Из статьи критика
Олега Михайлова, опубликованной в сборнике "Взгляд. Критика, полемика, публикации", выпуск 2, М. Советский писатель, 1989.
Электронная версия сборника - в библиотеке ImWerden.
__________
Он был высок, худ, длиннорук, с круглой головой и неправильными, простонародно-русскими чертами лица, изрезанного глубокими складками-бороздами. И на лице этом яркие синие глаза, словно вспыхивавшие, когда разговор приобретал интересный для него оборот.
Кисти рук у него были сильные - кисти пильщика на лесоповале, хотя сами руки все время странно двигались, вращались в плечевых суставах. Ему выбили их при допросах, так же как повредили и вестибулярный аппарат: всякий раз, садясь, особенно если кресло было низким, он на мгновение терял сознание, ощущение пространства и не сразу мог сориентироваться.
В разговоре произносил слова отрывисто и словно отворачивал от собеседника лицо - не привычка ли, появившаяся после допросов? Говорил несколько в нос.
На мой взгляд, как прозаик он был много выше, чем поэт, хотя стихи его отмечены несомненным даром, незаурядностью, силой мысли. Но именно в прозе он высказал самое важное: о небеспредельности сил человеческих в столкновении с теми испытаниями (совершенно непредсказуемыми, скажем, в прошлом веке), какие выпали миллионам людей напрямую, а всем остальным - опосредствованно.
Я говорю о Варламе Шаламове. «Автор «КР»,- писал он о цикле своих «Колымских рассказов», - считает лагерь отрицательным опытом для человека - с первого до последнего часа... «КР» - это судьба мучеников, не бывших, не умевших и не ставших героями».
Вблизи такого манифеста любое искусство должно смиренно замолчать.
Помню, когда я стал расхваливать появившийся в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича», Шаламов прервал меня, положив на мое плечо свою вздрагивающую руку:
- Еще один лакировщик появился в советской литературе...
В отличие от А. И. Солженицына, побывавшего в круге первом, Шаламов прошел все круги ада и чудом вышел, чтобы рассказать обо всем нам.
Не так давно я прочел где-то (кажется, в «Книжном обозрении»), будто при жизни Шаламов встречал одно недоброжелательство, что на его рукописи писались сплошь отрицательные рецензии. Это ложь. Немало людей (в силу своих скромных возможностей) стремились помочь публикации шаламовских вещей. Но мешала система. Сам я познакомился с Шалимовым после того, как написал (году в шестьдесят шестом) восторженный отзыв на его «Очерки преступного мира» для издательства «Советский писатель».
Рецензия моя, естественно, не помогла, но пропаганду Шаламова - поэта и прозаика - я повел как мог. В 1967 году вышла моя брошюра «Любят ли ваши дети поэзию?», где я говорил о шаламовских стихах, а кроме того, сумел, хоть и коряво, рассказать что-то об «Очерках преступного мира» («Очерки В. Шаламова будят ответственность и вооружают общество в борьбе за искоренение преступности, так как показывают истинное лицо уголовника»). Брошюру эту, а также рецензию на третью книгу стихов Шаламова «Дорога и судьба», написанную жившим во Франции поэтом и критиком Г. В. Адамовичем, я послал Варламу Тихоновичу в декабре 1967 года и вскоре получил от него письмо, где говорилось:
«Сердечно благодарю Вас за Вашу книгу. Книга разумна, полезна и серьезна. Несколько универсальна, пожалуй. О стихах написано необычайно мало. Асеев и Маяковский писали ведь тоже не о стихах... Особенно тронут упоминанием «Очерков преступного мира»...»
В письме упоминалась моя рецензия на сборник «Дорога и судьба», которую я направил в «Литературную газету». Рецензия долго лежала (сам. А. Б. Чаковский препятствовал ее публикации), но все же появилась в январе 1968 года под заглавием «По самой сути бытия». Варлам Тихонович откликнулся большим письмом, из которого хочется привести главное:
«Дорогой Олег Николаевич. Благодарю Вас за рецензию в «Литературной газете». Формула Ваша отличается от концепции Адамовича: «автор готов махнуть рукой на все былое». Я вижу в моем прошлом и свою силу, и свою судьбу, и ничего забывать не собираюсь. Ноэт не может махнуть рукой - стихи тогда бы не писались. Все это - не в укор, не в упрек Адамовичу, чья рецензия умна, значительна, сердечна. И - раскованна. Сборник стихов - не роман, который можно пролистать за ночь. В «Дороге и судьбе» есть строки, есть секреты, которые открываются не сразу.
Непоправимый ущерб в том, что здесь собраны стихи-калеки, стихи-инвалиды... В свое время Пастернак был против «Чучела» и понял все только при личной встрече. В сборнике есть два «прозаических» стихотворения - «Прямой наводкой» и «Гарибальди». Эти стихи заменили снятые стихи о Цветаевой.
Я написал более тысячи стихотворений. А сколько напечатал? 200? 300? - отнюдь не лучших. Я пишу всю
жизнь. Дважды уничтожались мои архивы. Утрачено несколько сот стихотворений, тексты некоторых были мной забыты. Утрачено и несколько десятков рассказов, а напечатано в тридцатые годы лишь четыре...»
В. Т. Шаламов семнадцать лет провел в лагерях и тюрьмах: с 1929-го по 1932-й - в северо-уральских, а с 1937-го по 1951-й - в колымских лагерях. Там ежедневно, ежечасно калечили его тело и душу. После выхода писателя на свободу профессионалы от литературы, «молодые любители белозубых стишков», калечили его поэзию и не давали возможности публиковать прозу, где высказана страшная правда о человеке, заброшенном в последние круги ада.
Именно опыт лагерной жизни привел Варлама Тихоновича к созданию законченной эстетической системы (прежде всего применительно к прозе), где правда факта поставлена выше всяких художественных домыслов и «украшательств». Его удивляют и почти возмущают «200 вариантов цвета глаз Катюши Масловой» в толстовском «Воскресении». «Характеры, развитие характеров, - размышлял он в уже цитировавшемся письме. - Эти принципы давно подвергаются сомнению. Проза Белого, Ремизова была восстанием против толстовских канонов. Но нужно было пройти войнам и революциям, Хиросиме и концлагерям - немецким и советским, чтобы стало ясно, что самая мысль о выдуманных судьбах, о выдуманных людях раздражает любого читателя... Только правда, ничего кроме правды. Документ ставится во главу угла в искусстве. Даже современного театра нет без документа. Но дело не только в документе. Должна быть создана проза, выстраданная как документ. Эта проза - в своей лаконичности, жестокости тона, отбрасывании всех и всяческих побрякушек - есть возвращение через сто лет к Пушкинскому знамени. Обогащенная опытом Хиросимы, Освенцима и [Колымы] русская проза возвращается к пушкинским заветам, об утрате которых с такой тревогой напоминал в своей речи Достоевский. Свою собственную прозу я считаю поисками, попытками именно в этом, пушкинском направлении».
Я пропускаю письма Шаламова, связанные с второстепенными эпизодами, чтобы вернуться к главному: к тому духовному вакууму, который возник после утраты ценностей христианской, православной морали. Природа, как мы знаем, не терпит пустоты. Но на вакантные места преподобного Сергия Радонежского и Алексея человека Божия стали претендовать совсем иные, противоположные им фигуры. В целом произошедший переворот, пожалуй, укладывается в сюжет известного шукшинского рассказа «До третьих петухов», где ворвавшиеся в монастырь черти взамен ликов святых намалевали на иконах собственные изображения.
В начале семидесятых годов я писал работу «В исканиях гуманизма», построенную, в основном, на материале так называемой «одесской школы» (В. Катаев, Э. Багрицкий, И. Бабель, Ю. Олеша и др.). В ней, отдавая дань незаурядному художественному дарованию этих писателей, начинавших свой путь в Одессе, я пытался показать, что они были не просто крайними атеистами, но стремились как можно больнее обидеть и уязвить верующего и видели положительное начало в безудержной романтизации уголовщины. Все это было прямым следствием гибели русской Церкви и ее духовной культуры.
В «Очерках преступного мира» имелись страницы, созвучные моим мыслям, и я обратился к Шаламову с просьбой, чтобы он разрешил их использовать. Ввиду важности полученного мной письма привожу большие фрагменты из него:
«Дорогой Олег Николаевич! С удовольствием разрешаю Вам использовать мои работы, как Вы хотите - в любых пределах и формах. Это - ответ по пункту «а». По пункту «б» - страничку из «Очерков преступного мира» прилагаю. Эта ли? Есть еще и «с» - дополнение, возможно, полезное для Вашей работы. «Одесская школа» - это блеф литературный, очень дорого обошедшийся советскому читателю.
«Дополнение» возникло потому, что моя работа написана крайне сжато, конспективно. Сказать надо было так много, что, как ни важна эта тема - а она очень важна, бесконечно важна, - не было и нет времени на расширение аргументации, примеры и прочее.
Но и сейчас - через пятнадцать лет после записи «Очерков преступного мира» - все остается по-прежнему, ни капли правды не проникло по блатному делу ни в литературу, ни на сцену. Казалось бы - что страшного в развенчании блатного мира? Недавно появились «Записки серого волка» - очевидная «туфта» по этому важному вопросу... «Серый волк» - бандит, а не вор... Это - очередной опус шейнинского толка. Наш век - век документа. Появляется автобиография бандита. До воровского царства еще очень далеко. Но это все попутно, а «с» (дополнение) может выглядеть так:
О Бабеле можно сказать и больше. Кроме «Одесских рассказов» с Беней Криком, имевших огромный читательский успех, есть у Бабеля пьеса «Закат», шедшая в Художественном театре (2-м?), выросшая тоже на шуме блатной романтики «Одесских рассказов». «Закат» пользовался большим успехом, трактовался печатно, как новый «Король Лир».
Совсем недавно кинорежиссер, Швейцер окунулся в блатную шекспириану, поставив «Золотого теленка» - программную вещь «одесской школы» - по схеме «Гамлета» с монологами о суетности жизни, с шутом Паниковским и могилой шута. Если биндюжник Мендель Крик - это король Лир, то Остап Бендер Юрского - Гамлет, не меньше.
Эллий-Карл Сельвинский, как он себя именовал в те годы, для сборника «Мена всех» - каламбур, задуманный в поддержку ямбам Ильфа и Петрова в Вороньей слободке, - дал свой фотопортрет в жабо из лебяжьих перьев. Близ портрета было стихотворение «Вор», вошедшее во все хрестоматии двадцатых годов и во все сборники Эллия-Карла Сельвинского:
Вышел на арапа. Канает буржуй,
А по пузу - золотой бамбер...
Неумелое управление блатной лексикой не было никем замечено. На Колыме я читал ворам это стихотворение - для опыта - они отмахивались со злобой. Да и верно: не для них ведь оно было написано».
А далее в письме речь шла о стихотворных «уголовных» новеллах «Мотькэ-Малхамовес» И. Сельвинского и «Васька Свист в переплете» В. Инбер.
Наблюдения Шаламова сегодня приобретают - помимо их общего значения - неожиданную злободневность и остроту. В газетных очерках мы читаем о сращении преступного мира с чиновничьей бюрократией, о существовании у нас мощной организованной преступности. И уголовный мир, вербующий в свои ряды представителей госаппарата, ныне совсем не тот. Новые «герои» еще ждут своих биографов. Однако примечательно и достойно сравнения то, что именно в либеральные годы нэпа «воры в законе» заявили о себе наиболее громко и тотчас же получили широкую «моральную» поддержку в нашей литературе. В этом смысле очень ценным представляется еще одно свидетельство Шаламова, уже из его «Очерков преступного мира» (глава «Об одной ошибке художественной литературы»):
«В двадцатые годы литературу нашу охватила мода на налетчиков. Беня Крик из «Одесских рассказов» и пьесы «Закат» Бабеля, «Вор» Леонова, «Ванька Каин» и «Сонька-городушница» Алексея Крученых, «Вор» и «Мотькэ-Малхамовес» Сельвинского, «Васька Свист в переплете» В. Инбер, «Конец хазы» Каверина, налетчик Филипп из «Интервенции» Славина, наконец, фармазон Остап Бендер Ильфа и Петрова - кажется, все писатели отдали легкомысленную дань внезапному спросу на уголовную романтику.
На эстраде Леонид Утесов получил всесоюзную аудиторию блатной песенкой «С одесского кичмана»... Утесову откликался многоголосый рев подражателей, последователей, соревнователей, отражателей, продолжателей, эпигонов:
Ты зашухерила
Всю нашу малину...
и т. д.
Безудержная поэтизация уголовщины выдавала себя за «свежую струю» в литературе и соблазнила много опытных литературных перьев. Несмотря на чрезвычайно слабое понимание существа дела, обнаруженное всеми упомянутыми, а также всеми неупомянутыми авторами произведений на подобную тему, эти произведения имели успех у читателя, а следовательно, приносили значительный вред.
Дальше дело пошло хуже. Наступила длительная полоса увлечения пресловутой «перековкой», той самой перековкой, над которой блатные смеялись и не устают смеяться по сей день. Открывались Болшевские и Люберецкие коммуны. Сто двадцать писателей написали «коллективную» книгу о Беломорско-Балтийском канале. Книга эта издана в макете, чрезвычайно похожем на иллюстрированное Евангелие. Одна из притч «История одной жизни» написана М. Зощенко и всегда включалась в сборники его сочинений. Литературным венцом этого периода явились погодинские «Аристократы», где драматург в тысячный раз повторил старую ошибку, не дав себе труда сколько-нибудь серьезно подумать над теми живыми людьми, которые сами в жизни разыграли несложный спектакль перед глазами наивного писателя.
Много выпущено книг, кинофильмов, поставлено пьес на темы перевоспитания людей уголовного мира. Увы!
Преступный мир с гутенберговских времен к по сей день остается книгой за семью печатями для литераторов и для читателей. Бравшиеся за эту тему писатели разрешали эту серьезнейшую тему легкомысленно, увлекаясь и обманываясь фосфорическим блеском уголовщины, наряжая ее в романтическую маску и, тем самым, укрепляя у читателя вовсе ложное представление об этом коварном, отвратительном мире, не имеющем в себе ничего человеческого...»
О коллективном сборнике наших писателей, посвященном строительству Беломорско-Балтийского канала (открыт в 1933 году) и произошедшей будто бы там «перековке» преступников и «врагов народа», рассказывал мне Л. М. Леонов.
- Я участвовал в поездке, организованной Горьким, но в сборник ничего не написал. И это мне дорого стоило... Помню пароход, роскошный буфет, оркестр, беспрерывно играющий вальсы. Дирижер - румяный толстяк, у которого от упитанности фалды пиджака не сходятся сзади. Я спросил: «Кто это?» - «Видный румынский шпион!..» А по берегам, - продолжал рассказ Леонид Максимович, - стояли, беспрерывно кланяясь, мужики, с зелеными бородами, худые, руки ниже колен.
После поездки Л. Авербах собирал участников в ресторане «Метрополь», чтобы организовать сборник, воспевающий новостройку (почетным куратором книги был сам начальник ОГПУ Генрих Григорьевич Ягода, кстати, родственник Авербаха). Леонов не явился. Не пришел он и в следующий раз. Авербах звонил ему: «Это что же, саботаж?» Леонов не был и на третьем сборище. Постыдная книга - новое Евангелие, с именем М, Горького на титульном листе, - вышла.
- Боялся, не подходил к телефону, - вспоминал Леонид Максимович. - Щекотно, знаете, было. Но меня там нет...
Смысл всего сказанного выше можно бы сформулировать просто: пора все-таки отказаться от басни, будто тогда «никто ничего не знал»...
Страницы сборника со статьей О. Михайлова в PDF-файле, 2,8 МБ