелось. Ради него.
В то первое утро она его даже не рассмотрела толком - как-то стеснительно было пялиться. Но в следующие дни без конца предавалась блаженному созерцанию, постигая обнаженное тело во всех милых подробностях. Любовалась разворотом плеч, пробегала пальцами по ребрам как по клавишам - все на месте? Одного, по Писанию, должно не хватать. Накрывала ладонью коленные чашечки, обнимала узкие стройные бедра. Исследовала с детским любопытством глубину подмышек, ныряя в них носом, изучала рельеф позвонков. Следовала языком по голубым руслам вен. Зажмурившись, запоминала его всего наощупь и, шутя, проваливалась в трогательную - будто специально для ее пальца - ямку пупка.
Что она тогда думала о нем? Что он другой. Что у него узко и твердо там, где у нее самой широко и мягко - будто все в ней нарочно устроено так, чтоб ему было удобно. Что Иманд выше ее на добрую голову, а ноги у них почти одинаковой длины. Что она не может обхватить его напряженный бицепс (а расслабленный - может) - ну да, если он этой рукой Лорда удерживает, в котором чуть не полтонны весу… Что тон его кожи, даже не тронутой солнцем, значительно темнее, чем у нее. Что он дышит «животом», а не грудью, как она.
Все эти различия она принимала с радостной готовностью, словно заранее решила всем любоваться, уже испытывая физическое притяжение к нему, возникшее помимо сознательной установки, и смешанное с острым любопытством: как он живёт в своём теле? Каким видится мир с высоты его роста? Каково это - сидеть, широко раздвинув колени, или лежать на животе, когда грудь не мешает? Как он испытывает сексуальное желание - что чувствует при этом? Она пыталась вообразить физические ощущения при эрекции и вспомнила читанные еще в студенчестве Фрейдовские «Очерки по теории сексуальности», где становление женской психики увязывалось с завистью к пенису. Додуматься же надо! Завидовать этой болтающейся на виду между ног неудобной штуке? Ну нет! Она довольна тем, что у женщин все целомудренно прикрыто. А параллельный страх кастрации, который Фрейд приписывал мужчинам? Надо спросить Иманда, было ли у него такое?
Нет, мужское тело волновало её не в смысле зависти к его устройству, но теми ощущениями, которые рождало прикосновение к нему. Удивительно гладкая кожа с внутренней стороны бёдер, беззащитность паха, выпуклые пупырышки сосков, готовые сморщиться от прикосновения пальца, адамово яблоко, которое так приятно осязать губами. Удовольствие разглядывать, трогать, щекотать, целовать - вызывать и видеть его реакцию, всё это существовало в ней, не имея нужды облекаться в слова.
Миновав сосняк, Анна спускается в широкую заросшую орешником лощину. Лыжня вьётся по руслу лесного ручья, теперь спящего глубоко под снегом, только в одном месте у корней дымится чёрная промоина, толсто окованная льдом. Пока она поднимается вверх по течению, погода меняется: находят облака, солнце проступает сквозь дымку мутным пятном, но от снега исходит мягкий блеск, млечное свечение, придающее пейзажу отчётливость гравюры.
За лощиной начинаются отроги северных скал - у их подножья слежавшийся снег жёстко-белый, но выше на каменных изломах лежит волнистым пухлым покровом, сглаживающим угловатый рельеф, как пуховое одеяло, наброшенное на костлявое тело. Лыжня тянется вдоль отрогов, и, проследив её взглядом, Анна догадывается, какой путь избрал муж - напрямик через Рыжиковую падь, узкое лесистое ущелье. Летом и в начале осени они не раз приезжали сюда верхом, но возвращались всегда той же дорогой, через лощину, избегая неудобной каменистой тропы, выводящей на другой край сосняка, оставленного ею далеко позади. Засыпанное снегом ущелье легко проходимо для лыжника, и она направляется туда, вслед за мужем. Её обступают скалистые подъёмы с живописными нагромождениями снега, образующими причудливые гроты и пещеры. Вот здесь Иманд задержался, чтоб сорвать для неё веточку рябины. Она подбирает оставленный им на снегу привет - гроздь красных ягод и пристраивает в верхний кармашек голубого комбинезона. Немыслимая предельная тишина затопляет теснину - воздух точно ватой подбит, гасит все звуки - ветка не качнется, птица не вспорхнет. Собственного дыхания - и того не слышно. Опершись на палку, Анна замирает среди первозданного безмолвия. И в этой немой тишине из белой выси возникают и мягко ложатся ей под ноги первые снежные хлопья. Эге - не засыпало бы лыжню! Очнувшись, она отталкивается и резво катит к выходу из ущелья.
***
Когда закрутилась лёгкая вьюга, Иманд, бывший уже на опушке сосняка, повернул навстречу жене - ей будет неуютно одной в метельной мгле под низко нависшим небом, которое словно растворяясь, осыпается рыхлыми бледно-серыми хлопьями. Под напевный ход лыж ему славно думается об отложенном на вечер разговоре.
Первый раз… да, он помнит, конечно, как она в первый день супружества легла на спину, закинув руки за голову, смущённо и доверчиво подставив себя его взгляду. Помнит напряжённую искательную улыбку, с какой она смотрела ему в лицо, словно прося о снисхождении и в тоже время желая проникнуть в сокровенные (пусть даже обидные для неё) мысли.
Прежде, глядя на нее, он не отказывал себе в удовольствии продолжить скрытые под платьем, контуры ее фигуры, рождавшие в уме призрак идеального женского силуэта. Воображать их было почти так же увлекательно, как видеть теперь мягкие округлости живота и бёдер, млечную полноту груди с разбежавшимися в стороны маленькими сосками, нежные впадины подмышек, плавный изгиб поясницы, уравновешенный пышной тяжестью зада. Возбужденный видом наготы наконец заменившей пылкие фантазии, он знал, что нужно ответить ее ждущей и боящейся тайного приговора улыбке. Явленная ему красота, прежде открытая лишь зеркалу, требовала душевного участия, слов одобрения и восхищения. И разве не заслуживали их сполна, эти вымечтанные им линии ее тела? Еще как заслуживали! Но вот беда, чаемые ею слова напрочь отсутствовали в его перегретом уме. И тогда, повинуясь необходимости реагировать в русле её ожиданий, он сделал то единственное, что мог, к чему подталкивало его собственное горячее желание.
Привычка замечать за собой не изменила ему и в эту минуту. Он помнит свою мысль: наша реакция на влекущую наготу словно не вполне человеческая - импульсивное желание дотронуться, завладеть, опережающее цензуру рассудка. Умом понимаешь, что правильнее, достойнее было бы сдержать себя, пустить вперед слова и улыбки, а не набрасываться на распростертое тело с торопливыми жадными поцелуями. Он не смог, не успел совладать с собой. О, какое же облегчение прильнуть губами к тому прекрасному, что раньше приходилось с усилием извлекать из своего воображения, и которое теперь воплощенное принесено ему в дар. Таков был его ответ - безоговорочное признание ее возбуждающей прелести и власти над ним. Она великодушно простила ему тот животный порыв, поняв в нем чисто мужскую жажду обладания и догадавшись обо всем, что он не сумел высказать.
Тут еще другое вспомнилось. Потом, когда первая волна страсти схлынула, он, разглядывая по-девичьи тонкие, но вполне зрелые формы жены, подумал с запоздалым удивлением, вспоминая собственное тепло внутри ее тела, как же я поместился в ней?
Прошло время прежде, чем он по-настоящему увидел свою жену. Спустя несколько дней после свадьбы, она расчёсывала перед сном волосы - мерно водила щёткой сверху вниз, усмиряя распушившиеся от морского воздуха кудри, темно-медовые в приглушенном электрическом свете. Образ её склоненной головы, выступающих из хаоса завитков белых плеч и остреньких лопаток, останется с ним до конца жизни.
Спустя несколько дней Анна читала на пляже, уютно умостившись под тентом. Он вышел из воды, и вместо того, чтоб взять полотенце, растянулся на горячем песке, боясь спугнуть чудное видение - неотрывно разглядывая снизу плавные линии ее икр и вкось подобранных на шезлонге точеных ступней в томительно влекущих к себе простых сандалиях, держащихся на одном единственном ремешке между пальчиками.
Вечером того дня она лежала ничком в полосе прибоя, уронив лоб на сложенные руки - то ли дремала, то ли думала о чем-то. Вместо обычного закрытого купальника на ней был раздельный, впрочем, далеко не откровенный. Он сидел рядом на песке, наблюдая, как бурлящая пена окатывает ее всю до лопаток, сбегая со спины, со сверкающей крутизны зада, как дрожит между раздвинутых ног хрустальная зыбь, пронизанная солнцем.
Тонкое кокетство и нарядное белье, расчетливо оголявшее её в угоду мужскому взгляду, лишь подчеркивало обольстительность Анны, но манкость ее таилась в самых обыденных вещах. В том, как она облизывала испачканные шоколадом губы или, вытянув мысок ноги, незаметно нашаривала под столом сброшенную туфлю, как привычным жестом подбирала юбку, ступая на лестницу, или изгибала запястье, чтоб взглянуть на часы.
Сексуальная притягательность Анны не равнялась красоте, и красота не была ее причиной. Соблазнительной ее делало спокойное принятие своего тела, отсутствие зажатости. Убедившись, что нравится мужу в натуральном виде, она вернулась к прежней уверенности в себе, вполне довольная своей наружностью. Равнодушная к диктату моды касательно размера груди, ширины бровей или оттенка кожи, она не страдала от того, что другие могли счесть ее недостатками, и не стремилась исправить их - похудеть тут, накачать там, нарастить, отрезать, подкрасить. Вся эта пошлая суета, подгонка себя под эталон - не занимала ее ни минуты.
Без нарочитости, без усилий, ее тело источает сексуальность, сочится ею, как спелый плод соком. Она сексуальна, когда ест с аппетитом, или, озябнув, кутается в теплое. Когда задумавшись, теребит прядь у виска и покусывает подушечки пальцев. Когда жмурится от яркого света и забавно морщится, собираясь чихнуть. Когда заразительно зевает, прикрывая ладошкой рот, и сладко потягивается в постели всем телом до кончиков пальцев ног. Когда тянется к нему с простым утренним поцелуем или выпячивает губы, задувая свечу, когда смеется, сузив сияющие глаза, и когда сердится так, что крылья носа гневно трепещут.
Конечно он понял это не в первый день. Наоборот, тогда он заблуждался, смешивая красоту и сексуальность. Его восхищенное: «Какая красивая!» означало вовсе не абстрактное эстетическое совершенство, а именно любовную притягательность.
Выходит, между «красиво» и «нравится» нет прямой связи - просто мы склонны объяснять этим свои симпатии. Иметь тело - уже достаточно. Кто-то пленится им, хотя другие останутся равнодушны или даже сочтут безобразным. Пожалуй, Анна права, эротика не в красоте, а именно в плоти - в любимом теле. Эта простая мысль внезапно освобождает его от застарелого страха разонравиться жене, все еще глядящей на него с нескрываемым восторгом - он не вечно будет красавцем-мужчиной, и что тогда? Но здесь же просто путаница! Внешность ни при чем. Он вспоминает слышанное в детстве от мамы: не по хорошу мил, а по милу хорош. Все оказывается давным-давно известно, а он только сейчас осознал.
Метель стихла так же внезапно, как и началась, и Анна, заметив бегущего навстречу мужа, приветствует его радостным возгласом. Солнце хотя и вышло снова, но воздух стал заметно холоднее, и жена, дыша в варежку, греет покрасневший от мороза нос.
- Ну что, прибавим ходу? - кивая в сторону дома, весело предлагает он.
---------------------------------------------------------
* SHB Genuine Antigua - гватемальский зеленый кофе высшей категории. SHB (strictly hard bean) - «исключительно твердое зерно». Специалитет Гватемалы сорт Genuine Antigua дает напиток густой консистенции с утонченной кислотностью и пряным «дымным» ароматом, поскольку кофейные деревья растут на высокогорных плантациях на склоне вулкана.
** Стефан Малларме Морской бриз, Анна декламирует в оригинале (слегка переиначив по погоде, должно быть «от пены и небес»), а я цитирую в переводе О. Седаковой