Страх страшнее страха. Об одном рассказе Варлама Шаламова
Леонид Геллер, Лозаннский университет
Похотные страсти, от целомудрааго страха въстлапляемы.
Изборник 1073
Ces lepreux... en horreur a tous les hommes.
Chateaubriand'1
I
Начинаю со стесненным сердцем. Тревога томит меня: хочется поблагодарить организаторов за приглашение, но боюсь не оправдать их доверия; заранее беспокоит неумение говорить (и писать) коротко; опасение, что мой подход не отвечает профилю симпозиума, вызывает тоскливые чувства: жуткая перспектива встречи со специалистами по вопросу заставляет робеть; кроме того, сильно пугает необходимость логически связать смутные ощущения от небольшого рассказа, а мысль о том, что предстоит из всего этого делать выводы, наполняет не страхом уже, а ужасом.
Это элементарное стилистическое упражнение сделано по двум причинам. Вторая - оно пригодится в дальнейших размышлениях. Первая же объяснить некоторый дилетантизм подхода: тема страха для меня нова. Под давлением обстоятельств она отпочковалась от работы над темой болезни в литературе (для симпозиума в Варшаве, организованного Ежи Фарыно). Темой очень близкой: страх и связан - этимологически и парономастически - со страстью, страданием, болью, и легко рассматривается как болезнь. Так повсеместно и происходит в обыденном языке с его богатой физиологией страха, переходящей в патологию, с его образами «заражения», «эпидемии» и т. п. (впрочем, только лишь образами?).
Но можно заметить, что страх ведет себя тут не иначе, чем смех, радость, глупость. Болезнь оказывается (это, конечно, не сюрприз) необычайно емкой моделью действительности, культуры, литературы, - вспомним знаменитые сравнения поэзии с высокой болезнью.
Не исключено, что вся литература с близлежащей областью подойдет под парадигму болезни и медицины2. Тогда окажется, что «семиология» не только литературоведческий, но и медицинский термин (каков он с XVII века). Патогенез сможет послужить образцом для генетики текста. Эпидемиология составит аналогию для распространения литературных мод; нозология для теории жанров, понятие внешней среды для интертекста, система же врач-болезнь-больной - для системы читатель-текст-писатель (где болен, разумеется, писатель, самоврачующийся писанием).
Если принять, что страх равен болезни, все сказанное приложимо и к рассмотрению его функций и его разновидностей в литературе.
Но такое клиническое наблюдение не проясняет, как действует номенклатура страха. Простейший метод уяснения - вывести типологию из терминологии и столкнуть с литературным употреблением. Но словарь страха в русском языке плохо ложится в схему. Не потому, что он чрезмерно богат, наоборот, французский язык в этом отношении его, на мой взгляд, превосходит. А по причине его зыбкости, размытости, что и призвана была иллюстрировать моя вводная фраза, в которой использованы
почти все слова, отмеченные семантикой страха. Многие из них в принципе взаимозаменимы; их значения неотчетливо дифференцированы.
В нижеследующей таблице* даются самые общие словарные определения:
-----
Страх: страсть, боязнь, робость, сильное опасение, тревожное состояние души
от испуга, от грозящего или воображаемого бедствия
Страсть: страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска
Даль. Словарь живого великорусского языка
Страх: состояние сильной тревоги, беспокойства, душевного смятения перед
какой-либо опасностью, бедой и т. п.; боязнь
Словарь русского языка АН СССР в 4-х т., 1981
-----
В скобках хочется сделать замечание: сравнение словаря Даля с четырехтомником Академии наук воочию показывает, как закоченел язык советской нормы, насколько словарная фраза у Даля насыщеннее информацией, - по длине совпадая с «академической», она не только очерчивает более широкий смысловой горизонт, но и вводит фундаментальное различие между реальной и воображаемой причиной страха.
Синонимический (или квазисинонимический) ряд, составленный на основе нескольких словарей, представляется таким образом: Страх; боязнь; жуть; испуг; опасение; робость; тоска; тревога; томление; ужас.
Конечно, слова из этого «страшного» набора разнятся: они обозначают разные степени эмоции, разные степени ее объектности: диффузное состояние и реакцию на конкретный стимул (тревога, испуг, страх); внутренний процесс (робость - возвращение в состояние ребенка-ро(>и) и черту характера (пугливость). Активность противостоит пассивности: устрашать-страшиться, пугать-пугаться.
-----
Angoisse (anxiete physique
accompagnee d'oppression)
Angor тоска, тревога
Angoisse (gene causee par tetroitesse) Angustiae стеснение
Anxiete (vive inquietude qui serre le coeur) Anxietas томление
Apprehension
(action de considerer qq etant a craindre)
Metus опасение
Crainte (tendance a eviter qqn on qqch
dont on attend un mal)
Timor боязнь
Effroi (grande frayeur melee d'horreur qui glace
(effrayant)
) Formido
formidolosus
испуг, ужас, страх
ужасающий
Epouvante (terreur soudaine qui trouble...) Pavor, Formido ужас, страх
Frayeur (peur soudaine) Pavor,
Terror repentinus
ужас, страх
Horreur (fremissement que cause ta vue
d'un objet affreux)
Horror ужас, страх
Peur (faiblesse de coeur en presence du danger) Pavor страх
(redouter) (Metuere, Reformidare)
(опасаться, бояться)
Terreur (peur extreme qui bouleverse, paralyse) Terror ужас
Timidite (deTaut d'assurance
qui nait de la defiance de soi)
Timiditas робость (от робя)
Словарь русского языка AH СССР в 4-х т. 1983; С. Ожегов. Словарь русского языка (1975);
Henri Goelzer. Dictionnaire Frangais-Latin, GF-Flammarion. 1966
-----
Дифференциальные признаки налицо. И все же границы значений размыты. Из сопоставления французского, латинского и русского словарей страха видно, как порой нерасчлененно дается русская лексика (мы не переводим французские определения именно потому, что не хотим их толковать по-своему).
Возьмем характерный пример - знаменитую пару из кьеркегоровско-фрейдовского понятийника, который в последнее время усваивается на русской почве: Furcht-Angst или Peur-Angoisse. Эти слова переводятся «страх-боязнь», «страх-тоска», а в последнее время -angoisse и «страх-тревога»: сложные образования как бы подчеркивают неодномысленность понятий, их двойственность, взаимонеполноценность.
В поисках разных состояний страха я перелистал несколько старорусских текстов и кое-что из классики. Внимательный анализ показал бы, несомненно, различия в текстовой ткани; но на беглый взгляд сходно употребляются даже явно разные слова: «страх», «боязнь», «ужас».
«"Страшно, страшно!" - говорил он про себя, почувствовав какую-то робость в козацком сердце». Так писал, свободно обходясь с этимологией, гений «страшной» литературы Гоголь.
Приходится искать другие параметры для классификации. Замечательная книга Жана Делюмо Страх на Западе2 содержит хороший типологический материал; привожу его ниже в виде сопоставления понятий (которого нет у автора).
-----
Страх и
постоянные: природа, звезды,
духи... бандиты...
<-> циклические: чума, голод...
спонтанные: природа... <-> осознанные (reflechies) :
конец мира...
массовые: море, волки, болезни, <-> элитные: конец мира, дьявол
насилие, далекое, новое... и его слуги (евреи, женщины,
колдуньи, еретики, иноверцы)
1 i
опасность для «себя» опасность для «души»
(«своего тела»...) (мировоззрения, идеологии...)
-----
Основную структурную оппозицию в книге Делюмо - как и в большинстве работ о страхе - составляет уже названная пара понятий
angoisse-peur, определяющая организацию всего семантического поля страха: страх (собирающий возле себя испуг, боязнь, ужас) и тревога (беспокойство, томление, тоска). Речь идет о разной интенсивности чувства и о характере стимулов, его порождающих. Но отсутствует у Делюмо другая оппозиция, обладающая, на мой взгляд, не меньшей структурирующей действенностью: horreur-terreur. Оба слова переводятся на русский как ужас, но они отсылают к разным опытам и представлениям. Я сделал
попытку описать парадигму страха, связывая две оси angoisse-peur и horieur-terreur. Воспользовавшись по старой памяти принципом таблицы с двойным входом Жерара Женетта, я составил две таких таблицы, а затем сдвоил их (см. приложение).
Думается, что они не требуют подробного комментария. Поясню лишь, почему мне кажется, что имеет смысл обозначить horreur как «ужас-непонимание». Точно говоря, речь идет о предельном страхе, который вызван видом чего-то отталкивающего, отвратительного. Это что-то видит и Дориан Грей в своем портрете, и полковник Курц, герой конрадовского Сердца тьмы, заглянувший в глубину себя. В уродстве, искажении, превращении человек открывает внеположно себе потерю собственной внутренней «формы», и ужасается, отвращается от самого себя, от своего «распада». Отвращение играет во многих контекстах игры со страхом ключевую роль. И оно связано прежде всего с невозможностью придать увиденному черты известного, отождествить его с собой. Такой ужас чувствует герой одноименного рассказа Владимира Набокова или герой рассказа Даниила Хармса о том, как его «посетили вестники». Внешний мир, лишенный проекции себя, ускользает от понимания и становится ужасным:
Высший ужас... особенный ужас... я ищу точного определения, но в словаре нет ничего подходящего <...>. В тот страшный день, когда <...> я вышел на улицу <...>, и увидел дома, деревья, автомобили, людей, - душа моя внезапно отказалась воспринимать их как нечто привычное, человеческое. Моя связь с миром порвалась <...> Я понял, как страшно человеческое лицо. Все - анатомия, разность полов, понятие ног, рук, одежды, полетело к черту, и передо мной было нечто <...> движущееся мимо. Напрасно я старался пересилить ужас <...>3.
Короче: понятие «ужаса-непонимания» кажется продуктивным в литературе, связываясь более сильно и прямо, чем страх-испуг, и тем более чем страх-тревога, с гротеском, абсурдом, черным юмором.
Еще замечу в скобках, что весь смысл приведенной в приложении таблицы, разумеется, в том, что заключенные в ней понятия не статичны; они перемещаются из одной ячейки в другую; так, перейдя из внешнего пространства во внутреннее, из модуса реальности в область воображения, от предвкушения будущей беды в настоящее, в борьбу с собой (латинской angustiae соответствует греческая адота - от адоп, борьба), «страх-боязнь» становится глухим, постоянным «страхом-тоской».
Сказанное до сих пор касалось инструментов для анализа - самодельных за неимением уже готовых фабричных; перейдем к самому анализу.
II
Объясняя выбор текста, работая над болезнями, я следовал той же логике поиска: определения терминов, типология, литературные - жанровые и поэтические - реализации. Мне показалось полезным сделать и список болезней, о которых говорит литература, и список ситуаций, в которых они встречаются, - хронотопов болезни.
Сразу же появились полевой госпиталь; больница; полярная экспедиция; область, охваченная эпидемией; тюрьма, каторга, лагерь. В книге Варлама Шаламова, отредактированной и изданной моим отцом, Михаилом Геллером, в Лондоне, я нашел рассказ о болезни, в котором, как мне кажется, задействованы все или почти все функции страха, кроме формально-развлекательной.
Добавлю, что отец писал много о страхе - как орудии организации общества, как средстве инфантилизации при формировке нового человека. Выбор Варлама Шаламова - как бы способ почтить и его память, и память об отце.
Рассказ называется «Прокаженные». Думаю, что становится понятным, почему для его анализа потребовалось понятие «ужаса-отвращения». Проказа - одна из самых древних болезней человечества - редко встречается в русской литературе. А может быть, встречается, но о ней редко говорят литературоведы. О ней вообще стараются говорить мало, особенно о том, что ее очаги долго держались на юге России и в Азии. В 1930-е годы выходили книги под названиями На борьбу с проказой, по
том о ней перестали упоминать. Но о том, что она существовала и в СССР, можно прочитать в Медицинской энциклопедии.
В рассказе всего шесть страниц. Написан он шаламовской прозой, сухо-фактографичной и лиричной в одно и то же время; иногда его фраза по ритму напоминает бабелевскую. Он рассказывает о драме, сыгранной сразу же после войны в лагерной больнице.
Во время военных действий были сломаны лепрозории, и прокаженные смешались с населением <...>. Прокаженные жили среди людей <...>, работали на фабриках, на земле. Становились начальниками и подчиненными. Солдатами только они не становились никогда мешали культи пальцев, похожие, неотличимые от военных травм, Прокаженные и выдавали себя за увечных войны - единицы среди миллионов4.
В лагерь попадает, по бытовой статье, один из них. Он лечится якобы oт последствий отморожений. Случайно его видит старый врач:
Со студенческих лет поднималась эта тревога. - Нет, это не трофи
ческая язва, не обрубок от взрыва, от топора. Это медленно разрушающаяся
ткань. <...> Он <...> потащил его к окну, к свету, жадно
вглядываясь в лицо, сам себе не веря. Это лепра! Это - львиная маска.
Человеческое лицо, похожее на морду льва (625).
Диагноз врача подтверждается. Лагерь охватывает паника (слово повторяется трижды). И рассказчик удивляется странной людской логике: И те, которых избивали на допросах и чья душа была превращена в прах тысячами допросов, а тело изломано, измучено непосильной работой - со сроками двадцать пять и пять, сроками, которые нельзя было прожить, выжить, остаться в живых... Все трепетали, кричали, проклинали <...> боялись проказы (626).
Начинается проверка, все ее проходят, и обнаруживается еще больная медсестра. Обоих изолируют в разных камерах в ожидании наряда и высылки в лепрозорий. И вдруг они исчезают. Прокаженный-великан разбирает бревна стены, выходит в коридор, грабит хлеборезку, собирает весь спирт, освобождает подругу и устраивает «подземную нору», где они живут, как муж и жена, несколько дней. После долгих поисков их находят:
Фундамент там был очень высокий <...> в глубине, не вставая, лежали обнаженные оба прокаженных. Изуродованные темные руки
[его] обнимали белое блестящее тело <...> Оба были пьяны. Их закрыли одеялами и унесли в одну из камер, не разлучая больше (629).
Поворот в финале рассказа внезапен и беспощаден. Речь заходит о том, кто «закрывал их одеялом, кто прикасался к этим страшным телам»: Найден был фронтовик, сидевший за измену родине, имевший двадцать пять и пять и наивно полагавший, что своим геройством уменьшит срок, приблизит день возвращения на свободу (629).
Но когда приезжает конвой, вместе с прокаженными берут и его «как обслугу», и он пропадает - погибает - вместе с ними.
Не буду заниматься тривиально-подробным разбором текста; его богатство очевидно. Ограничусь перечнем страхов, которые в рассказе выводятся на свет (это как бы «жанры страха», фобии): страх уродства, страх зверя, страх нечистоты женского тела, страх подземелья и тьмы.
Герои нарушают все табу, и первым делом - старинный завет об укрощении «похотных страстей» «целомудренным страхом».
Сила рассказа в сочетании документальной четкости деталей и ясного анализа лагерной системы хаоса и террора с символически обобщенными образами страха. Это «ужасающий» образ миллионов калек - инвалидов войны с незаживающими ранами, которых нельзя отличить от прокаженных, - тело смертельно больного человечества, картина, данная в одной фразе, но сравнимая по силе с самыми потрясающими полотнами экспрессионистов. Это образ стадной паники, животного страха, ужаса перед разложением себя, более страшного, чем страх перед допросами, побоями, неизбежной смертью в будущем. Это воплощение лагерного
диффузного страха-тоски в образе фронтовика, которого освящение через прикосновение к язвам - как в житиях святых - ведет не к свободе, а к безвестной гибели.
Сила рассказа в мифопоэтическом механизме: об уходе в миф прямо говорят - Овидиева метаморфоза человека в зверя, в монстра, снисхождение к хтоническому средоточию мира, дионисийская оргия.
Вместе с тем апофеоз сказочного совокупления зверя и красавицы - это апофеоз свободы. Как все рассказы Шаламова, это рассказ о свободе, о борьбе за свободу. Но здесь героический побег в свободу - из-под лагерного террора - осуществляется как согласие на отталкивающий ужас-непонимание-отвращение. Свобода страшна. Весь рассказ можно понимать не как драму о стремлении к свободе, а как выражение «страха свободы»5.
В виде заключения задам вопрос.
Любопытна ономастика рассказа. В нем даны четыре фамилии: Красинский, Лещинская, Федоренко, Корольков. У старого врача фамилия великого польского поэта, у медсестры фамилия польского короля, прокаженный - украинец, охраняющий их зек - русский. Поляки воплощают знание и эрос; украинец - это мифический монстр-титан (к слову сказать, полный жизни силач-украинец - типаж советской культуры, вроде (батьки Боженко из кинофильма «Щорс»). Русский же - безропотная, на
ивная «обслуга», причем его фамилия как бы пародирует благородные фамилии поляков. Что это обозначает? Пассивность русских? Их готовность идти на убой? Их обреченность вечному страху?
Но, может быть, текст намекает, путем своеобразной антифразы, на нечто мало привычное в разговоре о сталинской культуре - ее установку на «благородные» образцы средневековой рыцарской культуры. Традиция этой установки очевидна: и Буонарроти, и Бланки мыслили организацию революционеров по образцу ордена (и оба были близки розенкрейцерству). Известно, что Сталин называл партию рыцарским орденом. Центральным понятием рыцарской культуры является честь. Символика чести органически входит в сталинский дискурс.
Сталинская фраза, украшающая лагеря: «Труд в СССР есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства», - фраза «рыцарская» по духу.
Жан Делюмо связывает со средневековым и ренессансным культом чести два понятия; одно из них - месть, возмездие; проступок, нарушение должно караться, иначе затрагивается честь тех, кто, зная о нем, не дает ему должного отпора; второе понятие - страх, страх потерять честь. Этому страху с точки зрения этой культуры подвержен сам Бог. В знаменитом Молоте ведьм, Malleus Malleficarum, сказано, что Господь дозволяет грех, ибо оставляет себе возможность наказания «для того, чтобы
отомстить за сотворенное зло и для красоты мира... чтобы никогда стыд вины не оставался без красоты возмездия»6.
О том, что без ненависти нет любви, знали все члены советского общества. Триада «честь-возмездие-страх» характерна именно для сталинской культуры. Но в ней сосредоточен и дух времени, а не просто сталинский каприз, - о создании «русского рыцарства» мечтал, например, философ Ильин, издавший в Харбине в 1934 году книгу под названием «Творческая идея нашего будущего».
В такой перспективе весь рассказ Шаламова построен на травестировании этой «благородной» рыцарской модели и дает один из ключей к пониманию эпохи.
* * *
Приложение: парадигма страха
-----
Рис. 1: Параметры «пространство-время» страха
^^------^пространство
время
внутреннее внешнее
настоящее angoisse
страх-тоска
horreur
ужас-непонимание
будущее terreur реиг
ужас-насилие страх-боязнь
Рис. 2: Параметры «статус-модус» страха
-----
статус
модус
воображаемый реальный
индивидуальный angoisse
страх-тоска
horreur
ужас-непонимание
коллективный terreur реиг
ужас-насилие страх-боязнь
Рис. 3: Сдвоенная таблица
~~~~~~~-~~~4Ш>время страх
пространство внутреннее внешнее
настоящее
angoisse
страх-тоска
horreur
ужас непонимание
индивидуальный
будущее
terreur
ужас-насилие
реиr
страх-боязнь
коллективный
воображаемый реальный
^\модус
статус
__________
Примечания
1 Те прокаженные... что вселяют ужас всем людям (Шатобриан).
2 Стоит отметить, что уже существуют и «биоэстетика» и «биопоэтика», созданные по образцу «биосоциологии», основатель которой Эдвард 0. Уилсон (Edward 0. Wilson. Biosociology, 1976) считает, что многие культурные явления можно объяснить непосредстненно природными биологическими инстинктами, запрограммированными в генной памяти.
0 «меметике» (теории «мемов», культурных аналогов генам) см. в кн. R. Dawkins.
The Selfish Gene. New York, 1975; M. Biedrzycki. Genetyka kuttury. Warszawa, 1998. Мы здесь не прибегаем к этой теории, которая, в частности, утверждает, что мода возникает в результате распространения реальных «культурных мемов»; речь идет о болезни как объяснительной модели, «эпистемологической метафоре» для литературы.
3 Jean Delumeau. La peur en Occident (XlVe-XVIIIe ss.), Hachette. 1999 (Fayard, 1978).
4 В. Набоков. «Ужас», в кн.: H. Попова, сост., Страх. «Страшный» рассказ русских и зарубежных писателей. М.: Книга и бизнес. 1993. С. 253, 255.
5 В. Шаламов. Прокаженные // В. Шаламов. Колымские рассказы. Лондон, 0PI, 1978. С. 624. Далее сноски на страницы этого издания даны в тексте.
6 0 зарождении «страха свободы» в послегреческом мире см. Е. R. Dodds. Les Grecs et I'irrationnel. Champs-Flammarion, 1977. C. 243. О «страхе свободы» см. ст. Семена Глузмана. Русская мысль. 28 авг. 1980.
7 Цит. по: Jean Delumeau. Op. cit. С. 276.
____________________
* Для просмотра таблиц см. версию pdf
http://dl.dropbox.com/u/9178411/L_Geller.pdf