Джордж Кеннан. Сибирь и ссылка. Том I. - СПб., 1906.
Другие части: [
Первые впечатления езды на почтовых]; [
Омск и Семипалатинск]; [Встреча с политическими]; [
По Алтайским горам]; [
Катунские Альпы и Усть-Каменогорск].
Л. Леонтьев. Абай в библиотеке. 1953
Первая встреча с политическими
Наша первая встреча с политическими ссыльными в Сибири состоялось благодаря счастливой случайности и - странное дело - при посредстве правительства. В числе чиновников, с которыми мы познакомились в Сибири, был некто Павловский - человек интеллигентный и образованный, с видным служебным положением; нам его рекомендовали как знатока Сибири, в особенности Степного края, - могущего всегда дать нам верные сведения и добрый совет. Но хотя Павловский действительно произвел на меня впечатление человека гуманного и культурного, с либеральными взглядами, я, естественно, не решался обратиться к нему за справками относительно политических ссыльных. Из советов, которые мне давали в Петербурге, я понял, что русское правительство отнеслось бы неодобрительно к попытке иностранца-путешественника затронуть известную категорию политических вопросов или же свести знакомство с известным разрядом политических преступников, и думал, что мне придется все сведения добывать исподтишка, потайным путем. Я тогда не знал еще, что русские чиновники и политические нередко питают друг к другу тайную симпатию, и мне в голову не приходило обратиться за содействием к лицам, состоящим на государственной службе. Поэтому, беседуя с Павловским, я тщательно избегал разговора о «политических», и у него не было никакого основания предполагать, что я что-нибудь знаю о русском революционном движении или особенно интересуюсь политическими ссыльными.
Однажды, когда мы беседовали об Америке, Павловский неожиданно оборвал разговор, и говорит:
- М-р Кеннан, вы обратили внимание на движение нашей молодежи в Сибирь?
Я сначала не понял, к чему он это сказал, и ответил отрицательно, но прибавил, что не совсем понимаю смысл его вопроса.
- Я хочу сказать, что в Сибирь теперь переселяется много образованной молодежи, и мужской, и женской, из Европейской России; я думал, что вы, может быть, обратили на это внимание.
Его серьезный, пристальный, словно испытующий взгляд убедил меня, что речь идет о политических ссыльных. Но я не мог забыть, что имею дело с русским чиновником, и осторожно ответил, что я слыхал об этом движении, но лично его не наблюдал.
- Мне кажется, - продолжал он, все так же серьезно и пристально вглядываясь в меня, - что это замечательное социальное явление, которое естественно должно обращать на себя внимание иностранца.
Я ответил, что меня интересуют все социальные явления в России, и, разумеется, я весьма заинтересовался бы и этим, если бы больше знал о нем.
- Среди этих пришельцев, - продолжал он, - много выдающихся людей - мужчин с университетским образованием, женщин с редкой выдержкой и силой характера.
- Да, мне это говорили, и я думаю, что было бы, пожалуй, интересно познакомиться с ними.
- Конечно. При других обстоятельствах эти люди могли бы быть очень полезными своей родине; меня удивляет, что вы до сих пор не заинтересовались ими.
Таким манером мы разговаривали минут пять, стараясь каждый выпытать намерения другого, не раскрывая вполне своих собственных. Оба мы прекрасно понимали, о чем идет речь; но Павловский не решался признаться в своем сочувственном отношении к «пришельцам», не убедившись сначала, что я сам им сочувствую и что на мою скромность можно положиться. Я, с своей стороны, тоже остерегался, боясь - не догадался ли этот русский чиновник, зачем мы, собственно, приехали в Сибирь, и не хочет ли он выпытать у меня признание. Дружественное отношение чиновника, состоящего на государственной службе, к врагам государства казалось мне таким необычайным, что моя подозрительность была естественна.
Наконец, устав ходить вокруг да около, я прямо сказал Павловскому:
- Послушайте, ведь вы говорите о политических ссыльных?
- Да. Я думал, вы сразу поймете. Мне кажется, что высылка в Сибирь значительной части русской молодежи - явление, заслуживающее внимания.
- Конечно. Но как же ознакомиться с ним ближе? где искать политических ссыльных, как сблизиться с ними? Я не знаю. А правительство ваше, говорят, косо смотрит на общение между заезжими иностранцами и «политиками».
Павловский пожал плечами.
- Найти «политиков» не трудно - ими полон весь этот край; и, сколько мне известно, ничто не помешает вам познакомиться с ними, если вы этого захотите. Здесь у нас в Семипалатинске их человек тридцать-сорок, и они ходят по улицам как и все прочие люди - почему же вам случайно и не встретиться с ними?
Лед был разбит, и скоро между нами установилось взаимное доверие. Я убедился, что Павловский не лицемерит и не расставляет мне ловушки; он - что у меня достаточно ума и такта, чтоб не доставить ему неприятностей неуместной болтовней. После этого все пошло как по маслу. Я откровенно сказал ему, какое мнение у меня сложилось о нигилистах вообще, и спросил его, разве он не думает, что такие полоумные фанатики и необузданные теоретики социализма являются опасным элементом в каждом государстве.
- Напротив. По-моему, это очень спокойные, порядочные, рассудительные люди. Здесь они нам вовсе не доставляют хлопот. Губернатор Чаплинский относится к ним очень мягко и с большим уважением; сколько мне известно, они хорошие граждане своей страны.
Слово за слово, Павловский рассказал мне, что в Семипалатинске политических человек сорок - в том числе четыре-пять женщин. Все они сосланы без суда, административным порядком, по приказу министра внутренних дел, на срок от 2 до 5 лет. Если местные сибирские власти довольны их поведением, по отбытии срока им разрешают на свой счет вернуться домой. Некоторые из них нашли себе заработок в Семипалатинске; другим присылают деньги родственники и друзья; остальных содержит - вернее, не дает им умереть с голоду - казна, выдавая по 6 рублей в месяц лицам привилегированного сословия и по 2 р. 70 к. непривилегированным.
- Разумеется, этих денег не хватает. На 9 коп. в день сыт не будешь, не говоря уже о квартире; и если бы более счастливые - имеющие заработок или получающие деньги от родных - не помогали другим, им пришлось бы натерпеться еще больше горя. Большинство из них - и мужчины, и женщины - люди образованные; ну, губернатор и входит в их положение, разрешает давать частные уроки, хотя, собственно, по букве закона политическим этого не дозволяется. Женщины, кроме уроков, еще шьют и вышивают - все лишняя копейка набежит. Письма писать и получать дозволяется и незапрещенные книги и журналы иметь у себя - тоже; так что, хоть номинально они состоят под надзором полиции, фактически они пользуются довольно большой свободой.
- За какие же преступления сосланы сюда эти молодые люди? Кто они - заговорщики, замышлявшие цареубийство?
Павловский усмехнулся:
- О нет, просто неблагонадежные. Одни сосланы за принадлежность к запрещенным кружкам, другие - за ввоз или хранение у себя запрещенных книг; те просто за дружеские сношения с опасными людьми, эти - за участие в беспорядках в высших учебных заведениях. Большинство из них административно-ссыльные. Это значит, что правительство, по тем или иным соображениям, сочло нужным выслать их из места жительства под надзор полиции в такую часть империи, где они не принесут вреда. Настоящих заговорщиков и революционеров, работавших активно, ссылают в более отдаленные места Сибири и на каторжные работы. Ссылка в здешние степи считается очень легким наказанием; сюда попадают обыкновенно только административно-ссыльные.
На мои дальнейшие расспросы о ссыльных Павловский сказал:
- Ничего дурного я о них не знаю; здесь они ведут себя очень прилично. Если вы действительно интересуетесь ими, я, пожалуй, познакомлю вас кое с кем; тогда можете сами судить.
Само собой, я уверил Павловского, что большего удовольствия он не может мне доставить, и он предложил мне сейчас же съездить к одному из ссыльных, некоему Лобановскому, который в настоящее время пишет занавес для местного театра.
- Он художник, - пояснил Павловский; - у него есть виды Сибири. Вы сами рисуете и собираете такие виды; вам надо посмотреть его рисунки.
- Конечно, - тотчас дипломатично поддержал я. - Рисунки - моя слабость, и я знаток по части театральных занавесей. Будь он ссыльный, нигилист, кто угодно - я должен видеть его рисунки.
Дрожки Павловского дожидались у крыльца, и мы сейчас же поехали.
Теперь, после целого года тесного общения с политическими ссыльными, мне чрезвычайно трудно припомнить то представление о них, какое у меня сложилось до знакомства с колонией «политических» в Семипалатинске. Знаю, что тогда был предубежден против них и ожидал найти их совсем не похожими на обыкновенных культурных мужчин и женщин, каких встречаешь в цивилизованном обществе; но теперь мне уж никакими усилиями воли не вернуть того фантастического представления о них, какое у меня было, когда я переезжал через сибирскую границу. Насколько я припоминаю, нигилистов я представлял себе угрюмыми, более или менее загадочными людьми, не без образования, наделенных в значительной мере мужеством фанатиков и безграничной способностью жертвовать собой, но с самыми химерическими понятиями о государстве и общественном строе и без малейшего следа того, что американцы зовут «суровым здравым смыслом». Я думал, что у меня с ними так же мало общего во взглядах, как с каким-нибудь анархистом вроде Луи Линча, и хотя я решил добросовестно выслушивать их жалобы на правительство, но был уверен, что они не изменять моего заранее составленного мнения. Даже после слов Павловского я был почти уверен, что найду в художнике длинноволосого юношу с безумными глазами, который будет бессвязно рассказывать мне об обидах и насилиях, которые чинит правительство, называть всякую попытку обуздания со стороны этого последнего зверским насилием и ждать от меня сочувствия убийству Александра II.
В доме, который служил Лобановскому мастерской, кроме него никого не было, и мы вошли без доклада. Когда Павловский распахнул дверь, я увидел стоящего перед большим квадратным куском холста во всю стену молодого блондина лет 30, одетого с ног до головы в темную парусину, с кистью в одной руке и палитрой в другой. Он был высок ростом и хорошо сложен, держался как образованный джентельмэн и с первой же минуты произвел на меня очень приятное впечатление. Это был настояний русский красавец с ясными голубыми глазами; его густые русые волосы по-мальчишески слегка завивались над высоким крутым лбом; густая русая борода придавала мужественное достоинство хорошо вылепленной голове; открытое добродушное лицо, слегка раскрасневшееся и влажное от жары, на мой взгляд, говорило о пылкой и отзывчивой, но в то же время сильной и уравновешенной натуре. Во всяком случае, лицо это совершенно не отвечало сложившемуся у меня представлению о нигилистах.
Павловский познакомил меня с молодым художником, сказав, что я американец-путешественник, интересуюсь картинами сибирской природы, слыхал о его эскизах и хотел бы посмотреть их. Лобановский поздоровался со мною спокойно, но приветливо, и тотчас же принес эскизы, извиняясь за их несовершенство и прося нас не забывать, что они были сделаны в тюрьме, на простой писчей бумаге, и что писать он мог только те ландшафты, какие видел из окон тюрьмы и этапа. Кисть действительно была неопытная, и рисунки по большей части изображали внутренность тюрьмы или этапа, портреты политических ссыльных, уголки селений и городов, какие можно было видеть из окон различных камер, занимаемых художником за время его путешествия в Сибирь. Тем не менее в них была грубоватая сила и верность передачи, и один из них послужил нам материалом для иллюстрации тюменского тюремного двора.
Двор Тюменской тюрьмы
В этот раз мы в разговоре с Лобановским не касались никаких политических тем. Он описывал свое путешествие в Сибирь, как будто оно было добровольным, и кроме случайных упоминаний о тюрьмах и этапах ничто в его рассказе не напоминало, что он нигилист и ссыльный. Манеры у него были спокойные, скромные, тон искренний, разговор он вел очень тактично, и как я ни следил за ним, я не мог подметить в нем ни малейшего признака эксцентричности или безрассудства. Он, должно быть, чувствовал, что я втайне наблюдаю за ним с критическим любопытством, изучая его как исключительный тип преступника, но не выказал ни малейшего смущения, неловкости или самонадеянности. Передо мною был выдержанный, хорошо воспитанный, владеющий собою джентельмэн. Прощаясь, Лобановский очень радушно пригласил меня посетить его сегодня вечером вместе с моим спутником, сказав, что у него будут несколько человек его друзей. Я поблагодарил и обещал прийти.
- Ну, - спросил Павловский, когда мы вышли на улицу, - какое ваше впечатление?
- Очень благоприятное. «Они» все похожи на него?
- Нет, не то чтобы похожи, но в общем народ недурной. Тут есть еще один интересный политический, которого вам надо бы показать - некий юноша Леонтьев. Он служит у здешнего мирового судьи Маковецкого и вместе с ним производит антропологические исследования над киргизами. Они, кажется, теперь собирают материалы для монографии о киргизском обычном праве [эта монография была впоследствии напечатана в «Трудах Западно-Сибирского отделения Императорского Географического общества»]. Почему бы вам не зайти к Маковецкому? Я уверен, что он познакомит вас с Леонтьевым и что вы найдете обоих интеллигентными и образованными людьми.
Мне улыбалось это предложение, и я в тот же день нанес визит Маковецкому под предлогом просить у него разрешение срисовать киргизскую утварь и орудия в музее при городской библиотеке, которого он был одним из заведующих. Маковецкий обрадовался, что я интересуюсь их библиотекой, дал мне желаемое разрешение и представил мне своего писца Леонтьева, который, по его словам, специально изучал киргизов и может дать мне все желаемые сведения об этом племени.
Леонтьев был красивый юноша лет 25, небольшого роста, с светло-каштановыми волосами и бородкой, с умными серыми глазами, орлиным носом и твердым округленным подбородком. Очертания его лица и головы говорили о наклонности к серьезным научным занятиям, и если б я встретил его в Вашингтоне и мне предложили бы по лицу угадать его профессию, я сказал бы, что это, по всей вероятности, молодой ученый, работающий в Геологическом обществе или Национальном музее. Как я потом узнал, Леонтьев был сын армейского офицера, одно время командовавшего казачьим гарнизоном в этом самом Семипалатинске. Мальчиком он был отдан в Пажеский корпус, а лет 19 перешел в Петербургский университет и на четвертом году своего студенчества был арестован и выслан административным порядком в Западную Сибирь на 5 лет по обвинению в тайных сношениях с политическими преступниками в Петропавловской крепости.
Хотя Леонтьев был со мною гораздо суше и сдержаннее Лобановского и я видел, что относится он ко мне холодно критически, а не дружественно и доверчиво, он произвел на меня очень благоприятное впечатление, и, после получасовой беседы возвращаясь в гостиницу, я принужден был сознаться, что если все нигилисты таковы, как эти двое, то я должен переменить о них свое мнение.
В 8 часов вечера мы с м-ром Фростом постучались к Лобановскому; нас тотчас же впустили и приняли очень радушно. Комната, куда мы вошли, служившая одновременно гостиной и спальней, была маленькая, футов 14 длины и 10 ширины. Ее бревенчатые стены и потолок были покрыты грязноватой штукатуркой, пол был неровный, дощатый; направо от двери у грубой и некрашеной перегородки стояла крашеная деревянная кровать, покрытая чистым, но жиденьким одеялом, а в углу, за кроватью - трехугольный столик, на котором лежали, в числе других книг, «Опыты» Спенсера и «Основания психологии» того же автора. В противоположном углу стояла этажерка домашнего изделия и на полках ее опять книги, затем хороший гербарий из толстой серой оберточной бумаги, бинокль и евангелие на английском языке. Между двумя небольшими, глубоко сидящими окнами стоял большой некрашеный деревянный стол, без скатерти; на столе лежала раскрытая книга, которую Лобановский читал, когда мы вошли - французский перевод Стюратова «Сохранения энергии». Кроме трех-четырех некрашеных деревянных стульев, другой мебели в комнате не было. Все было очень опрятно и чисто, но видно было, что человек, живущий здесь, слишком беден, чтобы позволить себе иметь что бы то ни было, кроме самого необходимого.
Предложив нам несколько вопросов о цели нашей поездки в Сибирь и выразив удовольствие видеть у себя в доме американцев, наш хозяин с улыбкой повернулся ко мне:
- Я думаю, м-р Кеннан, Вам в Америке рассказывали ужасные вещи о нигилистах?
- Да. Нам редко приходится слышать о них иначе, как в связи с покушением на взрыв или убийство, и должен сознаться, что я о них был дурного мнения. Самое слово «нигилист» в Америке означает человека, который ни во что не верит и проповедует разрушение всего существующего.
- «Нигилист» - это старая кличка, - возразил он; - теперь ее уже не применяют к русским революционерам, да и прежде она мало к ним подходила. Не думаю, чтобы Вы нашли среди политических ссыльных в Сибири «нигилистов», в том смысле, как вы понимаете это слово. Само собой, в числе так называемых врагов правительства есть люди самых разнообразных политических взглядов. Есть и такие, которые верят в так называемую «политику террора» и считают себя в праве прибегать во всяким средствам, до политических убийств включительно, ради того, чтобы ниспровергнуть правительство; но даже террористы не проповедуют уничтожения всего существующего. Каждый из них, я думаю, сложил бы оружие, если бы царь дал России конституцию и обеспечил ей свободу слова, свободу печати и свободу от произвольного ареста, тюремного заключения и ссылки. Видали вы когда-нибудь письмо, посланное Александру III русскими революционерами после его восшествия на престол?
- Нет, я слыхал о нем, но не видал.
- В этом письме выражены все цели и стремления революционной партии и содержатся совершенно определенные обещания, что если царь даст свободу слова и созовет собрание народных представителей, революционеры воздержатся от всяких дальнейших насилий, и какую бы форму правления ни установило это собрание, они не будут восставать против нее [см.
приложение]. Вряд ли Вы решитесь сказать, что люди, готовые пойти на такое соглашение, стоят за разрушение всего существующего строя. Вы, вероятно, знаете, - продолжал он, - что когда ваш президент Гарфильд был убит, «Народная воля», орган русских революционеров в Женеве, вышла в черной траурной рамке, в знак огорчения и сочувствия, а в редакционной статье высказано было осуждение политическим убийствам, ничем не оправдываемым в стране, где существует гласный суд и свобода печати и где правительственные чиновники избираются свободным народным голосованием.
- Нет, я этого не знал.
- А между тем это правда. Убийство Гарфильда, как политическое преступление, осуждалось в России даже самыми крайними террористами.
Наш разговор был прерван приходом трех молодых людей и дамы, которых Лобановский представил нам как своих товарищей по ссылке. Во внешности молодых людей не было ничего особенно примечательного и обращавшего на себя внимание. Один из них был, по-видимому, университетский студент, веселый, румяный, лет двадцати пяти; другие двое производили впечатление скорей крестьян или ремесленников, получивших образование; лица у них были типично русские, но вялые, апатичные, пасмурные, и манеры такие же вялые. Жизнь и ссылка, очевидно, дурно на них подействовали - придавили и озлобили их. Дама, по фамилии г-жа Дическул, по-видимому, принадлежала к другому классу общества, и характер у нее был более живой и веселый. На вид ей было лет тридцать: высокая, стройная, несколько худощавая, но очень пропорционально сложенная, с густыми короткими каштановыми волосами, мягкой волною ниспадавшими на шею, с живым интеллигентным подвижным лицом; она, вероятно, в молодости была замечательно хороша собой. Но теперь лицо у нее было худое, усталое и кожа загрубела от ветра и ненастья и от лишений тюремной жизни. Она была очень мило и к лицу одета в клетчатое платье из мягкой темной саржи с белым кружевом у ворота и рукавов, и когда в разговоре лицо ее оживилось, она показалась мне очень интересной и привлекательной.
В ее обращении не было и тени жесткости, излишней смелости и эксцентричности, которые я ожидал найти в женщинах, ссылаемых в Сибирь за политические преступления. Она говорила быстро и красиво, по временам смеялась, припоминая подробности своего невольного путешествия в Сибирь; извинилась за свои не по-женски короткие волосы, говоря, что ее обстригли в тюрьме, и очень юмористически описывала свои приключения в Киргизских степях. Из ее рассказа видно было, что природная живость характера умерялась в ней способностью глубоко чувствовать. Она, например, была очень растрогана поступком крестьян деревни Камышловой, через которую им пришлось проезжать на пути из Екатеринбурга в Тюмень. Они приехали туда в Троицын день и были очень удивлены, увидав, что крестьяне, желая выразить сочувствие ссыльным, вымыли и вычистили старый этап, убрали его цветами и зелеными ветками. Когда она говорила об этом проявлении чуткости и доброты камышловских крестьян, мне показалось, что у нее даже слезы выступили на глазах.
Часов в девять хозяин подал на стол кипящий самовар; г-жа Дическул заварила чай, и весь остаток вечера мы просидели за непокрытым столом, разговаривая, словно старые знакомые, о революционном движении в России, о ссылке, о литературе, науке, искусстве и об американской политике. Спокойствие и рассудительность, с которыми ссыльные рассуждали о государственных делах, задачах правления и о том, что сами они пережили, произвели на меня очень приятное впечатление. Вопреки ожиданиям, я не заметил в их речах ни тени озлобления или экстравагантности суждений, наклонности преувеличивать или хотя бы распространяться о своих страданиях с целью вызвать сочувствие.
У г-жи Дическул, например, при аресте полиция отобрала большую часть ее вещей и платья; ее продержали год в одиночном заключении в московской пересыльной тюрьме, потом сослали без суда в глухую деревню Акмолинской области, потом повезли зимою через Киргизскую степь в Семипалатинск. Несомненно, она много вынесла и выстрадала; но в разговоре она гораздо меньше останавливалась на этом, чем на трогательной доброте камышловских крестьян.
Часов в одиннадцать, проведя очень интересный и приятный вечер, мы пожелали всем спокойной ночи и вернулись в гостиницу.
На другое утро Лобановский, г-жа Дическул и мы с м-ром Фростом на дрожках поехали за две версты в осиновую и тополевую рощу на правом берегу Иртыша, где жили лагерем у самой воды человек восемь политических. На траве под деревьями была разбита большая киргизская юрта и две-три парусиновых палатки поменьше, в которых помещалась колония молодежи, укрывшейся сюда от солнца, жары и песочной пыли лишенного зелени города. Из женщин две смотрели совсем девочками-гимназистками, не кончившими ученья, - им было лет по семнадцати, не больше, и я не мог себе представить, за что их могли сослать в Сибирь. Мне казалось невозможным, чтобы в каком бы то ни было государстве, при каких бы то ни было обстоятельствах такие дети могли быть серьезною угрозой прочности положения правительства или общественного строя. Они робко подали мне руку; каждый раз, как я заговаривал с ними, они конфузились и вспыхивали от смущения; и тут я впервые почувствовал что-то вроде презрения к русскому правительству.
- Будь я царем, - сказал я м-ру Фросту, - и если б у меня было за спиной целое войско солдат и полиции, и я бы все-таки так боялся робких девочек-подростков, что не мог бы спать спокойно, пока не сошлю их в Сибирь, я бы отрекся от престола в пользу кого-нибудь более сильного и мужественного.
Мысль, что такое могущественное правительство, как русское, не может защитить себя от гимназисток и учительниц воскресных школ иначе, как отрывая их от родной семьи и ссылая в азиатскую пустыню, казалась мне не только смешной, но прямо-таки нелепой.
В этом тенистом уголке мы провели весь длинный знойный летний день. М-р Фрост срисовывал живописную группу палаток; я беседовал с молодежью, читал вслух Ирвинга одному из них, изучавшему английский язык, рассказывал об Америке и сам расспрашивал о Сибири и России. За этот день мы подружились и сошлись, как будто были знакомы давным-давно.
К вечеру мы вернулись в город и пошли к Леонтьеву, у которого собралось по случаю нашего приезда много политических, еще не виденных нами. Комната, где мы сидели, была больше, чем у Лобановского, и лучше меблирована, но ничто в ней особенно не привлекло моего внимания, кроме портрета Спенсера, висевшего на стене над письменным столом хозяина.
А. М. Богомолец в период ссылки. 1880-е
Гостей собралось человек пятнадцать, в том числе Лобановский, г-жа Дическул,
д-р Богомолец - молодой врач,
жена которого отбывала каторжные работы в Карийских рудниках, - и две сестры Присецкие, о которых я уже упоминал в моей статье «Русские революционеры в тюрьме», помешенной в «Century Magazine» за декабрь 1887 г.
Нас познакомили со всеми; завязался общий разговор, веселый, живой, непринужденный. В ответ на мой вопрос, Леонтьев рассказал мне историю возникновения семипалатинской библиотеки, говоря, что она не только служит утешением для ссыльных, но и дала большой толчок умственной жизни города.
- Даже киргизы пользуются ею. Я знаю старика киргиза -
Ибрагима Конобай, - который не только посещает библиотеку, но читает даже таких авторов, как Милль, Бокль и Дрэпер.
- Неужто в Семипалатинске есть киргиз, способный читать Милля и Дрэпера? - воскликнул удивленный студент.
- Смею вас уверить. В первый же раз, как мы с ним встретились, он удивил меня просьбой объяснить ему разницу между индукцией и дедукцией. А потом я убедился, что он серьезно изучает английских философов и читал всех названных мною авторов.
- И вы думаете, он понимает прочитанное? - допытывался все тот же студент.
- Я два вечера подряд экзаменовал его насчет «Умственного развития Европы» по Дрэперу - видимо, понимает.
- Я заметил, - вмешался я в разговор, - что многие книги, в особенности сочинения английских ученых, не разрешены к выдаче, хотя все они в свое время прошли через цензуру. Как же это у вас: книги - сначала разрешат, потом запретят?
- Наша цензура очень капризная, - усмехнулся один из ссыльных. - Как вы объясните такой, например, факт, что «Богатство народов» Адама Смита запрещено, а Дарвиновы «Происхождение видов» и «Происхождение человека» дозволены? Ведь уж коли на то пошло, эти последние много опаснее той.
- Говорят, что в список запрещенных попадают просто-напросто все книги, найденные при обысках на дому у политических преступников. Нашли у какого-нибудь злополучного революционера «Богатство народов» - ну, значит, «Богатство народов» - опасная книга.
- Когда меня арестовали, - рассказывал Лобановский, - полиция отобрала у меня даже «Историю Франции», взятую мною из городской библиотеки. Перелистали наскоро, попалось на глаза два-три раза слово «революция» - ну и достаточно. Как я ни убеждал их, что в истории Франции невозможно не упомянуть о французской революции - все напрасно. Отобрали самодельную паровую машину, сооруженную моим братишкой из кусочков дерева, железа и трубок старого бинокля, - в полной уверенности, что это адская машина.
При общем смехе было рассказано еще несколько анекдотов, характеризующих приемы русской полиции; затем разговор перешел на другие темы, причем ссыльные выказали большую интеллигентность, образованность и широту кругозора, а также основательное знакомство с лучшими произведениями американской литературы, с американскими учреждениями и историей страны. Мы говорили о Шекспире, Милле, Спенсере, Гегеле, Бокле, Гейне, Ирвинге, Купере, Лонгфелло, Брет-Гарте, Бичер-Стоу, обсуждали их произведения, спорили. Мои собеседники, как оказалось, знали имя и отчасти прошлое вновь избранного президента Соед. Штатов, очень умно судили о его политике реформ и вообще обнаружили гораздо большее знакомство с американскими делами, чем можно было ожидать от людей, живущих по ту сторону Атлантического океана, и тем более в Сибири.
После простого, но сытного ужина нам подали восхитительный чай, а затем ссыльные спели хором несколько заунывных русских песен, а мы с м-ром Фростом, в свою очередь, пели им наши военные, студенческие и негритянские песни. Было так хорошо и весело, что даже жаль было уходить, и мы только в полночь вернулись домой.
Передать хотя бы только сущность наших долгих бесед с политическими ссыльными в Семипалатинске о русском правительстве и русском революционном движении, конечно, невозможно. Мне хотелось бы только передать, по возможности точно и правдиво, впечатление, произведенное на меня ссыльными. Насколько я могу судить о других по себе, американцы представляют себе так называемых нигилистов как совершенно особый класс людей, свирепых и мрачных, с какими-то ненормальными особенностями в характере, непонятными для здорового человека и, естественно, отталкивающими от них весь цивилизованный мир. Ничего подобного в моих знакомых я не нашел. Это были веселые, интеллигентные, образованные люди, отзывчивые, чуткие, способные на горячее чувство и великодушный порыв, с возвышенными понятиями о долге и чести.
Павловский был прав, говоря, что при других условиях «эти люди могли бы быть очень полезными своей родине». Если вместо того, чтобы служить этой родине, они проводят жизнь в изгнании, то не потому, чтобы им были чужды патриотизм и добродетели, присущие доброму гражданину, но потому, что правительство, присвоившее себе право одному думать и действовать за весь русский народ, совершенно не соответствует духу времени.
ПРОДОЛЖЕНИЕ