Из воспоминаний Григория Свирского в книге
"Литература нравственного сопротивления", OPI, Лондон, 1979.
«Их всего-навсего трое, крупных литературных талантов, выживших в сталинских лагерях и описавших пережитое. Солженицын, Е. Гинзбург и В. Шаламов.
... Я видел Варлама Шаламова всего один раз: не помню, кого я искал, - заглянул в конференц-зал Союза писателей, где шло заседание. Быстро оглядел зал, трибуну. За трибуной, не касаясь ее, словно трибуны вообще не было или она была отвратительно грязной, стоял человек с неподвижным лицом. Сухой и какой-то замороженный, темный. Словно черное дерево, а не человек. В президиуме находился Илья Эренбург, измученный, взмокший, нервно подергивающийся, отчего его седые волосы встряхивались, как петушиный гребень, и тут же падали бессильно.
Эренбург пытался встать и тихо уйти, но человек, не прикасавшийся к трибуне, вдруг воскликнул властно и тяжело: "А вы сидите, Илья Григорьевич!" - и Эренбург вжался в стул, словно придавленный тяжелым морозным голосом.
Знай я тогда о Шаламове хоть что-нибудь, я бы бросил все суетные дела и остался, но Шаламов тогда еще был неведом мне; не отыскав взглядом нужного человека, я попятился из душного прокуренного зала к дверям.
Шаламов как мне рассказывали позднее говорил о расправе с писателями его поколения, говорил что-то угрожающе-неортодоксальное и Эренбург попытался «при сем» не присутствовать: лучшие главы из его книги "Люди, годы, жизнь" - о Мейерхольде, Таирове - цензура вырубала в те дни топором. Он отстаивал их в ЦК. Однако пришлось ему остаться. Вернувшиеся писатели-зэки открывали новую страницу истории литературы - Илья Эренбург не смел, да и не желал прекословить.
Так же, как необычен облик Варлама Шаламова, словно открытого из вечной мерзлоты, в которой заледенел, да так и не оттаял еще, так же необычны рассказы Шаламова. Они резко отличаются и по стилю, и по тональности и от прозы Евгении Гинзбург, и от книг Александра Солженицына, дополняя мир Солженицына своим шаламовским неулыбчивым миром глубинной лагерной России, в котором человек, по твердому убеждению Варлама Шаламова, хуже зверя, беспощаднее зверя, страшнее зверя.
Шаламов не озабочен сюжетной выстроенностью своих рассказов; сюжет хоть и заостряет повествование, но так или иначе трансформирует действительность. Шаламов небрежен порой даже в стиле.
Но никто и не ждал от Шаламова стилистической безупречности, от него ждали правды, и он от рассказа к рассказу приоткрывал такие страницы каторжной правды, что даже бывшие зэки, и не то видавшие, цепенели; шаламовская правда потому и потрясает: она написана художником, написана, как говаривали еще в XIX веке, с таким мастерством, что мастерства не видно…
О самом себе он говорит скупо, Варлам Тихонович Шаламов. Но - объемно.
"Я родился и провел детство в Вологде. Здесь в течение столетий отслаивалась царская ссылка- протестанты, бунтари, критики разные и... создали здесь особый нравственный климат, уровнем выше любого города России..." Только Вологда почему-то не подымала никогда мятежа против советской власти. Ярославль, Север - все вокруг полыхало огнем. Вологда притихла; в 1919 году начальник Северного фронта Кедров расстрелял двести заложников. Кедров был тот самый Шигалев, предсказанный Достоевским. В оправдание он предъявил письмо Ленина: "Прошу вас не проявлять слабости..."
Этот давний расстрел едва не прикончил и самого Шаламова: в 1919 году в Вологде застрелили, как заложника, учителя химии. Из этой школы, где учился Шаламов. Шаламов не знал даже формулы воды и лишь случайно, благодаря зэку-профессору, не поверившему что можно настолько не знать химии, получил "тройку" на экзамене и попал на фельдшерские курсы которые помогли ему выжить.
"Я был осужден в войну за заявление, что Бунин - русский классик..."
Это было второе или третье "осуждение" неукротимого вологжанина, самым глубоким произведением которого, на мой взгляд, является рассказ "Букинист".
В грузовике, трясущемся по колымской дороге, перекатываются в кузове, как деревянные поленья, два человека. Ударяются друг о друга. Двух зэков везут на те самые фельдшерские курсы, о которых только что упоминалось. Шаламов окрестил соседа Флемингом, ибо на фельдшерских курсах он один знал, кто такой Флеминг, открывший пенициллин.
Флеминг - бывший следователь ЧК-НКВД. Он рассказывает о процессах тридцатых годов. О подавлении воли знаменитых подсудимых химией. "Тайна процессов была тайной фармакологии".
Вот когда, оказывается, начались российские "психушки"! Флеминг - следователь-эстет. Он горд тем, что прикасался к папкам "дела Гумилева"... " Я королевский пес? Государственный пес?.."
От него мы узнаем, что главным осведомителем "по художественной интеллигенции" в Союзе писателей был генерал-майор Игнатьев, автор нашумевшей в свое время книги "Пятьдесят лет в строю". "Сорок лет в советской разведке", - уточняет Флеминг.
Генерал Игнатьев, помню, садился на собраниях в Союзе писателей где-либо неподалеку от трибуны, чтоб все слышать, и аплодировал, медленно разводя руки в белых лайковых перчатках. Ах, как почтительны были с ним Сурков и Фадеев! Я по простоте душевной считал, что секретарям СП импонирует его породистость, которой им так не хватало, и эрудиция полиглота...
"Да, я здоров, - пишет Флеминг в своем последнем письме Шаламову, - но здорово ли общество, в котором я живу? Привет".
Шаламов стремительно разошелся по Руси, особенно в те два года, когда писателей за слово - не сажали; тогда он, как известно, печатался лишь за рубежом в «Новом журнале», может быть, это самый большой вклад журнала в русскую литературу сопротивления».