Если Советский Союз и был империей, то только в одном смысле - империей слов. Советский проект состоял, с одной стороны, в сбережении принципа реальности, с другой - постоянном видоизменении его содержания. Реальностью, по сути, является только то, что постоянно уходит у тебя из-под ног. Это оснащало советскую цивилизацию большим запасом прочности: способно сохраняться только то, что меняется. В то же время советская цивилизация, как ни одна другая в XX веке (включая III Рейх), зависела от литературы, искусства и науки, ибо представления о реальности связаны только с ними. В особенности, с литературой. Весь Советский Союз можно рассматривать как литературное произведение в самом банальном смысле слова. Михалков играл в его создании особую роль.
[Spoiler (click to open)]Советский Союз начинался с авангардного эксперимента в поэзии. Изобретение новой земли и нового неба - это, бесспорно, не что иное, как поэтический опыт. Если в греческом полисе двойником правителя выступает философ, то в обществах проекта - это поэт. Новое небо, новая земля - всё это возникает в форме незнакомых слов. В конце концов, социальная трансформация даёт почувствовать себя хотя бы немного иностранцем в своей стране. Если что-то и в самом деле меняется в тебе и вокруг тебя, ты почувствуешь это по-настоящему, если перестанешь понимать до конца тот язык, на котором говорят. Отсюда та роль, которую сыграли в истории СССР Маяковский и Хлебников, придумывавшие новые слова (например, сложно представить себе советский мир без хлебниковского слова «лётчик» или аббревиатур, моду на которые ввёл Маяковский). Однако социальные функции изобретателей слов исчерпываются понятием гения. Общим правилом для гения выступает несоответствие никаким правилам. С точки зрения социальных функций Михалков выступал антиподом гения и гениально справился с возложенной миссией. Задача, которую на протяжении всей жизни выполнял Михалков, состояла в превращении поэзии в ремесло. Поэзия в эпоху сталинского классицизма не нуждалась в гениях, а нуждалась в мастерах (неслучайно бывший поэт Джугашвили был так озабочен вопрос, мастер ли Мандельштам). С одной стороны, мастерство - предельно буржуазное понятие, возводящее в ранг добродетели не дар, а умение, не вдохновение, а род деловитости. С другой - мастерство есть сумма приобретаемых навыков, система приёмов, которой можно научиться. Пафос мастерства открывает перспективу демократизации творчества, которое становится для каждого не идеалом, а возможностью. С точки зрения мастерства в навык и приём превращаются и вдохновением с даром - и плох на самом деле тот автор, который совсем уж отказывается относиться к ним подобным образом. Этот отказ («Не буду ничего делать, муза не шепчет!») скрывает неумение совладать с собственными способностями, которое равносильно их отсутствию или лени. Демократизация творчества - органическая часть марксистского плана по переустройству общества. Именно демократизация творчества воплощает возможность устранить разницу между интеллектуальным и физическим трудом. Предельно буржуазно отношение к творчеству оказывается условием его реорганизации в духе марксизма. Михалков бы призван Сталиным в качестве делегата «пролетарских кадров», который быстрее других справился с задачей отождествления поэзии и ремесла. Первые басни Михалкова (он начал их писать по совету «красного графа» Алексея Толстого) публикуются в 1935 году в «Правде» после того, как были посланы вождю. И сам Михалков на протяжении всей своей долгой жизни никому не отказывал в просьбе посодействовать в публикации или продвижении произведений (даже если речь шла о работах средней руки). Принцип демократизации творчества соблюдался им неукоснительно до конца жизни (что в век духовного сквалыжества, безусловно, оставило о нём много хороший воспоминаний). Не стоит, впрочем, забывать, что этот же принцип стал основой для рекрутирования советской аристократии, а в её рядах Михалков и его многочисленные отпрыски занимали поистине царское место. От ритмичной, как отряд барабанщиц, и яркой, как нитки мулине, поэзия Михалкова исходила свежесть. Она напоминала дождевую каплю, которая переливаясь на солнце, казалась более драгоценной, чем бриллиант (что скрывать, солнцем для михалковской поэзии выступал Сталин). Эта поэзия не была выскопарной, не содержала трудных аллюзий и учёных отсылок. Спустя время михалковская поэзия воспринимается как наглядное пособие по сочинению стихов. Она превратила стихосложение в народное хобби, что-то среднее между вышивкой и разгадыванием кроссвордов. Люди стали писать стихотворные подписи к фотографиям, увлеклись буриме, тренировались в поздравительных экспромтах, вели многолетнюю стихотворную переписку. Маяковский не только революционизировал стихосложение, но избавил повседневный язык от дореволюционных речевых стереотипов. Михалков, напротив, наполнил язык новыми стереотипами, создал предельно живучие словесные образы, образующие ткань советской повседневности. Басенный жанр был в этом смысле гениальной находкой и Михалков не просто воспользовался им, но переоткрыл басню заново. Басня представляет собой наиболее дидактическую форму поэзии, которая в форме аллегории повествует о самом простом и буквальном (да ещё и снабжает это повествование назидательным выводом - моралью в конце). Басня не изобличает пороки, а свидетельствует о том, что структура мира с момента его начала остаётся неизменной; одновременно басня повествует о событиях и поступках, которым приписывается универсальный смысл. Именно поэтому басня оказывается столько необходимой в век Просвещения - она наилучшим способом позволяет окостенеть метафорам (то есть осуществить ту процедуру, которая, по выражению Ницше, порождает на свет истины). Сталинский неоклассицизм - Просвещение в чистом виде: с одной стороны, надзирательная утопия, с другой - утопия воспитания. Обе утопии баснословны и нуждаются в басне как способе своего выражения. Михалков переоткрывает басню, потому что делает её средством выведения их духовного несовершеннолетия всего народа, а не только аристократии, как это было во времена Сумарокова, Тредьяковского и «дедушки Крылова». Советская цивилизация много раньше потребительского общества сделала ставку на тотальное производство человеческой повседневности, бытового уклада и системы массового восприятия людей. Она, как ни одна другая цивилизация, нуждалась не в гениальных откровениях, а в стереотипах. Михалковские стереотипы и были гениальным откровением этой цивилизации. «Дядя Стёпа», «заяц во хмелю», «номенклатурный Осёл», «а из нашего окошка площадь Красная видна», «синий-синий-презелёный красный шар», или сам Сталин как литературный персонаж, вырастивший нас «на верность народу». Стало общим местом представление о том, что Михалков был политическим искусником и царедворцем. Вопреки этому я бы назвал его советским Одиссеем, изведавшим вкус множества испытаний, но оставшимся равным самому себе. На парадном портрете, написанным Ильёй Глазуновым еще в первой половине 70-х годов Михалков изображён на фоне фрески, совсем не контрастирующей с его звездой героя соцтруда. Сама фреска изображает шута в двойном наряде, тёмном и пёстром, почти джокера. Для меня это вовсе не символ михалковской противоречивости. Напротив, обладая волей навязать себя не одной, а сразу многим эпохам, принимая в награду славу и множество искушений, Михалков листал эпохи как страницы, по-прежнему оставаясь собой. Так что секрет его вовсе не политической искусности, а в способности видеть себя в слове и относиться к слову как самостоятельной политической силе. Михалков пережил множество исторических эпох, но не подлаживался под них, а главное не подлаживал под них поэтическое слово. Напротив, каждая пережитая им эпоха являла собой новый контекст, открывавший возможность слову звучать иначе, чем вчера. Верный не только букве, но и духу басни, Михалков именно слово делал событием, отмечающим собой дух времени, настоящей приметой эпохи. Чего стоит только михалковское двустишье на Могиле неизвестного солдата, открывшая эру брежневского поклонения ветеранам и предкам, погибшим на войне. Без всех этих и множества других образов не было бы всех тех уютных деталей существования, делавших советский мир привычным и совсем не страшным. Эти образы питают чувство Родины. Из них, словно драгоценный ковёр, образуется ткань подробностей и обстоятельств, которые ты можешь назвать для себя родными. Новое общество - это не столько другие нормы и ценности, сколько другие программы социализации, внутри которых эти нормы и ценности становятся безусловными. Михалковские образы сами по себе являются такими программами социализации; и до сих пор читающий их ребёнок становится немного советским. Однако это связано с не трансляцией коммунистических идеалов, а с передачей культурных кодов, в которых внутри которых существуют чёткие принципы, доблесть, верность и долг. В них находится место для подвига, возможен суд совести и с безукоризненной точностью отмеряно расстояние между Добром и Злом. Стереотип, по точному выражению Барта, слово которое противится собственной смерти. Добавлю к этому, что это слово, противящееся смерти как таковой, поэтому михалковское слово пережило не только Сталина, выступавшего его первым читателем и редактором написанного им гимна, но и самого автора. В способности стереотипа сопротивляться смерти заключается секрет не только творческого, но и жизненного долголетия человека, по книгам которого мы учились читать.