Отрывок из монографии Валерия Компанейца, подводящий итог его анализу шаламовской прозы. Из книги "Русская социально-философская проза последней трети ХХ века", 2010
_________
"В плане полемики с морализаторскими тенденциями русской классики В. Шаламов перекликается, на наш взгляд, с работами тех европейских мыслителей XX века, для которых особое пророческое место нынешнего столетия в мировом историческом процессе было очевидно: «Закатом Европы» О. Шпенглера, «Новым средневековьем» Н. Бердяева, «Восстанием масс» X. Ортеги-и-Гассета, «Духовной ситуацией эпохи» К. Ясперса, «Прощанием с прежней историей» А. Вебера, «Концом нового времени» Р. Гвардини.
Так, например, немецкий философ и теолог Р. Гвардини считает, что наука и искусство современной эпохи представляют Homo sapiens'a неверно. Все их усилия, по мнению автора «Конца нового времени», направлены на то, чтобы «сделать из человека существо, которое было бы „природой“, будь то даже духовная природа». Не принимается во внимание только одно - то, «чем в первую очередь и безусловно является человек: конечное лицо, существующее как таковое, даже если оно этого не хочет, даже если оно отрицает свою собственную сущность. Призванное Богом, встречающееся с вещами и другими лицами. Лицо, наделенное дивной и страшной свободой - сохранить мир или разрушить его, утвердить и наполнить себя или же бросить на произвол судьбы и погубить. И последнее - не как необходимый элемент в некоем надличном процессе, а как нечто действительно негативное, необязательное и глубоко бессмысленное».
В самом деле, если следовать логике гуманизма XIX века, разделяемой большинством русских писателей, то можно прийти к полной реабилитации личности, обвинив во всех бедах и катастрофах над- и вне- личностные силы, а если и отдельных людей, то с обязательной оговоркой о возможности их перевоспитания. По Шаламову же, зло не надлично, оно в человеке, внутри его, в самой его природе.
В свете вышесказанного становятся понятными слова о невозможности забыть зло и ненужности прощения: «У меня рука не поднимется, чтобы прославить праведника, пока не назван негодяй». Или в более развернутой форме: «Принцип моего века, моего личного существования, всей жизни моей, вывод из моего личного опыта, правило, усвоенное этим опытом, может быть выражено в немногих словах. Сначала нужно возвратить пощечины и только во вторую очередь - подаяния. Помнить зло раньше добра. Помнить все хорошее - сто лет, а все плохое - двести. Этим я и отличаюсь от всех русских гуманистов девятнадцатого и двадцатого века».
Разумеется, все это далеко от оптимизма, которым мы привыкли наделять русских классиков. Но ведь еще А. Блок в статье «Крушение гуманизма» писал о примитивности противопоставления пессимизма и оптимизма, о трагическом мировоззрении как единственно возможном. К писателям-мыслителям с ярко выраженным трагическим складом ума следует отнести и В. Шаламова. Злое, разрушительное, хаотическое начало в человеке, как следует из логики его повествования, способно не просто объективироваться, но абсолютизироваться, принимать вид необходимого, обусловленного чем-то высшим, чьей-то волей или самой природой.
Ад ГУЛАГа, все увиденное и пережитое в нем привели автора «Колымских рассказов» к поистине трагическому признанию: «Отнюдь не Христос», а «Другой» является «хозяином» человека. «Антихрист-то и диктовал и Библию, и Коран, и Новый Завет. Антихрист-то и обещал воздаяние на небе, творческое удовлетворение на Земле».
Подобные мысли, противоречащие традиционным христианским представлениям о добре и зле, отражающие нравственный опыт человечества в перевернутом виде, конечно, могли возникнуть только на «краю» бытия, в запредельных экстремальных ситуациях. Говоря словами Н. О. Лосского, «нравственно-чудовищное» подозрение, что мир «сотворен сатаною» для «пышного расцвета злобы, вражды и взаимного сложного развивающегося, утончающегося мучительства», может появиться лишь у «разбитого жизнью», потерявшего силы в борьбе человека.
Кризисные периоды бытия, осложненные смещением нравственно-философских представлений Шаламова, вполне объяснимы; они вызваны семнадцатилетним пребыванием в сталинских лагерях, запредельными физическими и духовными страданиями, катастрофически подорвавшими здоровье писателя. Так или иначе, автор эпопеи о Колыме, на каких-то этапах жизни признававший торжество Антихриста, утверждавший идею господства зла, перекликался с бытовавшими до него аналогичными посылками. Достаточно вспомнить М. Волошина, одно время разделявшего убеждение, что человечество в своем развитии пошло не по пути Авеля, а по пути Каина. В свою очередь, М. Горький, отвечая на вопросы редактора французского журнала «Европа», утверждал, что дьявол - отнюдь не «мелкий бес» эгоизма и тщеславия, а могущественный Абадонна, «восставший против творца, равнодушного к людям и лишенного таланта».
Попытки выявить мировоззренческое и художническое своеобразие В. Шаламова, отношение писателя к гуманистическим традициям классики вновь побуждают к аналогиям.
Вспомним уже упоминавшегося Р. Гвардини, но на этот раз как автора эссе «О Гете, о Фоме Аквинском и о классическом духе». И у Гете, и у Фомы Аквинского философ обнаруживает способность смотреть на мир «совершенно открытым взглядом, который, собственно, никогда ничего „не хочет“… Этот взгляд ничего не насилует, - ибо насильническим может быть даже сам способ смотреть на вещи. Во взгляде Гете и Фомы есть благоговение, оставляющее вещи такими, каковы они есть в себе. Это - взгляд ребенка, дарованный взрослому. Ему свойственно спокойное доверие к бытию…».
Однако эта же самая характеристика в полной мере применима и к Пушкину, чей гений, может быть, единственный в русской классике был лишен тенденций прямого учительства, менторства, который воспринимал жизнь такой, какой она есть - в переплетениях большого и малого, великого и смешного, жизни и смерти. Не потому ли Шаламов и отделяет Пушкина от последующей русской литературы, видя в последней измену пушкинскому началу? В. Шаламов и Пушкин - большая тема, требующая специального рассмотрения. Но очевидно, что то особое место, которое автор «Колымских рассказов» отводил творцу «Евгения Онегина», определяло положительную сторону мироощущения В. Шаламова и вносило некоторые коррективы в процесс художественного осмысления поставленных выше проблем.
Да, лагерная жизнь казалась непоколебимой в своих антинравственных устоях. Но парадокс заключается в том, что при всей своей внешней незыблемости, система на каждом шагу дает никем не предвиденные сбои, обнаруживая в конечном счете откровенную квазистабильность. Как просто и «естественно» осуществлялись в лагерях убийства наиболее злостных доносчиков, хотя бы «своих» же бригадиров - важного посредствующего звена между зэком и высоким начальством. Здесь действовал не только универсальный макрозакон самоуничтожения, самоистребления зла. Здесь, наряду с этим универсальным законом, наличествовало множество микропричин, одной из которых являлась абсолютная зависимость, беспомощность каждого, которая и оборачивалась беспомощностью всех, что и лишало систему самостоятельности и устойчивости.
Таким образом, волевое управление, доведенное до крайности, превращалось в свою противоположность - безволие. Надежды на доброту и мудрость высокого начальства рушились, так как по большому счету не было не только мудрости и доброты, но самого начальства: каждый начальствующий в любую минуту мог стать зэком, презираемым и отверженным, ибо «у позора нет границ».
Более того, совершенно невероятно, по каким-то фантастическим законам у зэков, испытывавших затруднения при удовлетворении самых элементарных физиологических потребностей, сформировалась еще одна - потребность читать и слушать стихи, которую они удовлетворяли сравнительно легко. Этой потребности, утверждает В. Шаламов, не мог предвидеть даже Томас Мор, строивший свою «Утопию» на учете и регламентации, казалось, наинеобходимейшего («Афинские ночи»).
Отсюда писатель задает вопрос: почему «всемогущий, всесильный лагерный механизм не растоптал» души некоторых людей, «не размолол» их совести? И отвечает: «для лагерного распада, лагерного уничтожения, попрания человека нужна подготовка немалая.
Растление было процессом, и процессом длительным, многолетним. Лагерь - финал, концовка, эпилог». И как следует из художественной логики «Колымских рассказов», это финал человека, давшего волю внутреннему злу, и концовка истории, впитавшей в себя это зло.
Что же касается самого автора эпопеи о Колыме, то он, пройдя через ад семнадцатилетних испытаний ГУЛАГом, на каких-то этапах лагерного бытия утрачивая веру в добро и справедливость, сумел все же, вопреки тлетворному разрушительному воздействию тоталитаризма, остаться в числе тех, кто обнаружил «немалую» духовную подготовку, в ком огромная машина насилия и подавления «не размолола» совести, лучших светоносных качеств души. И свидетельством тому является писательский и человеческий подвиг Шаламова, нашедшего в себе силы мысленно вернуться в страшные годы репрессий, вторично их пережить и создать в память о погибших «Колымские рассказы» - выдающееся художественное творение XX века. Опираясь на беспрецедентный по жестокости и цинизму «лагерный» опыт нашего столетия, писатель сумел открыть новые грани в осмыслении и художественном воплощении трагического аспекта проблемы «личность и история»".
_________
В книге "Русская социально-философская проза последней трети ХХ века", изд. Флинта: Наука, М. 2010
Глава первая. Человек и история: В. Шаламов, А. Солженицын, Ю. Домбровский. Электронная версия на сайте интернет-магазина Книга
Валерий Васильевич Компанеец, доктор филологических наук, профессор, завкафедрой литературы Волгоградского государственного университета