написал в своём дневнике эти пронзительные слова об Александре Блоке:
Никогда в жизни мне не было так грустно, как когда я ехал из Порхова - с Лидой - на линейке мельничихи - грустно до самоубийства. Мне казалось, что вот в Порхов я поехал молодым и веселым, а обратно еду - старик, выпитый, выжатый - такой же скучный, как то проклятое дерево, которое торчит за версту от Порхова. Серое, сухое - воплощение здешней тоски. Каждый дом в проклятой Слободе, казалось, был сделан из скуки - и все это превратилось в длинную тоску по Алекс. Блоку. Я даже не думал о нем, но я чувствовал боль о нем - и просил Лиду учить вслух англ. слова, чтобы хоть немного не плакать. Каждый дом, кривой, серый, говорил: «А Блока нету. И не надо Блока. Мне и без Блока отлично. Я и знать не хочу, что за Блок».
И чувствовалось, что все эти сволочные дома и в самом деле сожрали его - т. е. не как фраза чувствовалась, а на самом деле: я увидел светлого, загорелого, прекрасного, а его давят домишки, где вши, клопы, огурцы, самогонка и - порховская, самогонная скука. Когда я выехал в поле, я не плакал о Блоке, но просто - все вокруг плакало о нем. И даже не о нем, а обо мне. «Вот едет старик, мертвый, задушенный - без ничего». Я думал о детях - и они показались мне скукой. Думал о литературе - и понял, что в литературе я ничто, фальшивый фигляр - не умеющий по-настоящему и слова сказать. Как будто с Блоком ушло какое-то очарование, какая-то подслащающая ложь - и все скелеты наружу.- Я вспомнил, как он загорал, благодатно, как загорают очень спокойные и прочные люди, какое у него было - при кажущейся окаменелости - восприимчивое и подвижное лицо - вечно было в еле заметном движении, зыблилось, втягивало в себя впечатления. В последнее время он не выносил Горького, Тихонова - и его лицо умирало в их присутствии, но если вдруг в толпе и толчее «Всемирной Литературы» появляется дорогой ему человек - ну хоть Зоргенфрей, хоть Книпович - лицо, почти не меняясь, всеми порами втягивало то, что ему было радостно. За три или четыре шага, прежде чем подать руку, он делал приветливые глаза - прежде чем поздороваться и вместо привета просто констатировал: ваше имя и отчество: «Корней Ив.», «Николай Степ.», произнося это имя как здравствуйте. И по телефону 6 12 00. Бывало, позвонишь, и раздается, как из могилы, печальный и густой голос: «Я вас слушаю» (никогда не иначе. Всегда так). И потом: Корней Иваныч (опять констатирует). Странно, что я вспоминаю не события, а вот такую физиологию. Как он во время чтения своих стихов - (читал он всегда стоя, всегда без бумажки, ровно и печально) - чуть-чуть переступит с ноги на ногу и шагнет полшага назад; - как он однажды, когда Любовь Дм. прочитала «Двенадцать» - и сидела в гостиной Дома Искусств, вошел к ней из залы с любящим и восхищенным лицом. Как лет 15 назад я видел его в игорном доме (был Иорданский и Ценский). Он сидел с женою О. Норвежского Поленькой Сас, играл с нею в лото, был пьян и возбужден, как на Вас. Острове он был на представлении пьесы Дымова «Слушай Израиль» и ушел с Чулковым, как у Вяч. Иванова на Таврической, на крыше, он читал свою «Незнакомку», как он у Сологуба читал «Снежную Маску», как у Острогорского в «Образовании» читал «Над слякотью дороги». И эту обреченную походку - и всегдашнюю невольную величавость - даже когда забегал в «Дом Лит.» перехватить стакан чаю или бутерброд - всю эту непередаваемую словами атмосферу Блока я вспомнил - и мне стало страшно, что этого нет. В могиле его голос, его почерк, его изумительная чистоплотность, его цветущие волосы, его знание латыни, немецкого языка, его маленькие изящные уши, его привычки, любви, «его декадентство», «его реализм», его морщины - все это под землей, в земле, земля.
Самое страшное было то, что с Блоком кончилась литература русская. Литература это работа поколений - ни на минуту не прекращающаяся - сложнейшее взаимоотношение всего печатного с неумирающей в течение столетий массой - и... (страница не дописана.- Е. Ч.)
В его жизни не было событий. «Ездил в Bad Nauheim». Он ничего не делал - только пел. Через него непрерывной струей шла какая-то бесконечная песня. Двадцать лет с 98 по 1918. И потом он остановился - и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он.