Проникновение в музыку

Mar 06, 2020 00:13

Иманд - Анна

В детстве Анна открыла для себя новый способ думать - бесконечно далекий от правил Аристотелевой логики, но как нельзя больше подходящий к ее природной наклонности мыслить образами и ассоциациями. Способ назывался музыкой. Она прямо обращалась к ее существу, делая ненужными корявые попытки перевода на одномерный язык слов и понятий. Музыка обладала собственной и притом высшей логикой, апеллировавшей не к ограниченному уму, но к безгранично богатому тайному знанию души. Она взывала не к мыслям, но к тому громадному волнующему опыту, который не вмещался в них и потому оставался за границами осознания.

Совсем крохой Анна любила сидеть одна в студийных наушниках, отдаваясь пленительным звукам, смотреть через раскрытое окно в зовущую глубину неба или на разливы цветников, колыхавшихся под ветром. Звучащие выси и дали наполняли ее неясными мечтами и сладостной тоской о чем-то большем, чем они сами, о сущем не здесь, давно утраченном, но до конца не забытом, поили сердце щемящей грустью и нежностью.

С годами музыка открыла ей великую никем не доказанную истину, что все в этом мире - от камня под ногой до блистающей звезды над головой, от бабочки-однодневки до вечного океана - живо и способно чувствовать жизнь, хотя и не в человеческом смысле. Музыка же помогла ей ощутить, что Вселенная - как видимая, так и незримая - есть лишь оболочка выражающего себя Духа, где разные формы жизни бесконечно переливаются одна в другую, никогда не исчезая вовсе, и что смерть как несуществование - грандиозный обман столь же чудовищный, сколь и нелепый. Ей не требовалось доказательств - они уже были в ее естестве, составляли самую его суть. Музыка лишь открыла доступ к ним, восстановила внутреннюю связь, невольно нарушенную теми, кто растил и воспитывал ее.

Скудное знание о мире, обретенное за годы жизни, никак не пересекалось с тем врожденным - бесконечно более богатым, к которому она научилась приобщаться посредством гармонического сочетания звуков. Музыка была ее поводырем там, где ум легко заблуждался - в области тонких чувств и сложных душевных движений. Бытие выражало себя потоком благозвучий, как радость выражает себя в улыбке, а любовь - в прикосновении. Думать музыкой, означало схватывать во всей полноте то, что ум стремился разъять скальпелем анализа, дабы затем сложить из кусков мертвое подобие целого.

Анна никому не говорила о своем открытии, как не говорила, например, о том, что умеет дышать - ей казалось, это вещи одного порядка, все так умеют. А кто не умеет, тот просто не пробовал. Иманд рассеял ее заблуждение. Он не нуждался в музыке, чтобы думать (скорее в ее отсутствии). Он вообще в ней не нуждался.

Музыка, окружавшая его повсюду, представлялась Иманду скорее формой общественного террора, чем культурным явлением, тем, что его знаменитый соотечественник назвал акустической мерзостью. То немногое, что не оскорбляло слух, оставалось все же слишком примитивным, чтоб выражать его чувства или отвечать настроениям. В отличие от Анны, чей художественный вкус и исполнительские навыки пестовали с младенчества, никто не занимался музыкальным воспитанием Иманда. Он принужден был пробиваться сам, как знает и, едва повзрослев, попросту затворил свой слух от назойливого вторжения децибелов.

Существовали, однако, мелодии, которые не вызывали в нем раздражения, и даже, пожалуй, доставляли удовольствие, не возбуждая однако стойкого интереса или любопытства. В повседневности он прекрасно обходился без них, предпочитая тишину всем видам организованного шума.

Другая же музыка, называемая серьезной, не заняла в его жизни никакого места. Слышанная случайно, она казалась ему слишком абстрактной - ни уму ни сердцу. Идея музыки, которую надо просто сидеть и слушать, приводила его в недоумение: чему там внимать? Пение да - это он понять мог. Слова в современных песнях, если и не несли смысла, то хотя бы предполагали его, а мелодия могла украсить их, сделать более выразительными. Но музыка сама по себе - что и как в ней можно понять?

Выражение «понимать музыку» сбивало его с толку, поскольку восприятие смысла относилось у него в первую очередь к области ума. Таким образом, серьезная музыка представлялась чем-то вроде интеллектуальной загадки, секретного кода, который он, не имея ключа, не мог расшифровать. Природная склонность вторгаться во всякое явление сначала рассудком, членить его скальпелем логики, препятствовала установлению естественных эмоциональных отношений с музыкой, как и коренная суховатость его натуры, привычка сдерживать и подавлять свои чувства.

Он пытался отдаться течению звуков, думать, о чем думается, ожидая, что музыка может, сама как-то настроит его на нужный лад. Но ничего подобного не происходило. В первые минуты богатое звучание симфонического оркестра ласкало слух и развлекало ум, но скоро он начинал скучать и томиться, думать, о чем попало и жалеть о потраченном времени. Сложная музыка не захватывала, лишь бессмысленно утомляла его, сердце не откликалось, душа молчала. Так что он не без облегчения оставил эти эпизодические, во многом случайные попытки проникнуть в рафинированный мир сонат и сюит, концертов и симфоний. Не дано, так не дано, чего понапрасну мучиться!

Иное дело музыка, которую можно было не только слышать, но и видеть, воплотить в движение, в яркий художественный образ. Истории, рассказанные языком музыки, занимали ум и глубоко трогали сердце. Иманд обнаружил это в университетские годы, оказавшись по студенческому обмену в Москве. Свободное владение языком открыло ему дорогу в русский театр, о котором он был наслышан от матери. Да и отец, также учившийся в свое время в Москве, с почтением отзывался о русском искусстве, в частности, опере и балете.

С них Иманд и решил начать, и неожиданно для себя увлекся роскошным необычайно колоритным, превосходящим все его ожидания зрелищем. Музыка, соединенная с сюжетом, обогащенная эстетически совершенным движением, наконец привела его в восторг, заставила сопереживать, достала до глубин существа. Если оперы и впрямь повествуют о вещах столь глубоких и важных (и как проникновенно!) - стоит постараться увидеть их все или как можно больше. Он сделался завсегдатаем и, отложив на потом знакомство с драмой, пересмотрел за два отпущенных ему семестра чуть не весь репертуар первейшего музыкального театра страны.

Особенно, до тайных слез - стыдных и сладких, трогала его русская музыка - глубокий волнующий голос материнской прародины непостижимым образом утешал его, примирял с недавней горькой потерей той, что осветила любовью начало его жизни. Именно русская музыка, разбередив душу, сделала ее податливее и чувствительнее, пробудила потребность излить сердце, переполненное тоской, скорбью, жаждой любви. Всё это слышалось ему в безбрежных кантиленных разливах, в сдержанно-страстных раскатистых руладах, в певучих тающих мелодиях, то заунывно печальных, то светлых и возвышенных, составляющих неповторимую краску этой музыки, столь полно отвечавшей его душевному состоянию.

Покинув Москву, он не охладел к русской опере и балету, но, как то свойственно его натуре, со временем отстранился от слишком сильных переживаний. Острота его горя сгладилась, неизбывная тоска по матери облеклась нежной печалью. Но жизнь брала свое. Он теперь охотно, хотя и не слишком часто бывал в опере, оценил искрометную итальянскую и французскую классику и был вполне удовлетворен своими отношениями с Эвтерпой и Терпсихорой. Последняя, впрочем, готовила ему сюрприз.

Незадолго до окончания университета, ища отдохновения голове, перегруженной учебой, и работы праздным ногам, он сообразил, что сочетание музыки и движения нравится ему не только на сцене. Бальные танцы входили в его профессиональную подготовку наряду с другими видами светской физической активности. Теперь же он решил заняться ими основательнее, ибо понял, что флиртовать с девушками удобнее всего в танцах. К тому же так он сразу мог оценить, которая из них грациознее и лучше двигается - качества, составлявшие, по его мнению, изрядную долю женского очарования.

Бальные танцы дались ему легко, благодаря превосходному чувству ритма и врожденной памятливости тела. Педагоги хвалили его элегантную манеру держать себя, безупречную галантность и умение свободно импровизировать, примеряясь к возможностям партнерши. Ему нравились изящные па, вплетенные в заводные летящие мелодии, торжественные пышные оркестровки. Но вне театра и танцпола любимой «музыкой» по-прежнему оставалась тишина.

Анна и представить не могла, какие бездны очарования открылись Иманду в ее манере вальсировать. Случись им даже танцевать в темноте, не видя друг друга, она и тогда с легкостью пленила бы его сердце. Впервые в жизни он вообще не думал о танце, забыл о нем, поглощенный девушкой, ступавшей, будто по волнам вальса и даже дышавшей, казалось, с ним в унисон.

Музыкальность Анны он воспринял как нечто естественное, изначально присущее ей, как голос или цвет глаз. Иманд сразу признал ее недостижимое превосходство, еще прежде, чем заглянул в плейлисты, пестревшие множеством незнакомых имен. Ему пришлось испытать стыд за свою музыкальную отсталость, когда Анна без задней мысли спросила: «Какая музыка тебе нравится?» Начисто забыв о своей любви к русским композиторам, к опере вообще, он с внезапностью дурного импульса ляпнул: «Штраус», и Анна еще не скоро поняла, что это не шутка.

Сложные отношения Иманда с музыкой, о которых она хоть и не сразу, но догадалась, раскусив его вежливое притворство, противоречили ее собственным наблюдениям и выводам. Как человек с тонким слухом и богатой душевной жизнью может быть настолько далек от музыки, спрашивала она себя. Его будто обокрали раньше, чем он смог осмыслить потерю, и теперь живет, даже не представляя, чего лишен. И не узнает, если…

- Тебе не нужно изображать меломана в угоду моим вкусам, - свое маленькое разоблачение Анна благоразумно заворачивает в декларацию его независимости. - Твое отсутствие в концертном зале вовсе не помешает мне наслаждаться музыкой.
Ей хочется добавить то, в чем сама она ни минуты не сомневается: «Однажды, ты сможешь разделить со мной это удовольствие», но Анна придерживает язык, не желая обязывать его своим ожиданием.

Получив свободу, Иманд охотно пользуется ею. Но эта же свобода заставляет его пристальнее взглянуть на отвергнутое. Почему вернувшись с концерта, Анна выглядит так, будто два часа блаженствовала на ложе в обществе лучшего на свете любовника? Она умиротворена и расслаблена, в глазах сияет отблеск недавно пережитого счастья.
- Что, так хорошо было? - недоверчиво и в то же время ревниво спрашивает он.
- Чудесно… - жена-меломанка потягивается в сладкой истоме, - как всегда, впрочем.

Заинтригованный, он продолжает свои наблюдения. Музыка действует на Анну обновляюще: придает сил и в то же время снимает напряжение. Это даже внешне заметно: по смягчившимся чертам, вальяжности поз, полуопущенным векам и туманной рассеянной улыбке, трогающей уголки губ.
- Ты сейчас как согревшаяся кошка, только что не мурлычешь, - прельщенный этой переменой в ней, он садится рядом, ему хочется быть ближе.
- Мурр, - Анна игриво бодает его в плечо, требуя ласки (долго упрашивать не приходится), - Муррр… - от нее веет негой, теплой чувственностью, мягким искрящимся весельем...

Почти всякий день ей удается выкроить время для музыки - хоть полчаса, хоть двадцать минуточек. Ее влечет к роялю так же, как притягивает меня недочитанная интересная книга, проводит параллель Иманд.
Бегло обласкав ладонью полированную крышку (это у нее вроде приветствия) Анна садится за инструмент, трогает сияющие сливочным блеском клавиши. В эти минуты он старается оказаться поблизости - на диванчике, с альбомом «малых голландцев» на коленях. Не ради музыки (серебристо-хрустальные переливчатые ручьи и водопады, изливаясь из под белых пальцев жены, текут мимо его сознания), но ради тонкого преображения Анны, едва ли заметного чужому глазу, но чаемого и любимого им.

Анна знает, что ее муж здесь не ради Баха, но иначе объясняет себе его присутствие: просто им приятно быть рядом, видеть друг друга, даже если каждый занят чем-то своим. Если не разучивает новое, она почти не смотрит на бегущую перед ней нотную строку, и, поймав его взгляд, машинально улыбается поверх пюпитра. Не ему. Эта отрешенная, загадочная (без желания быть таковой) улыбка никому не адресована. Она сама собой всплывает из глубин ее существа на поверхность, зажигает манящий блеск в  глазах. Анна за роялем - это Анна наедине с собой, с тем сокровенным знанием и душевным богатством, какое открывает в ней музыка. И эта другая, еще незнакомая ему Анна, притягивает и волнует его.

Она не спрашивает его о том, что играет: «Тебе нравится?», но охотно называет автора и сочинение, если Иманд спросит, ограничиваясь лишь этими скромными сведениями. Вопрос «почему ты хочешь знать?» остается незаданным. Интуиция подсказывает ей, что лучше пока не вмешиваться рассудком в этот хрупкий едва наметившийся интерес. Она продолжает играть, расплескивая пену кружевных пассажей, время от времени балуя его слух знакомыми вальсами Шуберта, Легара, Шопена.

Однажды обычный сценарий нарушается. Она мечтательно замирает, отпустив последний гаснущий аккорд, и лишь тогда замечает, что он стоит у окна спиной к роялю. Вся его поза, опущенные плечи, поворот головы, выражает печальную задумчивость. Анна не может оставить это без внимания. Закрыв инструмент (на сегодня хватит), она становится рядом:
- Ты выглядишь огорченным.
Реагируя на голос (а не на смысл сказанного), он переводит на жену отсутствующий взгляд и делает над собой усилие.

- Тебе не кажется, что музыка делает нас более несчастными, чем мы есть?
Внутренне замерев от неожиданности, Анна боится спугнуть его лишним словом, и это внимательное молчание ободряет его.
- Она увеличивает нашу печаль тем, что указывает на подлинное счастье, которое есть же где-то - ослепительное, чистое, возвышенное, дразнит нас недостижимым блаженством.
- Как ты это видишь?
- Не знаю… будто волны света над цветущими лугами у самой травы, и бабочки сквозь них. И флейта.
- Ты помнишь флейту?
Он кивает. Мне кажется, я это слышал. Что ты играла?
- «Танец блаженных теней» из «Орфея и Эвридики». Помнишь, где духи танцуют на полях Элизиума? А я играла переложение Сгамбати. Но как ты запомнил?

Он кажется и сам удивлен.
- Да я не помню музыку - только образы: луга, колыханье света… Анна, ты же видишь, я ничего в ней не смыслю.
Теперь, когда он уже не может разочаровать ее, признание в своей ограниченности, ущербности, не причиняет ему боли.
- Я никогда не любил музыку. С детства хотелось уши заткнуть.
- Это как раз и говорит о твоей музыкальности, - возражает Анна, - нетерпимость к примитивному вульгарному звуку, неприятие шумового фона. Не будь ты так чувствителен, бесновался бы вместе со всеми, не страдая от неудобства. Можешь не верить мне, но однажды - придет время - тебе мало будет слышать музыку, ты захочешь сам исполнять ее, захочешь научиться.
Смущенный, он криво улыбается углом рта, но не возражает.

С этого дня Иманд начинает лучше понимать свою жену: значит, и она слышит то же, а может гораздо больше? Музыка так же ведет ее от смутного предчувствия к догадке, а оттуда - к уверенности в вещах неназываемых, словами невыразимых. Разве не о том говорят ее понимающие взгляды и редкие молчаливые прикосновения? - как ответный знак, поданный из соседней дружественной вселенной.
Он по-прежнему любит посидеть на диванчике, пока Анна музицирует, но художественный альбом все чаще оказывается отложенным в сторону, а то и вовсе не раскрытым.
Иногда Иманд жалеет о том, что бумажные ноты ушли в прошлое, вытесненные интерактивной нотной строкой. Он хотел бы сидеть рядом с Анной за роялем и время от времени переворачивать ей страницы.

Previous post Next post
Up