«Дилетант» № 2 :: февраль 2013 г.

Mar 06, 2013 02:30

via roza_movo



АЛЕКСАНДР ГАЛИЧ

1

Александр Галич очень не хотел уезжать из России. Проводы длились месяц, а он все откладывал вылет. Один раз опоздал на самолет - ему принесли другой билет; вообще выпихивали заботливо, упорно. С Галичем в самом деле не знали, что делать, - он был не Солженицын, чтобы его лишать гражданства, и не рядовой диссидент, чтобы сажать. Его лишили работы, исключили из всех творческих союзов, жил он на распродажу своих коллекций и пенсию по инвалидности (54 рубля, после второго инфаркта). Так что выдавить за рубеж - единственный выход. А может, в ГБ чувствовали, что это и есть самое комфортное и безопасное убийство.

Никто Галича не убивал, конечно. Он погиб 15 декабря 1977 года, не в то гнездо воткнув антенну нового немецкого магнитофона и получив смертельный удар током. Но гибель его была предопределена - Галич мучился в Норвегии, Мюнхене и Париже от полного одиночества, не приживался ни в какой среде, страстно мечтал о возвращении, хотя и страшно боялся его... Он мог спиться, а мог погибнуть от очередного инфаркта, мог впасть в депрессию и перестать писать (да уже почти и перестал) - словом, совсем не тот это был человек, чтобы его отсюда выгонять. А оставить тоже было нельзя - он слишком далеко зашел и знал это.

Ничто в его судьбе не указывало на то, что из него получится борец с советской властью. Он родился 19 октября (по другим сведениям - 18-го, но выбрал дату открытия пушкинского лицея) 1918 года в Екатеринославе, рос правоверным советским мальчиком, участвовал в арбузовской студии, в создании столь же правоверной пьесы «Город на заре»... Вместе с ним тот же спектакль сочиняли Всеволод Багрицкий, убитый на войне, и Зиновий Гердт, едва не потерявший на той же войне ногу; вообще из арбузовской студии выросло много талантливейших людей. Галич был успешным советским драматургом, автором десятка нестыдных жизнерадостных сценариев - «Верные друзья» Калатозова принесли ему подлинную славу; была у него пьеса «Вас вызывает Таймыр», квинтэссенция советского счастья, веселая и непосредственная, как и требовал соцреалистический канон, - но при этом с человеческим лицом. Песенки он сочинял с юности, но по-настоящему увлекся этим делом с 1959 года, когда появилась «Леночка»; с 1962 года он пишет сатирические, а потом и вполне серьезные песни - тут возникают легенды о том, что он сидел (хотя никогда не сидел) или воевал (не воевал из-за порока сердца, служил в театре, ездил с ним на фронты). Слава его растет, хотя никогда не перешагивает за пределы довольно узкой интеллигентской прослойки. Постепенно он впадает в зависимость от этой кухонной славы, хоть и ненавидит ее; очень скоро он понимает, что отступать некуда, замолчать нельзя, сдаваться стыдно. Так во второй половине шестидесятых пишутся его лучшие вещи - после которых он и оказывается в безвыходном положении: оставаться нельзя, уезжать самоубийственно. В 1973 году он принимает крещение, крестит его о. Александр Мень. Но ни среди диссидентов, ни среди православных, ни среди советской интеллигенции он уже не мог быть своим - Галича вообще любить трудно. Воздавать должное - легко, а вот признавать своим... Очень уж он хорошо все понимал про себя и эпоху, и песни его никому не льстят. Всегда ведь хочется к кому-то примкнуть, а у него не получалось. Для одиночества же - какое оказалось по плечу Окуджаве, скажем, или Бродскому - он слишком мягок, слишком зависим, слишком актер, наконец.

И сам я его не любил поначалу.


2

Связано это было с тем, что - как часто бывает с автором полузапретным - его образ для меня заслонялся его поклонниками, которых и сам он терпеть не мог. Фрондирующая кухня, страшно гордая своей причастностью к запретному, была, увы, заметной частью прекрасной и разнообразной культурной среды семидесятых. Галич воспринимался этой кухней как собственность, и сам об этом спел:

Зазвонил телефон, и хозяйка махнула рукой, -
Подождите, не ешьте, оставьте кусочек, другой, -
И уже в телефон, отгоняя ладошкою дым, -
Приезжайте скорей, а не то мы его доедим!

Понадобились годы, чтобы понять, до какой степени ему отвратительны именно такие поклонники, присвоившие его, казалось, бесповоротно; чтобы осознать трагедию человека, который по природе своей как раз принадлежит к большинству и к нему же адресуется - а оказывается голосом не самой приятной и вдобавок совершенно чуждой ему прослойки. Думаю, никто из российских бардов не подходил так, как Галич, именно для массовой популярности, для самой широкой аудитории, - но ему в этой аудитории было отказано. ТУТ сплелись факторы объективные и субъективные - но собственной его вины здесь, я думаю, не было никакой. Его песни не получили такого распространения, во-первых, из-за своей сложности и даже, пожалуй, виртуозности - а главное, за них уже можно было серьезно пострадать, это тебе не Окуджаву переписывать.

Конечно, Окуджава как был, так и остался для меня на первом месте. Песня Окуджавы - почти народная, фольклорная, по-фольклорному амбивалентная, а Галича - при том, что у него есть вещи гораздо более талантливые, - все-таки авторская. Окуджава из собственной песни устранен, и ее можно хорошо спеть чужим голосом, а Галича чужим голосом не споешь. Окуджава объединяет - Галич разъединяет. И потому он остался собственностью немногих, не особенно симпатичных ему самому.

Галич - не сноб, это важно. Галич всегда воевал со снобизмом и бравировал демократичностью, но демократичность эта была подлинная. «Как всякий барин, он находил общий язык со всеми», - рассказывает Ким. Он и начинал как автор самой что ни на есть демократичной литературы - пьес и сценариев. И первые стихи его и песни демонстрируют такую же открытость. Главное же - заветная тема Галича как раз интеллигентская, несколько даже набившая оскомину: чувство вины перед народом, тоска по нему, желание с ним слиться. Сноб этой вины не чувствует, у него вообще плохо с самокритикой. А Галич, как в лучшей своей, вероятно, «Балладе о стариках и старухах, с которыми автор жил и отдыхал в санатории etc», все время хочет сказать: «Я такой же, как и вы, только хуже». В конце этой вещи формулирует он - с обычным блеском - не то диагноз, не то девиз: «И живем мы в этом мире послами не имеющей названья державы». Это, конечно, не только про Россию - он таким же чужим послом чувствовал себя и в Норвегии, и во Франции, - но про Россию в первую очередь, потому что так называемая интеллигенция среди так называемого народа ровно так себя и ощущает, и перемен тут не предвидится.

Галич вообще сочувствует человеку труда, а не презирает его. Это отношение может показаться презрением только тому, кто везде ищет врага. Две песни, в которых портрет большинства нарисован горько, сочувственно, с подлинной болью, - знаменитый «Вальс его величества, или Баллада о том, как пить на троих» и не менее знаменитое, но куда более простое посвящение Петру Григоренко «Горестная ода счастливому человеку». В «Горестной оде» все понятно:

А я гляжу в окно на грязный снег,
На очередь к табачному киоску,
И вижу, как счастливый человек
Стоит и разминает папироску.
Он брал Берлин! Он, правда, брал Берлин,
И врал про это скучно и нелепо,
И вышибал со злости клином клин,
И шифер с базы угонял «налево».
Он водку пил и пил одеколон,
Он песни пел и женщин брал нахрапом!
А сколько он повкалывал кайлом!
А сколько он протопал по этапам!
И сух был хлеб его, и прост ночлег!
Но все народы перед ним - во прахе.
Вот он стоит - счастливый человек,
Родившийся в смирительной рубахе!

«Вальс» тоньше, и эмоция в нем амбивалентнее:

И где-нибудь, среди досок,
Блаженный приляжет он.
Поскольку - Культурный досуг
Включает здоровый сон.
Он спит. А над ним планеты -
Немеркнущий звездный тир.
Он спит. А его полпреды
Варганят войну и мир.
По всем уголкам планеты,
По миру, что сном объят,
Развозят Его газеты,
Где славу Ему трубят!
И грозную славу эту
Признали со всех сторон!
Он всех призовет к ответу,
Как только проспится Он!
Куется Ему награда.
Готовит харчи Нарпит.
Не трожьте его! Не надо!
Пускай человек поспит!

Тут, конечно, изначальная художественная задача - сличить величие гегемона, каким представляют его потрясенному человечеству, с бедным и жалким его статусом, каким он стал к началу семидесятых; рассмотреть в упор получившегося Нового Человека - и в понятном ужасе отшатнуться. Но Галич не отшатывается, вот в чем дело; по свидетельству того же Кима, он любил шалманы, его там принимали за своего, любил он и выпить, и закусить, плавленым сырком, и выслушать историю, из которой потом получится, допустим, «Песня о синей птице». И тот, стоящий рядом с ним, наливающий, пьющий, а потом засыпающий среди досок, - он заслужил свой здоровый сон. Потому что и Берлин действительно брал, и этапом действительно брел, и ишачил сорок лет, пока не доишачился до нынешнего своего состояния. Действительно, не трожьте его, не надо.

Вот это смешанное отношение к Гегемону проявилось и в «Больничной цыганочке», чуть ли не самой трогательной из его песен. Там, если помните, начальник по собственной вине спьяну чуть не угробил себя и шофера - за баранку схватился, про Сталина орал, - и лежат они оба в больнице, и шофер до какого-то момента бравирует тем, что нет у него никаких привилегий, а у начальника - «а там икра, а там вино, и сыр, и печки-лавочки». А сам он - «У меня ж ни кола, ни калачика, я с начальством харчи не делю»... Все это ровно до той поры, пока Маруся-хожалочка не сообщает шоферу в коридоре: «Твой начальничек сдал упаковочку, у него приключился инфаркт». И тут выясняется, что перед нами классический случай Стокгольмского синдрома - «в острой гнойной форме», как сказал Пелевин: начальничек-то - единственная родня, которая у этого шофера есть, и единственный смысл его жизни. «Нет, ребята, такого начальника мне, конечно, уже не найти!» Ведь, действительно, странно получилось в этой стране: начальство у них, у детей, все отняло. Они росли словно в огромном детском доме, где никого не было ближе сумрачного воспитателя. И они полюбили этого воспитателя, и общность участи заменила им духовную близость, и они не могут друг без друга обходиться! Особенно остро у него это в песне, которая и серьезней, и надрывней «Цыганочки», - «Желание славы»; обрамление ее мне как раз не особенно нравится - есть в нем искусственная ажитация, - а вот сама песня, «справа койка, слева койка», - это высокий класс. «Погуляем полчаса с вертухаем, притомимся и стоим отдыхаем. Точно так же мы гуляли с ним в Вятке, и здоровье было тоже в порядке». Тут, правда, уже не Стокгольмский синдром, а общий диагноз, рак, общее чувство увядания, когда уже не до выяснения отношений, - вся страна в упадке. Но вертухай перед смертью успевает сказать: «Жаль я, сука, не добил тебя в Вятке». Так что вражда бессмертна, она всех переживет. И поверх этой вражды - «сынок мой по тому по снежочку провожает вертухаеву дочку». Вот тут гениально - падает на всех этот объединяющий, все отменяющий, все скрывающий снег. И никакого вечного счета, никакого страшного суда, никаких принципов.

Галич именно об этом, а не о Сталине, - как и Окуджава о жильцах, а не о черном коте. И потому он не устарел совсем, хотя в девяностые казалось, что актуальность его потускнела. Сейчас, напротив, он кажется мне самым актуальным из бардов. И школьники мои, что интересно, разделяют эту оценку. Они только спрашивают, что такое топтун. Но реалии-то выучить недолго.

3

Именно из-за этого парадокса, который так Галича занимал и чаще всего бесил, - из-за сходства, родства начальничков и подчиненных, из-за отсутствия принципов и полного неверия в историческую справедливость, - он так ценит людей, у которых принципы все-таки имеются. Не идейная непримиримость - нет, этих он как раз заклеймил: «А бойтесь единственно только того, кто скажет - я знаю, как надо». Нет. Но принципы, не позволяющие все простить и со всем смириться, принципы, не позволяющие гадить себе на голову. Про это у него не так много - «Тонечка», скажем. Обязательно нужна какая-нибудь одна «не предавшая и не простившая». Та, кто не будет гулять с вертухаевым сынком. Остальные - они примирились: «Я подвою, как шавка, подскулю, подвизжу». Они даже, как генеральская дочь из другой замечательной баллады, готовы умиляться сучку-шоферу - все-таки любит! Но должны быть и те, кто не прощает, кто не забывает, кто осмеливается на отдельность. И таковы у Галича, по русской традиции, именно женщины - мужчины встроены в социальную иерархию и тем по определению растленны. А женщины - Тонька или Принцесса с Нижней Масловки - осмеливаются на роль демонстративного, гневного аутсайдера. Жалко, что «палитицкие» песни Галича вспоминают чаще, чем «Принцессу»:

И все бухие пролетарии,
Все тунеядцы и жулье,
Как на комету в планетарии,
Глядели, суки, на нее...
Бабье вокруг, издавши стон,
Пошло махать платочками,
Она ж, как леди Гамильтон,
Пила ситро глоточками.
Бабье вокруг, - сплошной собес! -
Воздев, как пики, вилочки,
Рубают водку под супец,
Шампанское под килечки.
И, сталь коронок заголя,
Расправой бредят скорою:
Ах, эту дочку короля
Шарахнуть бы «Авророю»!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А между тем пила и кушала,
Вложив всю душу в сей процесс,
Благополучнейшая шушера,
Не признающая принцесс.

И когда он заклинает ее - «Держись, держись!» - это вечная его нежность, вечное сострадание к пижонству, не путать со снобизмом.

В «Новогодней фантасмагории» есть и еще одна важная проговорка: «поросенок с бумажною розой, покойник-пижон», с которым в конце концов перепутали запретного барда, главное украшение стола. «Покойник-пижон» - точная автохарактеристика, особенно если учесть, что Галич писал «Новогоднюю» в тот печальный свой период, когда, так сказать, уже примерял смерть и пытался на себя глядеть из будущего: «Бояться автору нечего - он умер сто лет назад». О Галиче-пижоне я слышал много, в том числе от людей, знавших его и любивших, и звучало это у них чрезвычайно одобрительно. Михаил Львовский - автор «Вагончиков» и «Глобуса» - восхищенно признавал: «Галич был пижон - и красавец!» «Галич был барин, а достался снобам», - еще жестче говорила Инна Туманян, создатель «Когда я стану великаном» и «Соучастников». Пижонство, поза, неотступная мысль о том, как ты выглядишь, - это, может, и очень дурно, и уж, во всяком случае, советская власть нам без устали это внушала. Но с другой стороны - это единственный реальный стимул не стать сволочью. Забота о лице.

И Галич пижонил, и его пижонство не дало ему сломаться. Эстетика - последнее прибежище этики, последняя ее защита. Люди красивого жеста - вот герои Галича; на них он уповал - и сам был из них. Его картинность, его выпендреж, его поза, словечки, игра в аристократа - без этого он бы элементарно не выдержал, сдался.

4

Сравнение с Окуджавой неизбежно, это сравнение по многим параметрам, но упираемся мы все в ту же обозначенную Мережковским вечную разницу между аристократами и интеллигентами. Окуджава - наследник пушкинской традиции, аристократ. Убеждений нет - есть предрассудки. Честь выше совести. Чувства вины перед народом или чернью - не бывает. Сам при подчеркнутой скромности и самоиронии - строг, замкнут, к себе не подпускает, не пьет, гордо повторяет чье-то высказывание о себе «С ним не пообедаешь». Если не хочет петь - не уговорит никто. Выступает скупо. От КСП дистанцируется. Пишет либо гениальные вещи - либо совершенно беспомощные. Политических песен не пишет, имя Сталина не упоминает, и звук, который он транслирует, - из каких-то гораздо более высоких сфер.

Галич, при всем барстве и элегантности, сам над собственным аристократизмом трунил, пересказывая байку о своем знакомстве с Вертинским (Галич в Ленинграде, в гостинице, заказывает шикарный обед - рядом Вертинский берет стакан чаю за три копейки, и официант, старый, еще из бывших, почтительно шепчет: «Ба-а-арин!»). Галич охотно поет по первому требованию. Пьет много и со многими. В поисках среды ездит на фестивали авторской песни и на слеты КСП. Устраивает домашние концерты, ходит в гости с гитарой, знает, что им будут угощать, и терпит: нужен отклик.

Окуджава завидовал Пушкину с его красивой судьбой. Галич завидовал Полежаеву с его несчастной судьбой и поражением на всех фронтах - и, может быть, мера его таланта действительно соотносится скорей с одаренностью Полежаева, нежели с гением Пушкина. Но есть вещи, которые он понял и высказал - и которые Окуджаве были недоступны; и есть минуты, когда самому упрямому (вроде меня) поклоннику Окуджавы ближе Галич, потому что сами мы сегодня - в положении слабом и некрасивом, и любоваться собою нам не приходится.

Перелом в отношении к нему произошел у меня, пожалуй, на «Песне об отчем доме», которую я знал, конечно, но как-то не вслушивался. Смысл ее не так прост, как кажется. Одно время мне виделась тут капитуляция - примерно как в лучшей из поздних песен БГ «Еще один раз». Так все было точно - «Едва ли я вернусь сюда еще один раз», - и вдруг «Есть повод прийти сюда еще один раз»! Так же и у Галича: такая прекрасная иудейская гордость - «Но уж если я должен платить долги, то зачем же при этом лгать? Я уйду свободный от всех долгов, и назад меня не зови!» - и вдруг: «Не зови, я и сам приду». Что это еще за приступ патриотизма после всех поруганий?

Но потом я понял, и на этом, кажется, отношение мое к Галичу переломилось навсегда. В «Отчем доме» и финальной его фразе больше гордости, чем во всех патриотических песнях советского официоза. «Не зови, я и так приду» - это не жалкая попытка отщепенца присоединиться все-таки к большинству. Это четкое и строгое сознание того, что никто не вправе нам советовать, как нам любить нашу Родину, и даже она сама не смеет учить нас Родину любить. Мы придем без всякого призыва, потому что САМИ знаем, когда нам приходить. «Я и так приду» - не потому, что «некто с пустым лицом» мне это предписывает, а потому, что это моя Родина, и не посредникам выстраивать мои отношения с ней; и даже если она сама не поймет меня - я все равно ее не оставлю, потому что я так хочу. Здесь Галич выше всех в своем поколении - и свободнее всех; и эти его слова безусловно останутся в русской поэзии.

Родине же отдельное спасибо за то, что уж чему-чему, а вечной актуальности и даже бессмертию лучших стихов она сама способствует будь здоров.

ДИЛЕТАНТ, тексты Быкова

Previous post Next post
Up