"Отрицательный опыт" и поэтика Шаламова и Тадеуша Боровского

Oct 20, 2019 15:49

Из монографии Татьяны и Александра Лошаковых "Зарубежная литература XX века (1940-1990-е годы), М. : Флинта, 2010, глава "Новеллистика Тадеуша Боровского и Зофьи Налковской".
Хороший очерк о Боровском - в книге Чеслава Милоша "Порабощенный разум", глава "Бета - или несчастливый любовник".
На польском есть статья "Боровский и Шаламов - две судьбы" "Borowski i Szałamow - dwie dole", Anna Łukowska, Ethos. R. 3, nr 1/2=9/10 (1990).

_________

Творческое наследие Боровского невелико. Он автор двух сборников рассказов - «Прощание с Марией» и «Каменный мир», увидевших свет в 1948 г., и нескольких поэтических сборников, первый из которых был напечатан в 1942 г. в оккупированной Варшаве.
В нашей стране имя Боровского было мало известно. Первая публикация его рассказов на русском языке состоялась в 1955 г. в журнале «Иностранная литература», а спустя шестнадцать лет в сборнике «Современная польская поэзия» (М., 1971) были помещены переводы отдельных стихов писателя. И только в 1989 г. издательство «Художественная литература» выпустило небольшой томик его прозы [5].
Известность же на родине пришла к Боровскому после первых публикаций в 1946 г. в журнале «Творчество». Критика оценила его прозу неоднозначно. Отзывы в большинстве своем носили негативный характер. Боровского обвиняли в крайнем цинизме, нигилизме, осквернении национальных святынь [Bartelski 1975: 45]. Такого рода оценки вполне объяснимы. Писатель ломал стереотипы: он писал о войне, но без пафоса, традиционного для литературы того времени. Лаконично, беспристрастно, избегая какого-либо морализаторства, он рассказывал о «механизме будничного выживания» в условиях концентрационного лагеря, в условиях планомерного истребления человека и человеческого в нем. Принцип действия этого «механизма» Боровский познал на собственном опыте, пережив годы оккупации, арест, пройдя испытание Освенцимом. Беспощадные слова об утрате человеческих ценностей в мире, пожираемом тотальным злом, прозвучавшие в рассказе «Январское наступление», были им выстраданы: «Нравственность, национальная солидарность, любовь к родине, чувство свободы, справедливости и человеческого достоинства - все это слетело в той войне с человека, как истлевшая одежда» [Borowski 1974: 264-265].
Со временем оценка произведений Боровского стала приобретать более объективный характер: в них увидели документ обвинения, облеченный в художественную форму. Так, к примеру, М. Домбровская отмечала: лагерные рассказы писателя воссоздают «пронзительно реалистическую картину преступлений против человечности», что позволяет поставить их в один ряд с «Поверкой» Е. Анджеевского и «Медальонами» З. Налковской.
Сегодня становится все более очевидным, что подобные определения слишком узки для Боровского. Его произведения - это не только историческое свидетельство. Он по-новому подошел к исследованию и трактовке феномена лагеря, создал свою эстетику, позволившую ему соединить неприкрыто жесткий натурализм в описании бытовых и нравственных аномалий лагерного бытия с исследованием общественных и психологических корней этого явления, глубоко обозначить нравственные и философские проблемы, вызванные к жизни «эпохой печей». Можно утверждать: проза Боровского - явление принципиально новое, уникальное не только в польской, но и в мировой литературе. Единственный автор, который во многом созвучен Боровскому, - это русский писатель Варлам Шаламов. Не случайно русские и польские литературоведы высказывают схожие оценки их творчества. Ср., например, слова Л. Тимофеева: «Анализировать прозу Шаламова трудно, она принципиально не похожа на все, что было в мировой литературе до сих пор» [Тимофеев 1991: 182] и Я. Ивашкевича: «Мне кажется, что новеллы Боровского не имеют аналогов в мировой литературе» (цит. по: [Drewnowski 1974: 376]). Это говорит о том, что неординарное творчество обоих писателей входит в мировую литературу как явление, единое в своей художественно-философской сущности.
У Боровского нет специальных теоретических работ, посвященных освенцимскому циклу рассказов. Однако его размышления о том, как надо писать о лагере, вкраплены в первый освенцимский рассказ «У нас в Аушвице». Что касается В. Шаламова, то он - автор не только «новой прозы», но и ряда критических работ, в частности эссе «О прозе» (1965), которые помогают, как нам кажется, постичь логику и его творчества, и творчества Боровского.
Т. Боровский и В. Шаламов знали о лагерях не понаслышке: один был в Освенциме, другой - в сталинском ГУЛАГе. Им не пришлось «входить» в материал, изучать документы, собирать свидетельства очевидцев. Проза обоих писателей отрицает «принцип туризма» (В. Шаламов), они оба исходят из собственного уникального «отрицательного опыта». Автор «новой прозы» - «не наблюдатель, не зритель, а участник драмы жизни, участник не в писательском обличье, не в писательской роли. Плутон, поднявшийся из ада, а не Орфей, спустившийся в ад» [Шаламов 1996: 429]. «Выстраданное собственной кровью, - пишет Шаламов, - выходит на бумагу как документ души, преображенное и освещенное огнем таланта» [Там же]. В результате «глубочайшим знанием» подсказываются писателю метод и художественные принципы «новой прозы», кардинально отличной от многочисленных произведений о тюрьмах и лагерях. Перечислим коротко основные из них, сохраняя по возможности формулировки Шаламова:
    • главная задача «новой прозы» - вскрыть «новые» психологические закономерности в поведении человека, который низведен до уровня животного;
    • для «новой прозы» классическое развитие сюжета и развитие характера, индивидуализация речи героев являются факультативными признаками, так как «единственный вид индивидуализации - это своеобразие авторского лица»;
    • герои «новой прозы» - «мученики, не бывшие, не умевшие и не ставшие героями»; это «люди без биографии, без прошлого и без будущего», взятые «в момент их настоящего - звериного или человеческого?»;
    • «новая проза», имея документальную основу, тем не менее избегает многословной описательности и «цифрового материала», которые затрудняют понимание авторской мысли. Главной установкой автора «новой прозы» является стремление «воскресить чувство»;
    • особая роль в «новой прозе» принадлежит символическим, знаковым деталям, создающим подтекст, переводящим «весь рассказ в иной план»;
    • «новая проза» ориентирована на композиционную целостность (цикличность), «когда в сборнике можно заменить или переставить лишь немногие рассказы» [Шаламов 1996: 426-431].
Те же художественные принципы и то же стремление осмыслить жизнь, в которой «Бог умер», и себя в ней (себя - как одного из многих), стремление найти единственно верную форму, способную выразить состояние «попранной души и униженного тела», мы обнаруживаем и у Боровского.
Боровского и Шаламова объединяет и нравственная установка: договорить за тех, кто не успел, ведь «все те, кого из-за чесотки, флегмоны, тифа или чрезмерной худобы отправляли в газовые камеры, перед отправкой в крематорий просили грузивших их санитаров, чтобы они смотрели и старались запомнить. А потом рассказали правду о человеке тем, кто ее не знает» [Боровский 1989: 93].
Рассказы Боровского и Шаламова предупреждали: цивилизация находится на пороге гуманистической катастрофы. «И Освенцим, и Колыма есть опыт 20-го столетия, и я в силах этот опыт закрепить и показать. <…> Я летописец собственной души, не более. Можно ли писать, чтобы чего-то не было злого и для того, чтобы не повторилось. Я в это не верю, и такой пользы мои рассказы не принесут» [Шаламов 1993: 152-153]. Эти слова мог бы сказать и Боровский, покончивший с собой в 1951-м.
Как и В. Шаламов, польский писатель объединяет свои произведения в циклы, стремясь к их композиционной целостности, сверхтекстовой организации[6]. В «Кратком предисловии» ко второму сборнику своих новелл он предупреждает читателей: «"Каменный мир" - один большой рассказ, состоящий из двадцати самостоятельных частей» [Боровский 1989: 332]. Его целостность обеспечивается не в последнюю очередь единым сквозным героем-повествователем, Тадеком (Тадеушем), которому Боровский дал свое имя и автобиографические черты.
Роль своеобразного пролога к «лагерному» сверхтексту Боровского выполняют рассказы «Прощание с Марией», открывающий одноименный сборник писателя, и «Мальчик с Библией».
«Прощание с Марией», небольшое по объему произведение, сконцентрировало в себе целый спектр сложных философских вопросов, определяющих содержание двух циклов рассказов: человек и природа, человек и Бог, человек и государство, человек и история, человек и человек. Все они, в сущности, восходят к главной проблеме - осмысление существования человека в условиях тоталитаризма, - которая была рождена отнюдь не умозрительными заключениями, а грубой, бесчеловечной реальностью эпохи. Польша была первой европейской страной, подвергшейся тотальной оккупации; плацдармом, на котором сооружалась и совершенствовалась разветвленная сеть лагерей смерти.
Как реагирует человек на творимое зло? «Ты, я знаю, вероятно, предпочел бы, - писал Боровский в своих "Воспоминаниях", обращаясь к читателю, - чтобы тебе еще раз рассказали о доблестных партизанах или о героической гибели детей - участников Варшавского восстания, или о чем-либо ином, столь же прекрасном и кровавом, но поверь, я не сумею да и не смею писать об этом…» [Боровский 1989: 390]. Боровский действительно «не сумел» об этом рассказать, потому что видел Человека, превратившегося в покорную жертву, не имеющего сил и возможностей предотвратить зло или противостоять ему; «не смел» - потому что, и себя ощущая виновным, познал, что значит «жить виной» (Н. Бердяев). «Вина - вот та вертикаль, которая подминает под себя все социально-психологические горизонтали у Пушкина, Достоевского, Толстого, Шаламова… <…> Нет ничего страшнее и тяжелее вины. Можно перенести пытки, длительную изнуряющую болезнь, презрение окружающих, все ГУЛАГи и психушки - все это ничто перед тяжестью вины, перед ужасом быть виноватым» [Горичева 1994: 69]. Эта боль вины с пронзительной силой вылилась в стихотворении Боровского «Погибшие поэты»:
Вы сожжены, вы расстреляны, вы безмолвны, мои товарищи юности, я пишу вам. Текут и текут над вами земные волны, шумят - зеленым шумом. <…>
Тщетно, все уже тщетно. Вихрь клубится заблудший, зовет травяная глубь, лугов замогильных зелья, дальше иду, под землю, глубже и глубже, к вам в подземелья.
(Пер. В. Британишского)
<...>
Но осознавая неискупимую тяжесть греха, Боровский все же мучительно пытается найти ту точку опоры, которая позволила бы усомниться в неотвратимости разверзшейся перед человечеством бездны, и обнаруживает ее в природе (ср. у Ясперса: «В утрате человеческого облика виновата не природа, а сам человек»). Об этом свидетельствует проникновенный лиризм многочисленных пейзажных зарисовок, вкрапленных в текст рассказа. Живая, текучая, природа являет человеку великое множество своих ликов. Завораживающий блеск «ослепительно белого» снега в «золотистом свете» фонаря; дрожащее «над ветром и облаками» небо, «глубокое, как дно темного потока»; луна, похожая на «горсть золотого песка»; ночная тишина, «пронизанная неуловимым шумом», - мир, сумевший сохранить божественное начало: поэзию, красоту, живую душу. Эти элегические образы сродни тем лирическим образам в «Колымских рассказах» Шаламова, которые, по словам исследователя его творчества С. Фомичева, выражают в них «глухую тоску по вещам и чувствам, которых не будет никогда», и одновременно с этим возрождают надежду, казалось бы, навсегда утерянную, поскольку «доброе в человеке проясняется не на самом дне, а гораздо дальше, <…> в том природном мире, из которого вышел человек и до сих пор с ним неразрывно связан» [Фомичев 2002: 87]. И если у Шаламова «символом этой надежды служат… ветка лиственницы, вечнозеленый стланик, безымянная кошка - то есть великая и неистребимая природа, превозмогающая все невзгоды» [Там же: 86], то у Боровского воплощением надежды является образ «безлистного дерева», борющегося «с ветром упорно, словно человек, решивший не сдаваться». Без этой «точки опоры» написание освенцимских рассказов было бы невозможным.
В сборнике освенцимских рассказов писателя «Прощание с Марией» представлена гротескная деэволюция человеческого сознания, показан сам лагерь и «путь» к нему не только отдельного человека, но и мира в целом - путь к апокалипсической бездне, который поэт из шаламовского рассказа «Шерри-бренди» определил словами «мир в дороге».
Преддверие лагерного ада - оккупированный город (рассказ «Прощание с Марией») и городская тюрьма («Мальчик с Библией»). Легкость преодоления последней черты, стремительность движения акцентированы вводной фразой следующего, собственно освенцимского, рассказа: «…итак, я уже на медицинских курсах» (т. е. в концлагере). С внешним и внутренним хронотопом бытия героя соотносится и заглавие рассказа, которое звучит парадоксально уютно, по-домашнему: «У нас в Аушвице…». «У нас» - потому что законы цивилизованного мира в локальном лагерном пространстве не нарушились, а «сгустились», приобретя откровенно циничный характер. По мысли писателя, лагерь, в широком понимании этого слова, начинается в большом мире, где насилие стало «нормой» межчеловеческих отношений, где все сферы бытия охвачены торгом. Эмблемой такой жизни, напоминающей бессмысленное коловращение, становится карусель, изображенная в рассказе, давшем название сборнику. В «обычный базарный день» под звуки «визгливой музыки» она медленно движется, окруженная «безнадежной пустотой».
Образ карусели в «Прощании с Марией», приобретающий качество символа, эмблемы, ассоциативно связывается с известным стихотворением Чеслава Милоша «Campo di Fiori» [Милош 2006], написанном поэтом в Варшаве в 1943 г. Речь в нем также идет о карусели. О той варшавской карусели, которая была установлена на площади Красинских (т. е. перед стеной гетто) как раз накануне восстания в гетто. И когда начались бои, карусель продолжала работать, доставляя удовольствие детям, молодежи, прохлаждающейся публике. «Милош сравнивал "веселые толпы" варшавян с римскими торговцами, которые сразу после казни Джордано Бруно вернулись к своим обыденным занятиям и радостям - "розовым креветкам", "корзинам маслин и лимонов". И заканчивает мыслью об "одиночестве в смерти", которой противостоит поэт» [Блонский 2009].
<...>
В лагерном сверхтексте Боровского за цинической маской повествователя вполне угадываются и чувство неловкости, испытываемое поэтом вследствие осознания невозможности преодолеть на лагерном материале «конфликт жизни с искусством», и чувство вины уцелевшего. В рассказе «У нас в Аушвице» за безмятежным тоном интонации, спокойным ритмом повествования о том, что такое есть «лагерный» человек и какие «чудеса культуры» находятся «в нескольких километрах от печей», - за всем этим обнаруживается горькая ирония автора. Скептическим комментарием сопровождаются упоминания о «городских», которые «реагируют на лагерь, как дикари на огнестрельное оружие», о «симпатичном парне» Адольфе, который «не понимает соотношения предметов и представлений и цепляется за значение слов, как если бы они были реальностью. Он говорит "камераден" и думает, что мы действительно товарищи; он говорит "уменьшать страдания" и думает, что это возможно. На воротах лагеря сплетенные из железных прутьев буквы: "Труд дает свободу". Пожалуй, они и впрямь в это верят, эти эсэсовцы и заключенные немцы. Те, которые воспитывались на Лютере, Фихте, Гегеле, Ницше».
Имена великих мыслителей прошлого, перечнем которых завершается цитируемый фрагмент, переводят сюжетное повествование на более высокий, аналитически обобщающий уровень - на уровень философских размышлений о катастрофическом состоянии мира и человека.
Содержание рассказа «У нас в Аушвице» составляют девять писем, адресованных повествователем любимой девушке в соседний женский концлагерь. Эпистолярная форма позволила Боровскому органично соединить художественные и публицистические элементы. Так, в письме седьмом главным «объектом наблюдения» становятся История и Цивилизация, сотворенные руками человека. Ретроспективный взгляд, устремленный на них с высоты освенцимского опыта, вынуждает автора письма отвергнуть традиционные, стереотипные представления: «Лишь теперь я понял, чего стоят создания древности. <…> Этот древний мир был гигантским концентрационным лагерем, где рабу выжигали на лбу тавро владельца и распинали на кресте за побег! <…> Помнишь, как я любил Платона? Теперь я знаю, что он лгал. Ибо в земных вещах вовсе не отражается идеал, в них заложен тяжкий, кровавый труд человека. Это мы строили пирамиды, ломали мрамор для храмов и камень для имперских дорог, это мы гребли на галерах и волочили соху, а они писали диалоги и драмы, оправдывали свои интриги благом отечества, воевали за границы и за демократию. Мы были грязны и умирали всерьез. У них был эстетический вид, и они спорили для вида.
Я говорю "нет" красоте, если в ней таится издевательство над человеком. Нет - истине, которая об этом издевательстве умалчивает. Нет - добру, которое его дозволяет». И далее: «Что будет мир знать о нас, если немцы победят? <…> О нас умолчат поэты, адвокаты, философы, священники. Они создадут красоту, добро и истину. Создадут религию».
Казалось бы, круг замкнулся: История на новом витке повторяет себя; Цивилизация все так же находит оправдание убийству и террору, облекая рабство в более изощренную форму[9]. И все-таки «я считаю, что достоинство человека поистине заключено в его мысли и в его чувствах». Фраза, завершающая письмо, по сконцентрированному в ней смыслу близка «морали бунта» Камю. Позитивный, с точки зрения французского мыслителя, метафизический бунт против бессмысленности существования парадоксальным образом позволяет человеку обнаружить смысловую ценность каждой конкретной личности и в конечном итоге смысловую ценность мира.
Хронологически «У нас в Аушвице» - первый из освенцимских рассказов, созданных Боровским. В последующих он откажется от прямых философских обобщений, комментариев и моральных оценок. Соответственно изменится и образ рассказчика: и прежде не тождественный, но все же духовно эквивалентный личности автора, он трансформируется в цинично-невозмутимого форарбайтера Тадека. Этот «расторопный» лагерный старожил предстанет перед читателем в рассказах, названия которых способны создать ощущение безмятежного спокойствия («Люди шли и шли», «День в Гармензе»), настроить на восприятие героико-возвышенного повествования («Смерть повстанца»). Заглавия парадоксально соотносятся с текстом, проникнуты иронией, помогающей преодолеть абсурд происходящего. Использует Боровский и прием прямого шокирующего воздействия на читателя, в частности посредством таких заглавий, как «Пожалуйте в газовую камеру» («Proszç panstwa do gazu»). Отметим, что в этом заглавии зафиксированы и те семантические изменения, которые происходили в лагерных условиях с языком.
Внимание писателя привлекает то, что в философской науке принято называть «экзистенцией» человека. В лагере с его максимальной концентрацией зла («мы не отыскиваем зло, мы утопаем в нем»), с каждодневной угрозой массовой смерти («крематорий - наша повседневность») воплощена в реальность глобальная экзистенциальная ситуация: человек перед лицом смерти, человек в ситуации выбора. А выбор невелик: «безобразная, свальная смерть» в газовой камере либо жизнь в лагере и «та же камера, только смерть еще безобразней, еще страшней» [Боровский 1989: 199]. Но человек не ропщет, он покорно принимает свою участь, до последнего вздоха надеясь на чудо, на возможность уцелеть.
Трагизм ситуаций, изображенных в рассказах Боровского, пишет А. Виртх, «заключается не в конечном выборе, а в невозможности его достижения. Предметом трагедии является не выбор, а невозможность выбора. Появление таких ситуаций, бесчеловечность которых состоит в отсутствии альтернативы, Боровский описывает как черту нового времени» [Wirth 1965: 43].
Действительно, на первый взгляд, нет выбора для человека, попавшего в общественно-репрессивную систему, которая «трактует его как вещь и отказывает ему в праве быть человеком» [Wirth 1965: 51]. Однако нельзя не учитывать еще одну исключительно важную для Боровского идею - идею «человека, который решил не сдаваться». Она нашла воплощение, в частности, в рассказе «Мальчик с Библией». «Мальчик, который читал Библию» обладает редким, но все же существующим (вопреки общим закономерностям аномального «каменного мира») качеством - «упрямством духа» (В. Франкл), позволяющим наполнять жизнь смыслом даже в абсурдных и безысходных ситуациях до последнего мгновения.
По убеждению В. Франкла, в экстремальной ситуации лагеря человек все же обладает свободой: он сам решает, какова будет его позиция по отношению к обстоятельствам, будет ли определяться его поведение ценностями и смыслами, локализованными в ноэтическом пространстве: «Телесно-душевный упадок зависел от духовной установки, но в этой духовной установке человек был свободен! Заключив человека в лагерь, можно было отнять у него все <…>, но у него оставалась эта свобода, и она оставалась у него буквально до последнего мгновения, до последнего вздоха. Это была свобода настроиться так или иначе, и это "так или иначе" существовало, и все время были те, которым удавалось подавить в себе возбужденность и превозмочь свою апатию. Это были люди, которые шли сквозь бараки и маршировали в строю, и у них находилось для товарища доброе слово и последний кусок хлеба. Они являлись свидетельством того, что никогда нельзя сказать, что сделает лагерь с человеком: превратится ли человек в типичного лагерника или все же даже в таком стесненном положении, в этой экстремальной пограничной ситуации останется человеком. Каждый раз он решает сам. <…>
Конечно, они были немногочисленны - эти люди, которые выбрали для себя возможность сохранить свою человечность: все прекрасное так же трудно, как и редко, как сказано в последней фразе «Этики» Бенедикта Спинозы» [Франкл 1990: 143-144].
Примечательно, что выводы, к которым приходят Боровский и Шаламов, одинаково беспощадны: «…лагерная жизнь убедила нас, что весь мир подобен лагерю: слабый работает на сильного, а если у него нет сил или он не хочет работать, - ему остается или воровать, или умереть. Справедливость и нравственность не правят миром, преступления не караются, а добродетель не награждается, и то и другое забывается одинаково быстро. Миром правит сила» (Т. Боровский); «Лагерь мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве социальном и духовном» (В. Шаламов). Но какими бы неутешительными и жесткими не были эти выводы, за ними кроется жизнеутверждающее начало. Это подтверждает уже сам факт написания «колымских» и «освенцимских» рассказов, запечатлевших трагедию сознания человека двадцатого столетия.

Рекомендуемая литература

Боровский Т. У нас в Аушвице. (Журнальный вариант) // Иностранная литература. 1988. № 10.
Боровский Т. Прощание с Марией. Рассказы. М.: Художественная литература, 1989. Электронный ресурс: Тадеуш Боровский. Сборник прозы «Прощание с Марией». Режим доступа: http://belolibrary.imwerden.de/books/foreign/borowski_maria.htm; http://www.belousenko.com/wr_Borowski.htm.

Критические работы

Британишский В. О Тадеуше Боровском // Иностранная литература. 1998. № 10. С. 105-108.
Британишский В. Жизнь и гибель Тадеуша Боровского // Речь Посполитая поэтов: очерки и статьи. СПб.: Алетейя, 2005. С. 342-352.
Древновский Т. Предисловие // Т. Боровский. Прощание с Марией. Рассказы. М.: Художественная литература, 1989. С. 5-22.
Лошакова Т. В. Об экзистенциальном содержании эпиграфа в «Медальонах» Зофьи Налковской // Res philologica. Ученые записки Северо-двинского филиала Поморского государственного университета имени М. В. Ломоносова. Архангельск, 2004. Вып. 4. С. 293-295.
Лошакова Т. В. Экзистенциальная проблематика «Медальонов» З. Налковской // Творчество Зофьи Налковской и славянские культуры: мат-лы Междунар. научн. конф. (19-22 мая 2004) / Отв. ред. С. Ф. Мусиенко. Гродно: ГрГУ, 2005. С. 122-132.
Станюкович Я. В. Место Тадеуша Боровского в современной польской литературе // Художественный опыт литератур социалистических стран. М.: Наука, 1967. С. 125-161.
Старосельская Н. Возвращенные имена // Литературное обозрение. 1991. № 9. С. 44-49.
Юзовский Ю. Польский дневник // Новый мир. 1966. № 2. С. 164-191.

сталинизм, Аушвиц, нацизм, Варлам Шаламов, мировая литература, зло, двадцатый век, Колыма, концентрационные лагеря, Тадеуш Боровский

Previous post Next post
Up