Ринат Бекметов. Механика конструирования художественности у Шаламова и Солженицына

Jun 16, 2017 15:31

Статья опубликована в журнале «Филология и культура. Philology and Culture», 2012, №4(30), Казань. Электронная версия - на сайте Казанского университета.
Где-то он недалеко от существа дела.

_________

Об одном механизме реализации художественной памяти

Статья посвящена проблеме онтологических оснований художественности как категории литературоведческого дискурса. Конкретизирующим материалом статьи явились некоторые аспекты творческой техники В.Т. Шаламова, русского писателя трагической судьбы. Проводится мысль об учёте особых форм конституирования литературных образов; прослеживаются механизмы диалектической связи «реального» и «воображаемого» в словесном тексте; дается возможная трактовка заочной полемики В.Т. Шаламова с А.И. Солженицыным в свете глубинных сторон писательской рефлексии; обосновываются отдельные принципы научно-рационального описания процессов, связанных с работой творческого сознания как динамической системы.

Художественность - одна из фундаментальных категорий литературоведческой науки. В широком смысле она обозначает включенность произведений литературы в сферу искусства, а также их ценностное восприятие читателем. Отсюда - художественность обычно рассматривается как неотъемлемая часть эстетического. Она, с одной стороны, познавательно коррелирует с внетекстовой реальностью, а с другой - глубже воплощает сам эстетический опыт писателя. Художественность, таким образом, есть концентрация эстетического, высшая форма его проявления [1]. Более того, в этой концептуальной версии (а она принадлежит по преимуществу представителям «поспеловской» школы отечественного литературоведения) художественность нередко трактуется в качестве «гармонического» фактора, посредством которого события дезориентирующей действительности поддаются осмыслению сквозь призму высших ценностей. Применительно к литературе, кроме того, художественность выступает в форме неопределенной и подвижной границы. В ее контексте крайне затруднительной выглядит попытка дать литературе четкое научное определение. На это в свое время указывал Ю.М. Лотман, отмечая то обстоятельство, что объект литературоведческого внимания зачастую ускользает от терминологической фиксации по причине сложившегося канона считать этот объект самоочевидным [2: 203]. В суждениях о том, что художественная литература - это «вымышленное повествование», «изящная речь», «мышление в словесных образах», есть своя правда. Однако эта правда учитывает лишь некоторые грани литературного явления и, по сути, не отвечает критерию объективной полноты. Закономерным, по мысли С.Н. Зенкина, является тот факт, что наиболее крупные теоретики литературы XX века единодушно сходились в необходимости перенести центр тяжести с общего вопроса о художественной литературе на частный вопрос о «литературности» художественной литературы; это не одно и то же [3: 6]. Термином «литературность» Р. Якобсон обозначал качество, благодаря которому словесный текст признавался «принадлежащим литературе» - по «сущности» и по «условиям». Так, письмо как бытовое сообщение в необходимом случае способно стать полноценным жанром с собственной системой устойчивых поэтических средств. Легко просматривается аналогия якобсоновского термина с высказанной древнегреческим философом Платоном теорией эйдоса как идеи, существующей вне предмета и одновременно делающей предмет самим собой в актах нисходящей манифестации. Правда, если «литературность» детерминируется набором исторических, культурных и национальных представлений, то концепция эйдоса ориентируется на металогические, сверхчувственные, инвариантные принципы и свойства.
Подобная аналогия, тем не менее, весьма симптоматична. Она дает возможность понять художественное в предельно глубоком соотнесении с образом как продуктом творческого воображения и памяти. Художественность в этом плане - категория не только конвенционального, но и феноменологического порядка, фиксирующая скрытую динамику вызревания авторской мысли. Она позволяет - в наиболее полном регистре - представить и описать процессуальные аспекты литературного мастерства, традиционно относимые к «потаенной» психологии художественного творчества. Воспроизводящие и пересоздающие элементы образного смысла здесь унифицируются, оборачиваясь особой формой репрезентации значений. Прежде чем вкратце отрефлексировать эту особенность художественного, приведем один пример.
Импульсом к созданию очередного рассказа, по признанию самого В.Т. Шаламова, для него служит внезапное ощущение пустоты, не означающей отсутствия позитивного смысла, а, напротив, свидетельствующей о его избытке. Как можно понять, это странное, принципиально не вербализуемое ощущение выполняет функцию «спускового крючка», вмещающего энергию жизненной памяти. Для В.Т. Шаламова, писателя трагической судьбы, всякий рассказ был документальным («выстраданным как документ» [4: 554]); фактографическая точность в нем проистекала из глубочайшего знания предмета, основанного не столько на умственной реакции, сколько на физиологическом способе перцепции. Вспомним, что в статьях В.Т. Шаламова, разъясняющих отдельные пункты эстетической программы автора, ясно звучит мысль о необходимости исследовать материал «собственной шкурой», «каждой порой кожи», «каждым нервом» [4: 548], и это - отнюдь не стершаяся, окаменелая метафора. Человеком в определенный момент овладевает непреодолимое, почти инстинктивное чувство, связанное с желанием поднять выношенное знание на поверхность, дабы избавиться от него и обрести легкость новой свободы1. В.Т. Шаламов при этом оговаривает, что первые текстовые записи рассказа носят, как правило, автоматический характер и удаются лучше, если сравнивать их с последующими, отшлифованными неизбежной правкой. Создание нарративной структуры осуществляется по закону «тесноты стихового ряда», сформулированному Ю.Н. Тыняновым. Первый вариант эпического текста оказывается «самым искренним» [4: 553], и предположение, по которому механизм творческой работы в интерпретации В.Т. Шаламова отдаленно перекликается с основополагающими установками средневековых японских поэтов дзэн-буддийского толка, не выглядело бы грубой ошибкой. Для них длительная медитативная созерцательность являлась первым этапом в подготовке к написанию текста, после которого следовала быстрая, едва ли не мгновенная, «выдача» оформленного содержания, без необходимости кропотливой словесной шлифовки. Любые попытки такого рода пресекались кодифицированными требованиями, регламентировавшими характер отличия поэзии как искусства от не-поэзии. «Озарение, - подчеркивал В.Т. Шаламов в очерке «О прозе», - появляется только после непременного ожидания. <...> правка недопустима. <...> чуть-чуть исправишь - и нарушается сила подлинности, первичности» [4: 553]. И далее, поясняя возможность исправлений, он писал: «Лучше подождать другого подъема чувства и написать рассказ снова со всеми правами первого варианта» [4: 553]2.
Приведенное размышление в некотором роде парадоксально, если учесть, что проза В.Т. Шаламова ориентируется на документальную правдивость, избегая быть простым литературным воспоминанием. Нельзя в этом плане назвать случайным утверждение, согласно которому В.Т. Шаламов пишет то, что литературой не является и не может ею стать, если под литературой понимать классический стиль письма, оторванный от новой исторической реальности. Парадоксальность ситуации как раз и заключается в том, что именно художественность становится доминантой создания документального, а не наоборот (по принципу отражения и пересоздания). Художественность тут - не довесок документа, не внешнее приложение к нему, а залог и гарантия полноценного возврата в действительность. Речь идет не только о том, что художественность, оперируя приемами образного обобщения, способна типологизировать многомерную социальную реальность, подчинять ее сетке классифицирующих отношений. Давний спор о том, кто лучше понимает жизнь - эпический поэт или историк, возник во времена античности и чаще всего решался в пользу первого. Речь идет о том, что художественность - это область самозарождения идей, вид репрезентации с возможностью «видеть» образы, предстающие перед взором внутреннего, ментального воображения.* Художник как бы творит из самого себя, подобно древнеиндийскому Пуруше, исландскому Имиру или древнекитайскому Пань-Гуну - антропоморфным божествам, создавшим вселенную из собственных частей тела. Его деятельность основана на замещении онтологического объекта многоплановой, «фрактальной» иллюзией, которая не есть обман, вымысел или интеллектуальное изобретение, но в наиболее вершинных достижениях их противоположность, существующая, конечно, в режиме автономной логики («имагинативной логики», если пользоваться удачным термином Я.Э. Голосовкера [6])3.
Наиболее примечательные и аргументированные суждения по этому поводу высказал М. Ямпольский [8]. С точки зрения автора, между сознанием и реальностью лежит целая область феноменов, обозначаемых им словами «греза», «видение», «образы души». Естественно, искусство копирует природу, отражает и даже трансформирует реальность, однако, по предположению исследователя, «греза» как воплощение «визионерского» опыта художника является исторически первичной и основной метамоделью, каналом глубинной, бессознательной и самопроизвольной коммуникации человека с полнотой «жизненного мира». Эволюцию европейского эстетического мышления он видит в постепенной замене идеальных аспектов творчества материальными. В первом случае фигурой авторского иносказания выступает «визионер», во втором -  «ткач»4. Рубежом, отделяющим один вид мироощущения от другого, становится западное искусство Нового времени. Все то, что существовало до того, с различными поправками именуется М. Ямпольским «классической репрезентацией». В полной мере согласиться с этим справедливым утверждением нельзя, поскольку отдельные эмблематические локусы идеального обнаруживаются в недрах литературного творчества новейшей эпохи. Их явную, пусть и единичную самоактуализацию можно объяснить контекстом трагического напряжения, в котором оказалась творческая личность XX века. Неожиданный прорыв в эту сферу воображения объясняется попыткой сохранить антропологические константы творящей натуры, перевести их в разряд тех краеугольных ценностей, за которые можно - в рамках экзистенциального «проекта» - умереть.
Интересно, что у В.Т. Шаламова обнаруживаются рациональные представления об этих смутных «образах души» («документах души», по его словам [4: 549]), составляющих сердцевину художественности. Так, в «Заметках о стиховой гармонии» он постулирует значимую роль первой строфы в создании «звукового каркаса» лирического стихотворения. В.Т. Шаламов считает правильным говорить не о «создании», а о «возникновении» текста из первоначального звукообраза, не имеющего отношения к вещественно-предметной реалии или обдуманной и выстраданной идеи. Он пишет о невербализованном «облаке» звуков, как бы клубящихся над текстом в виде путаных словесных фрагментов [9]. Звуковой образ «бестелесен», он - элемент внутренней депрагматизированной речи, потенциально способной развернуться во внешнее высказывание. «Грезу» такого рода мы вправе воспринимать как «организующее звено» в порождаемом тексте. В концепции Н.Л. Мусхелишвили и Ю.А. Шрейдера, современных исследователей-когнитивистов, «эта сущность не является реалией материального мира, хотя может возникнуть с учетом впечатления от таких реалий <...> она является не порождением или атрибутом готового текста, но исходным ростком текста, стимулирующим такое возникновение» [10: 84].
В свете сказанного (как следствие) заочная полемика В.Т. Шаламова с А.И. Солженицыном приобретает новый смысл, не сводимый к прагматической оценке двух противоположных характеров. Подобный взгляд в литературной критике устоялся и не без авторитетного влияния А.И. Солженицына, на правах живого классика, расставившего точки над «i» в этом диалоге, а в действительности, перенесшего акцент в сторону идеологических расхождений и несовпадения психологических темпераментов. Напомним, что, судя по мемуарным заметкам писателя, рассказы В.Т. Шаламова с художественной стороны представлялись А.И. Солженицыну несколько ущербными при неоспоримой значимости «лагерной» темы. «В них во всех мне не хватало характеров, лиц, прошлого этих лиц и какого-то отдельного взгляда на жизнь у каждого», - писал А.И. Солженицын [11: 63]. И далее: «В рассказах его не-лагерных был какой-нибудь анекдотический случай, которыми одними литературу не напитаешь. А в лагерных - действовали не конкретные особенные люди, а почти одни фамилии без накопления индивидуальных черт» [11: 65]. А.И. Солженицын отказывается верить в то, что позиция В.Т. Шаламова могла быть частью общего творческого замысла, ибо даже самое запредельное мучение не способно, в кругозоре его жизненного взгляда, лишить человека личностных свойств, стереть «лоскутки» прошлого существования. «Так не бывает, - твердо и категорично настаивает А.И. Солженицын, - <...> я вижу тут изъян его пера» [11: 65]. Кроме того, А.И. Солженицын сетовал на композиционную калейдоскопичность шаламовских рассказов, отсутствие смысловой цельности («наволакивается, что помнит память»), желание «перескальзывать» от прерванного описания к рассуждению. В этих приметах А.И. Солженицын усматривает не пункты авторской программы В.Т. Шаламова, а «изнеможение от многолетнего лагерного измота» [11: 67]. Стихи В.Т. Шаламова, вышедшие в самиздате, казались ему намного привлекательнее, ценнее, изящнее.
В нашем понимании представленная рецепция шаламовских произведений вызвана иной механикой конструирования художественности. Она ориентируется на точное воспроизведение жизни через динамику тесного, почти осязательного освоения ее объектов. В этом смысле она вещественна, телесна, глубоко и сознательно опредмечена. Она нуждается в постоянной индивидуализации человеческого лица, в попытке пробиться к ее прошлому методом количественного накопления, путем сбора нужного, относящегося к ней материала. Не случайно одним из ярких и статичных знаков писательской линии бытового поведения А.И. Солженицына служил походный блокнот, куда вписывались случайные зарисовки и приходящие мысли. Немного упрощая вопрос, можно сказать, что А.И. Солженицын реализует художественную стратегию, соотносимую с культурным «ткачеством», с преобладанием материального элемента в процессе создания поэтического образа. Нельзя при этом сказать, будто «визионерский» опыт А.И. Солженицыну чужд. Однако, сравнивая его с шаламовским, нетрудно найти, что А.И. Солженицын как бы передоверяет собственные творческие импульсы высшей силе, надличностному началу, властно диктующему способы высокой рефлексии. Этому, в частности, посвящена I часть «Нобелевской речи», в которой писатель идентифицирует себя в качестве «маленького подмастерья под небом Бога» [12: 328] (подбор слов из «ремесленного» багажа!), органа священной речи, вносящего в мир устроенность и порядок на основе добра и объективно истолкованной красоты. Ср. более энергичный пассаж в «Теленке»: «<...> я - только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговоренный рубить ее и разгонять. О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей!» (курсив наш - Р.Б.) [13: 344]. Этим можно объяснить и стилевую установку писателей, трактуя стиль как выражение личностного «я» художника. Если проза В.Т. Шаламова афористична, оперируя символическими деталями при сохранении жизненной конкретики в многообразии форм, то проза А.И. Солженицына многословна, планомерна, продуманна, воплощая идею автора в предельной «до-конца-разъясненности» перед читателем. Тишина, ставшая словом, противостоит слову, нарушающему тишину.
Конечно, различие творческих почерков может быть истолковано в духе принадлежности к двум противоположным типам художественного мышления: рациональному и интуитивному, аналитическому и экспрессивному, воспроизводящему и пересоздающему, реалистическому и романтическому (дихотомии можно с легкостью умножать). В чистом виде они встречаются редко, так что резонно говорить о доминировании одного вида рецепции над другим. Мы тем не менее пытаемся понять, в каком векторе конституирования художественности реализуются творческие потенции автора. Думается, что правильнее было бы соотнести эти векторы конституирования образа с коммуникативной моделью культуры, разработанной Ю.М. Лотманом и основанной на различении в феноменологической структуре сознания «внешней» и «внутренней» реальности5. В итоге, если В.Т. Шаламов обозначает поворот к документальности через не всегда четко определяемую в словах «органику» художественного, то А.И. Солженицын производит смычку того и другого при волевом преобладании документального, публицистического, критического, авторского.

1 Литературное творчество в плане генерирования идей связано не только с социальным, историческим или бытовым опытом писателя, но и, по-видимому, с биологически детерминированными структурами «измененного» состояния сознания. Не входя в детали этого сложного психического явления, отметим, что человек имеет «орган» смысловой рецепции, заставляющий его постоянно создавать ответные семантические «жесты». Мнение Л.Н.Толстого на этот счет обладает статусом авторитетного убеждения, будучи неоднократно и всесторонне осмыслено в дневниках, письмах, заметках и художественных сочинениях. Л. Н. Толстой, как известно, считал творческую работу проявлением «бессмысленного и неудержимого инстинкта», существующего вне этики и потому не поддающегося рациональному объяснению, подобно половой любви. Старую, аристотелевскую теорию катарсиса (очищения словом) целесообразно рассматривать в качестве одной из гипотетических моделей объяснения «волевой» активности художника.
2 Сходную, но не тождественную психологическую установку описывал М.М. Пришвин, пожалуй, самый тонкий писатель «созерцательного» направления в русской литературе XX века. На его взгляд, в творческом процессе доминируют - наряду с «идейными» - ситуации «актуального» момента, когда художник реагирует на раздражители, не несущие при первичном и поверхностном анализе важной смысловой нагрузки. Парадоксален тот факт, что творческая личность в определенных случаях оказывается нечувствительной к серьезным внешним обстоятельствам своей жизни, зато чрезвычайно восприимчива к таким «мелочам», как расположение предметов на письменном столе. «Как рождается творческое или родственное внимание, открывающее всегда что-то новое?» - озадачивает себя М.М. Пришвин и отвечает метафорично: «Думая над этим всю жизнь, я сейчас только заметил, что этому вниманию предшествует мгновение гармонического спокойствия, родственное тому душевному спокойствию, которое появляется, когда у себя в комнате и на письменном столе приберешь все и каждая вещь станет на свое место. Пусть это парус, и пусть он, мятежный, ищет бури <...> - в полуночи души поэта, перед тем, как написать стихотворение, непременно должен прилететь ангел гармонии» [5: 265].
3 Это дает основание полагать, что В.Т. Шаламову был знаком феномен художественного «визионерства» в непосредственной данности. Чтобы быть правильно понятыми, сделаем одну оговорку. «Визионером», строго говоря, мы называем человека, который способен в состоянии мистического откровения «видеть» смыслы вещей в их «запредельной» сущности. Латинский корень слова «визионер» с четкостью указывает на зрительный характер осуществления сверхъестественных видений [7]. В узком толковании «визионерство» является элементом религиозного (или близкого к нему) опыта. Не случайно синонимами «визионера» в русском языке выступают такие слова, как «духовидец», «прорицатель», «пророк», «ясновидящий». К художникам «визионерского» склада мышления (по религиозному критерию) традиционно причисляют У. Блейка, иконописцев исихастского толка, М. Врубеля, Н. Рериха. Отсюда - по формальному поводу причислять В. Т. Шаламова к «визионерам» нельзя хотя бы потому, что писатель вполне сознательно декларировал собственную атеистичность, будучи, к слову, сыном священника. (Вопрос об истоках шаламовской атеистичности требует отдельного рассмотрения). Вместе с тем в широком плане «визионером» следует признать художника, который активно оперирует интуитивной составляющей эстетического переживания и в отдельных случаях производит глубокие самонаблюдения. В этом ключе «визионерство» берет начало с доисторической поры, с эпохи наскальной живописи, когда образы, казалось бы, реальных существ формировались в тесном соприкосновении с миром тончайших энергий и использовались в магических практиках. «Визионерство» есть концептуализация визуальных (и сопутствующих ему по принципу дополнительности) стратегий творчества. Литература же - зрительный вид искусства, только зрительность в ней носит свернутый характер. Подчеркнем, что представленная характеристика «визионерства» условна. Нет необходимости относить к «визионерам» всех писателей подряд, ссылаясь на визуальную природу словесного образа как знака. Речь идет о способах актуализации творческого «гнозиса» (у разных писателей они неодинаковы) и сущностном сходстве душевного «субстрата» с «визионерской» установкой.
4 «Визионер» и «ткач» - элементы научной мифологии М. Ямпольского, но это не означает, что к ним нужно относиться «снисходительно» как к продуктам искусственной и чрезвычайно условной схематизации. И то и другое - емкие, многогранные, хотя и не лишенные образности знаки, освещающие природу художественного творчества в свете мышленческих универсалий. Названные элементы, к примеру, лежат в основе исторической смены эпической поэзии лирической. Если первая (в античные времена) была ориентирована на бесконечное «плетение» слов, отражающих внешнюю действительность, то вторая, напротив, стремилась представить внутренний мир человека в законченности формы при глубине содержательных потенций.

1. Тюпа В.И. Художественность литературного произведения: вопросы типологии. - Красноярск: Изд-во Краснояр. ун-та, 1987. - 224 с. См. подробнее: Кормилов С. И. О критериях художественности // Принципы анализа литературного произведения: сб. ст. - М.: Просвещение, 1984. - С. 48 - 62; Тюпа В.И. Художественность чеховского рассказа. - М.: Высшая школа, 1989. - 135 с.; Гей Н.К. Категории художественности и метахудожественности в литературе: тезисы // Литературоведение как проблема: сб. ст. - М.: Наследие, 2001. - С. 280 - 301; Касаткина Т.А. Слово, творящее реальность, и категория художественности // Литературоведение как проблема: сб.ст. - М.: Наследие, 2001. - С. 302 - 346; Хализев В.Е. Теория литературы. - М.: Высшая школа, 2002. -437 с.
2. Лотман Ю.М. О содержании и структуре понятия «художественная литература» // Лотман Ю.М. Избранные статьи: в 3 томах. - Т. I.: Статьи по семиотике и типологии культуры. - Таллинн: Александра, 1992. - С. 203 - 215.
3. Зенкин С.Н. Введение в литературоведение: теория литературы. - М.: Изд-во РГГУ, 2008. - 138 с.
4. Шаламов В.Т. Левый берег: рассказы. - М.: Современник, 1989. - 559 с.
5. Пришвин М.М. Собрание сочинений: в 8 томах. -Т. VII: Дневники. - М.: Правда, 1984. - 324 с.
5 По Ю.М. Лотману, в культуре действуют две оси коммуникации: «Я - Он» и «Я - Я». Преобладание первой схемы означает, что культура строится по принципу научения, где знание добывается малым слоем коллектива и передается социуму унифицированным способом. При преобладании второй - новое знание обретается через индивидуально-личностный рост и усилие каждого члена общественной среды. Коммуникация первого типа более динамична, пафосна и целеустремленна, однако знание, добываемое в ее пределах, осваивается пассивно. Коммуникация второго типа статичнее, тоньше, гибче; знание, открытое тут, сохраняется дольше [14].
6. Голосовкер Я.Э. Имагинативный абсолют. - М.: 10. Академический проект, 2012. - 318 с.
7. Толковый словарь русского языка Д.С.Ушакова // URL: http://www.slovopedia.com/3/194/776478.html (дата обращения 9.05.2012).
8. Ямпольский М. Ткач и визионер. Очерки истории репрезентации, или о материальном и идеальном в культуре. - М.: Новое литературное обозрение, 2007. - 616 с.
9. Шаламов В. Т. Звуковой повтор - поиск смысла (заметки о стиховой гармонии) // Семиотика и информатика: сб. ст. - Вып. VII. - М.: Наука, 1976. - С. 58 - 76.
10 Мусхелишвили Н.Л., Шрейдер Ю.А. Значение текста как внутренний образ // Вопросы психологии. - 1997. - № 3. - С. 79 - 91.
11 Солженицын А.И. С Варламом Шаламовым // Новый мир. - 1999. - № 4. - С. б2 - 70.
12 Солженицын А.И. Избранная проза. - М.: Жизнь и мысль, 2004. - 49б с.
13 Солженицын А. И. Бодался теленок с дубом. - М.: Новый мир, 199б. - 503 с.
14 Лотман Ю.М. О двух моделях коммуникации в системе культуры // Лотман Ю.М. Избранные статьи: в 3 томах. - Т. I.: Статьи по семиотике и типологии культуры. - Таллинн: Александра, 1992.
- С. 7б - 89.

Бекметов Ринат Ферганович, кандидат филологических наук, доцент, Казанский федеральный университет E-mail: Rinat.Bekmetov@kpfu.ru

* [Не только "видеть". В книге "Анаграммы как явление языка", Москва - Пенза, 1995, А.В. Пузырев обращает внимание как раз на фонетическую, слуховую сторону поиска художественной истины у Шаламова: "Если звуковые повторы (в том числе рифма) появляются в сознании поэта уже на стадии праобраза, то это значит, что уже в истоках художественного познания мира они оказываются причастными к когнитивному процессу. Уместно прозвучит мнение В.Т. Шаламова: "Стихотворное размышление... самую природу свою звуковую и свое ритменное музыкальное начало делает средством искания истины... Рифма, как поисковый инструмент, только один из сотен примеров использования специфики стиха для искания истины. Любой ассонанс, любой звуковой подбор служит той же цели, если он не хочет обратиться в погремушку, где нарочитость уничтожает стихотворение". Можно также вспомнить не оставлявшее Шаламова чувство холода, от которого он и в теплые дни спасался зимним пальто и шапкой-ушанкой, или запах лиственницы (на самом деле кедрового стланика), оживающей в банке с хлорированной московской водой. Таким образом, "визионерская" природа художественного письма или формирование "грезы" в идеале задействует всю полноту физиологии автора]

Александр Солженицын, литературоведение, искусство повествования, Варлам Шаламов, творчество, философия

Previous post Next post
Up