Любовь Юргенсон. Шаламов vs Агамбен

May 07, 2011 00:49



Скандальность закона: Шаламов против Агамбена

(Окончание, начало здесь)

Уже говорилось, что юридический произвол - в частности у Хармса, но так же и у Кафки - несет в себе зерно абсурда. В текстах Шаламова с этими репрезентациями завязывается диалог, проанализировать который становится возможным лишь увязав между собою юридический и этический аспекты таких понятий, как вина, ответственность, наказание, невиновность. Однако не следует путать два этих аспекта: юридический предствляется мне горизонтом легитимности (то есть некой гарантией) этического мышления, необходимым условием для коллективного фиксирования исторической истины. Отсутствие правовой базы для осуждения преступлений, совершенных государством, приводит к тому, что юридическое растворяется в этическом, законность подменяется нравственностью. Складывается система оценок, основанная на понятиях индивидуальной нравственности (ср. «жить по понятиям») или руководствующаяся религиозными критериями и оперирующая идеей «греха», «покаяния» и т.п.
Однако в своей книге «Что осталось от Аушвица» Джорджо Агамбен приходит к выводам прямо противоположным. Согласно Агамбену, смешение этики и права, ответственность за которое он возлагает на светскую европейскую культуру, происходит не от несовершенства законодательства перед лицом государственного насилия, но, наоборот, инспирировано судебными процессами над теми, кто лично проводил политику террора, например, над нацистскими преступниками.
«(...) Не исключено, что сами эти процессы (двенадцать нюренбергских, а так же другие суды, происходившие в Германии, вплоть до иерусалимского процесса 1961 года, отправившего Эйхмана на виселицу, после чего прокатилась новая волна процессов в Западной Германии) во многом виноваты в той путанице («смешении умов»), которая помешала осмыслению Аушвица».8
Можно было бы оспорить при наличии имеющихся веских доказательств высказывание о том, что Аушвиц продолжает оставаться вне пределов умопостигаемого. Но не в этом заключается наша задача. Мысль, что Аушвиц не может быть понят и осмыслен из-за процессов, проводившихся над нацистскими преступниками, в корне противоречит нашей позиции. Именно благодаря этим процессам рефлексия, не стесняемая более никакими правовыми рамками, обрела большую независимость и соответственно иную точку приложения - то есть мы свободны от необходимости выносить всякий раз приговор Аушвицу, благо это уже сделано. Тогда как для Агамбена всякое суждение об Аушвицe, коль скоро имеет своей основою право, будет недостоверным уже по той причине, что производившийся там геноцид евреев нанес окончательный удар по идее права, по идее законности.


«Они (эти процессы. - Л.Ю.) как бы разрешают эту проблему. Правосудие совершилось, вина доказана. За несколькими исключениями потребовалось полвека, чтобы понять: правовым путем проблему не разрешить, пpоблема столь громадна, что погребла под собою право, поставив под сомнение само его существование».9
Безусловно, точка зрения, что нацизм уничтожил понятие права, аннигилировал правовое поле, обоснована даже с юридической точки зрения (закон, отменяющий законность), но как раз именно эту мысль и отстаивали идеологи Третьего Рейха. Она предельно сжато выражена в знаменитом лагерном топосе: «Вам не поверят». Это говорилось жертвам. Читаем у Примо Леви:
«Эсесовцам нравилось цинично говорить узникам: «Каким бы ни был исход войны, вас мы все равно победили. Ведь из вас ни один не останется в живых, не останется ни одного свидетеля. Но даже если кто-нибудь и выживет, ему все равно не поверят».10
О том же пишет и Симон Лакс (диалог музыканта с унтершарфюрером):
« - Мир узнает обо всем, что здесь происходит... да и о других лагерях. Может, уже знает... Не думаете ли вы, что немцам придется ответить за это? - Ничуть. Мы не понесем никакой ответственности... В принципе, согласно указаниям самого фюрера, ни один заключенный не должен выйти из лагеря живым. Некому будет рассказать миру о том, что здесь произошло за эти годы. А если бы и нашлись свидетели (...), им бы все равно никто не поверил».11
Вот почему Роберт Джексон, «главный режиссер» Нюрнбергского процесса, полагает, что смысл подобных процессов, где подлинным обвинителем выступает европейская цивилизация, состоит в опровержении этой самоутешительной формулы - «вам не поверят», - которую твердят палачи своим жертвам. Свою речь Джексон заключает следующими словами:
«Эти подсудимые могут находить утешение лишь только в надежде, что международное право так сильно отстает от моральных устоев человечества, что действия, которые являются преступными по своему моральному существу, должны рассматриваться как непреступные с правовой точки зрения. Мы отвергаем это предположение.
Цивилизация требует ответа: настолько ли правовые нормы отстали, что они бессильны справиться с преступлениями такого размаха, совершенными преступниками, занимавшими столь высокое положение. Она не ждет от вас, чтобы вы сделали войны невозможными, - она ожидает, чтобы ваши юридические действия отдали силы международного права, его заповеди, его запрещения и, прежде всего, его санкции на службу делу мира с тем, чтобы люди доброй воли во всех странах могли иметь «право на существование при полной свободе под сенью закона».12
Знание того, что закон мертв, погиб, которое вынесли из своего страшного опыта бывшие узники лагерей, будь то сталинские зеки, будь то гитлеровские «кацетники», вполне может восприниматься, как результат идеологической программы преступного государства.
Агамбен же признает истинность именно за этим знанием, определяющим, по его мнению, границы наших рефлексий, для которых точкой отсчета является Аушвиц - истинность в рассуждении законности, в рассуждении самой природы права. В этом он опирается на книгу юриста Сатты, проанализировавшего юридический аспект романа Кафки «Процесс». Идея права сведена исключительно к соблюдению уголовно-пpоцессуальных норм - другими словами, к судопроизводству, являющемуся в таком случае самоцелью, благодаря чему, заметим, и осуществился шаламовский постулат. Вот как об этом говорится у Агамбена:
«Если же суть закона - любого закона - в проведении судебного процесса, если всякое право (а заодно и контаминируемая им мораль) является сугубо процессуальным правом (и процессуальной моралью), тогда наказание и трансгрессия, невиновность или вина, следование закону или его нарушение становятся совершенно безразличны».13
Ложность данного утверждения в его сослагательности, в словечке «если», допускающем эту его ложность. К тому же утверждение о «сути» закона, неизменной, независящей от конкретных случаев его применения (от социально-политического контекста), предполагает нахождение идеи трансцендентного в той области, где ее быть не может. В этом «процессуальном праве» Агамбена мы узнаем именно то право, которое существует в контексте бесправия, по существу это отказ от какого-либо права вообще. Когда в подтверждение своего тезиса Агамбен цитирует Сатту, высказывавшегося в том смысле, что «оправдание является признанием судебной ошибки» и «наверное невиновен не тот, кого оправдали, а тот, кого не отдавали под суд», - разве мы не узнаем ментальность советского правосудия?
Закон как форма скандала? Законность как выражение скандальности происходящего? В какой мере закон здесь тождествен скандалу? Репрессивный или тоталитарный характер государственности - не абсорбирован ли он самим временем, той эпохой, предания которой мучительно свежи? А что как великая истина Шаламова, «самая важная, самая основная», что «в лагере нет виноватых», будучи концептуальной оболочкой, под которой сосредоточен весь опыт XX века, и есть наша реальность? Тогда все эпохальное зло - преступления нацизма и коммунизма - должны восприниматься не как разрыв истории, но как сущность современного общества, если угодно, как био-власть над ним.
Эта фундаментальная апория, на которую указывает Агамбен и к которой подводит нас одно из направлений послевоенной европейской мысли - я имею в виду исследования пенитенциарной системы Фуко14, если в свете этих исследований обратиться к феномену лагерей - может привести к тому, что ГУЛАГ или Аушвиц станут синонимом неосмысляемого. Здесь любая попытка рефлексии замыкает самое мысль в том юридическом пространстве, которое создало предпосылки тоталитарной системы. Когда рефлексия на лагерную тему строится на руинах права, она самоуничтожается, теряясь в общей критике современности. Предоставляя слово выжившим в лагере, Агамбен в действительности лишает их права на высказывание: помещенные в замкнутый круг повторяющегося сна или вечного возвращения, они безмолвны.
Обращение Шаламовым в 70-е годы к законодательству 20-30-x годов происходит на фоне несбывшихся надежд, вызванных XXII съездом, равно как и тотальной амнезии памяти, наступившей в эру Брежнева. Впрочем, речь не идет о законности вообще, но лишь о видимости закона, которым регулировались отношения между лагерем и миром, его породившим. Лагерная ночь, опустившаяся на страну, порождает ту особенную юриспруденцию, в сфере которой закон отрекается от себя. Вот почему его изучение, практически отсутствующее в философских и литературных исследованиях о государственном насилии, способно внести новое слово в рефлексию о современности (modernite).

Париж, декабрь 2010

________

Примечания:

8 Цитируется по французскому изданию: Giorgio Agamben. Ce qui reste d’Auschwitz. Paris, Rivages, 1999, р. 20.
9 Там же.
10 Цитируется по французскому изданию: Primo Levi. Les Naufrages et les rescapes. Paris, Gallimard, 1989, р. 11.
11 Цитируется по французскому изданию: Simon Laks. Melodies d’Auschwitz. Paris, Le Cerf, 1991, р. 92-93.
12 Сборник материалов Нюрнбергского процесса над главными немецкими военными преступниками в 2 томах. M., Государственное издательство юридической литературы, 1954, том 1, стр. 142.
13 Agamben, р. 19.
14 Michel Foucault. Surveiller et punir. Paris, Gallimard, 1975.


сталинизм, СССР, Аушвиц, нацизм, Варлам Шаламов, Примо Леви, тоталитарный режим, террористическое государство, концентрационные лагеря, ГУЛАГ

Previous post Next post
Up