«Дилетант» № 12 :: декабрь 2012 г.

Dec 27, 2012 20:29

via roza_movo



АЛЕКСАНДР КУПРИН

1

Как ни странно, из всех младших современников Лев Толстой по-настоящему любил одного Куприна. Хотя, если вдуматься, что ж тут странного? Толстовские пристрастия как раз логичны и предсказуемы, просто у нас за последнее время сместились критерии, причем в дурную, неправильную сторону. Двадцатый век (как точно сказала Новелла Матвеева, «вообще почти ничего не изменивший к лучшему») отучил нас любить увлекательную, заразительную, эмоциональную прозу, а модернизм почти отменил критерии мастерства; он не был, конечно, в этом виноват, и Малевич не виноват в том, что в своем развитии искусство в какой-то момент уперлось в черный квадрат, но эта логика не отменяет другой, читательской. Толстой любил в прозе не нравственное значение, даже не «единство нравственного отношения к предмету», о котором столько говорил, и не правильную расстановку моральных акцентов, потому что это вообще не писательское дело. Именно так, по-моему, следует понимать эпиграф к «Анне Карениной» - «Мне отмщение, и Аз воздам»; Он берет на себя раздачу возмездий и призов, а нам не надо торопиться с суждениями, не наше это дело. Толстой не любил также «хорошо написанную прозу», потому что «стилист» - вообще сомнительный комплимент; так хвалят глаза и волосы некрасивой девушки, еще Чеховым замечено. Стилистом, то есть виртуозом чисто языковой отделки, называют того, кто не увлек, не захватил, не потряс - иными словами, того, на чей стиль мы обращаем внимание. У хорошего писателя не видно стиля, он не кокетничает им, он вообще не мог бы выразиться иначе. Да и назовем ли мы хорошим стилистом Толстого с его несколько нарочитой корявостью, частыми повторами, избыточностью и густотой? А Достоевский какой стилист? Стилист был Ауслендер, вот это да. Много вам говорит его имя?

Толстой любил Куприна за другое - за то, чем и делается проза; за животную силу и чувствительность, за сентиментальность, за увлекательность рассказа и свежесть взгляда, за радость и наслаждение, передающиеся читателю,- а наслаждается он всем; и собственной силой, и бесконечным богатством мира, и мускульной человеческой мощью, и силой ветра, и всеми запахами. Куприн - школа такого страстного аппетита и любопытства к жизни, что его стоило бы прописывать при депрессии. Толстой его читал семье вслух - этот обычай старинных русских семейств в Ясной Поляне и Хамовниках соблюдался свято; не пропускал по возможности его мелких вещей и нетерпеливо ожидал крупных, делал пометки, отзывался в письмах. Он и бранил его любя, как ругают сына или любимого ученика, который так одарен - и на такое себя тратит! Не понравилась ему «Яма» - «Он негодует, но на самом-то деле наслаждается, и от человека со вкусом этого скрыть нельзя»; но дело было не в быте проституток, которым Куприн действительно, увы, наслаждался, как наслаждался всяким сильным и многоцветным материалом, а в рыхлости, в художественной слабости романа, в котором почти не было любимых купринских героев, сильных и счастливых профессионалов. Прочие же вещи, даже такие проходные, как цирковая мелодрама «Allez!», вызывали у Толстого самый искренний интерес и - высшая оценка художника!- желание профессионально поправить некоторые детали; вообще, сколько помню, такой позыв пробуждали у него два автора - Мопассан и Куприн, оба младшие, оба любимцы, оба очень похожие. Пожалуй, все трое отлично нашли бы общий язык, случись им встретиться в Ясной Поляне,- только Мопассан с Куприным немедленно захотели бы выпить, а Толстой этого и в молодости не любил. Так что по-настоящему поговорить им, вероятно, удалось бы уже с утра, когда все они с похмелья сошлись бы в саду - Куприн и Мопассан, оба атлеты, усачи с бычьими шеями, стонали бы и каялись, а Толстой отечески поругивал бы их: «Ну, хорошо ли? Уже и в самом простом народе просыпается отвращение к пьянству, а вы… писатели…» После чего, вероятно, они отправились бы в купальню, где разговор уже приобрел бы чисто литературный характер.

Куприн, пожалуй, и есть единственный полноправный ученик Толстого в русской прозе. Именно потому, что он никогда не копировал внешние приметы его стиля, не задавался великими вопросами, вообще не философствовал - Куприн перенял главное (ведь не идеология и даже не религия главное в Толстом - все его духовные метания служили лишь тому, чтобы взять новую планку мастерства, научиться писать еще голее и проще). Куприн продолжает в русской прозе толстовскую линию счастья и полноты бытия; «Кто счастлив, тот и прав!» - говорит Оленин в любимой купринской повести Толстого, в «Казаках», и именно после чтения «Казаков» купринский дьякон Олимпий в «Анафеме» (1913) вместо предписанной Синодом анафемы пропел ТОЛСТОМУ «Мно-о-огая ле-е-ета!» - и сорвал себе голос.

Да, кто счастлив, тот и прав. Вся сила, вся радость, вся полнота, азарт, бессмертие бытия - это у нас Куприн, и пил он не от недостатка, а от избытка этого счастья; сентиментальность, влюбленность, мощь простых чувств - Куприн, над Куприным можно хохотать и плакать, с героями Куприна можно советоваться, преодолевая собственные круговороты и бездны. Разумеется, с точки зрения сноба Куприн вообще не писатель, так, беллетрист, ну а с точки зрения Куприна снобы вообще не заслуживают внимания. Еще один похожий на него и воспетый им автор, Джек Лондон, прочитав страницу из модного Генри Джеймса, воскликнул: «Кто объяснит мне, про что все это слово- плетение?!». Я бы, правду сказать, не взялся ему этого объяснить.

У Куприна вообще была эта двойственность, в высшей степени характерная для русского писателя: сочетание болезненного самолюбия и столь же хронической низкой самооценки. Это вещи связанные, конечно. С одной стороны - литературоцентричная страна, престижность самого занятия, упоение собственной силой и талантом; как-никак крупный писатель всегда знает себе цену. С другой - невозможность этим самым талантом прокормиться: даже после революции, произведенной Горьким и его «знаньевскими» сборниками, литературные труды оставались весьма ненадежным заработком, требовалась непрерывная поденщина, и Куприн, известный всей России, вынужден был ежегодно отбывать святочную, пасхальную, рождественскую и иные газетные повинности. Сколько шедевров получила русская литература благодаря этим, как сказали бы нынче, форматам! Плюс, разумеется, вечный комплекс неполноценности из-за того, что ты не модернист, а традиционный реалист, без всякой этой декадентской атрибутики, готики, тумана, экспрессионизма, честный повествователь без эротомании, ЖГУЧИХ тайн и символистских туманов. Грубо говоря, страдания из-за того, что ты не Леонид Андреев. А Леонид Андреев, в свою очередь, страдает из-за того, что при своей фантастической славе он должен вечно дрожать - не вышел ли из моды, и от этой моды он всерьез зависим; и ругают его, как никого другого, прямо-таки поносят, и завидует он, скажем, Куприну с его душевным здоровьем, потому что Куприну-то небось безразлично, ругают его или нет. Он уедет в Балаклаву и запьет с рыбаками, или уедет на Волгу и запьет с бурлаками, или уедет в Одессу и запьет с борцами. Так они все и завидовали друг другу, люто комплексуя, и больше всех - Бунин: он модернистов ненавидел лично, считал шарлатанами. Куприну, пожалуй, действительно все это было скорее по барабану, но беллетристом он себя считать не хотел. А приходилось, и так это и укоренилось в русской литературе: Куприн - хороший писатель, но второй ряд. Беллетрист.

Но беллетрист, осмелюсь напомнить,- это тот, кто пишет бель летр, то есть прекрасно составляет слова. Беллетрист - тот, кого читает интеллигенция, а вовсе не тот, кто поставляет массовую культуру неразборчивым глотателям пустот. Куприн по фабульной изобретательности, изобразительной силе, по эмоциональности и богатству своей прозы, по редкому знанию действительности безусловно впереди большинства современников; в смысле главной писательской способности - увлечь, приковать читательское внимание, поразить силой и напряжением сюжета - с ним может конкурировать только Грин, тоже долго ходивший в беллетристах, но у него оказались влиятельные поклонники, и ренессанс фантастики вынес его в первые ряды. Сейчас, думаю, такого же ренессанса дождется и Куприн - очень уж нашему анемичному времени недостает темперамента, и пишем мы все больше друг про друга. Толстой, скажем, считал, что писателю вообще нельзя писать про писателей. А чтобы про них не писать, надо знать быт актеров, агрономов, борцов, учителей, зубных врачей (он и это попробовал!) и заниматься всем этим не подневольно, с отвращением, как Горький, а с жаром и наслаждением, с каким ребенок играет в пожарника.

Вот это самое и был Куприн, вечно жалевший, что ко всем своим бесчисленным житейским опытам, от французской борьбы до спуска на дно в водолазном костюме, он не может прибавить самого интересного: родить.

2

Сам же Куприн родился 26 августа ст. ст. в Наровчате. Отца он не помнил - тот умер через год после рождения сына; они с матерью переехали в Москву, жестоко бедствовали, она устроилась в богадельню, и в этой богадельне, среди жалких, беспомощных, бесконечно бранящихся, но ласковых к ребенку старух прошло детство Куприна, когда, собственно, и сформировались главные его черты: сентиментальность и больное самолюбие. Мало есть в русской литературе таких слезных страниц, как описание богадельни в «Святой лжи», когда давно опустившийся и оклеветанный чиновник посещает под праздник свою мать, доживающую в доме престарелых, и лжет ей, как успешно все у него на службе, а она утешает его, мол, ей тут прекрасно, и откладывает ему на угощение обязательное яблочко. И тут читательское сердце не протестует, хотя работает Куприн очень грубо и сильно: просто мы слышим, что он и сам плачет. И, не в силах видеть нарисованной им самим картины, пририсовывает утешительный хвостик: а вдруг клеветник раскается, и восстановят чиновника на работе, и возьмет он к себе мать, и заживут они прекрасно, даже тогда целомудренно опасаясь напоминать друг другу о святой лжи? Не хочу принижать американского классика, которого нежно люблю, но сравните вы эту вещь и «Дары волхвов», написанные незадолго перед тем и, возможно, даже известные Куприну (вообще-то у нас переводили О.Генри с 1915 года, но мог же ему пересказать кто-то, знающий английский). «Дары волхвов» - 1907, «Святая ложь» - 1914, сюжетно - ничего общего, но тема одна; и посмотрите, как разрабатывает ее автор американского рассказа, тоже праздничного,- и какую бездну отчаяния и нежности раскрывает перед читателем Куприн, которому в этой вещи, кстати, не изменяет спасительная самоирония! А вспомните другую страницу, над которой рыдало столько поколений русских читателей,- первый день кадетика Буланина в училище! Помните, это там, где ему оторвали сверхпрочную пуговицу, которой он так гордился, ведь ее мама пришивала! «Пуговица отлетела с мясом, но толчок был так быстр и внезапен, что Буланин сразу сел на пол. На этот раз никто не рассмеялся. Может быть, у каждого мелькнула в это мгновение мысль, что и он когда-то был новичком, в такой же курточке, сшитой дома любимыми руками». Я со своих девяти лет этот абзац наизусть помню. Потому что мне знакомо все это, а кому незнакомо - тот лишен какого- то бесконечно важного, хотя и очень печального опыта. Потом, как и его кадет Буланин, он обучался в корпусе, потом служил в пехотном полку, откуда с облегчением вышел в отставку в 1894 году. В армии Куприн научился многому - в частности пить, потому что иных развлечений там не было. «Поединок», принесший ему славу,- вещь вполне автобиографическая и настолько точная, что в советской армии, где я успел послужить, ее не рекомендовали держать в библиотеках. Злоба, тупость, беспросветность, ужас перед любыми изменениями - потому что к лучшему ничто не переменится, постоянный стыд перед солдатами и собой, ощущение тупика, ненависть к себе, офицерам, солдатам, которые человеческого обращения уже не понимают, безнадежно отвыкнув от него,- все это помнит любой, кто читал «Поединок», одну из самых утешительных книг об армии: утешительных, потому что, оказывается, все это уже было и описано, и тем хоть отчасти побеждено. Сцена, где Ромашов плачет вместе с забитым, бесконечно унижаемым, совершенно неспособным к службе Хлебниковым, войдет в любую, самую строгую хрестоматию по русской литературе. Собственно, «Поединок» - вообще первая вещь, в которой Куприн поднимается в полный рост: он и до этого написал несколько неплохих повестей и три десятка замечательных рассказов, но масштаб автора стал виден после книги, которую он писал по прямому приказу Горького. Работа над ней была и счастливой, и невыносимой, поскольку вспоминать все это во всех деталях, которые удержала его звериная, фотографическая память, было отчаянно трудно, а вместе с тем опыт преодолевается только рассказом о нем; Ромашов, конечно, не совсем Куприн, поскольку в Куприне была татарская кровь, кровь князей Кулунчаковых, а стало быть, не было ромашовской мягкости, наивности, даже и кротости. Конечно, Ромашов, как и Куприн, сочиняет зверски мелодраматический рассказ «Последний роковой дебют» (у Куприна был просто «Последний», без «рокового»), и влюблен в жену сослуживца, и мечтает об отставке,- но Куприн с его внезапными, дикими приступами бешенства, злопамятностью, болезненно развитым чувством собственного достоинства, да хотя бы и с его великолепной проницательностью, наконец, не позволил бы так собою воспользоваться и так задешево себя убить. Ромашов - это Куприн, очищенный от всего, что мешало ему общаться с коллегами, а все-таки помогало выжить; Куприн без обидчивости, без злой насмешки, без темной своей изнанки - а изнанка была, иначе страшно представить, во что превратилась бы его жизнь в русской литературе, да еще в реакционнейшую, мерзейшую эпоху, на которую пришелся его расцвет. Как бы то ни было, сочиняя своего Ромашова, Куприн жестоко страдал и постоянно порывался запить, но первая жена, строгая красавица Мария Карловна Давыдова, выпускала его из комнаты ровно после того, как он просовывал под дверь очередную главу; «Поединок» написан как бы на гауптвахте, Куприн был заперт снаружи, сам попросил об этом. Под конец он все же сорвался и последнюю главу, тщательно обдуманную, написать не смог - отделался рапортом штабс-капитана Дица, от которого мы и узнаем о смертельной ране и гибели Ромашова. И так получилось лучше - эмоциональное описание испортило, размазало бы картину. А так - торжествующая казенщина отчета о фактическом убийстве милого, бесконечно трогательного и талантливого человека словно поглотила все, любые надежды, любые сожаления; Куприн не умел и не любил писать эффектные финалы, а тут получилось.

3

Но по природе своей он, конечно, не разоблачитель, точней сказать, не теоретик. Каждое слово его - и так протест против бесчеловечности, и так защита всего наиболее человеческого: надежды, счастья, милосердия, умиления, солидарности. И сильней всего - редкий случай для русской литературы!- выходили у Куприна не сцены унижения и зверства, а праздники, внезапные чудеса, любовь к жизни, восторг, избыток сил. Он как бы дневной аналог «ночного» Леонида Андреева, не уступающий ему по таланту, хотя писать о счастье настолько труднее! Куприн - пусть небрежно и банально подчас написанный, но заразительный и мощный гимн всему, от помидора с брынзой до черноморского баркаса. И то, что писал он все это во времена, больше всего располагающие к самоубийству,- каковой тренд и реализовывался думающей молодежью на всю катушку - особая, исключительная заслуга, нонконформизм высшей пробы.

Надо было быть Горьким, чтобы не понять «Суламифи» - а он совсем не понял, вообще не услышал. Он писал с Капри, как ему стыдно за былых товарищей и единомышленников - именно за Куприна с Андреевым. «Семь повешенных»! «Суламифь!» - негодует он и далее чехвостит Куприна: ««Песнь песней» и без него хороша». Но увидеть в «Суламифи» бегство от реальности, экзотический экзерсис, орнаментальную стилизацию мог только человек, начисто лишенный слуха - либо очень уж давно здесь не живший. В этом его оправдание, он писал это из Италии, забыв, как давит русское небо, особенно в иные эпохи, вовсе, кажется, не предназначенные для жизни. И не сам ли Горький в эпоху такой же общественной депрессии пытался спастись «Сказками об Италии»? «Суламифь» - лучшая купринская вещь о любви, куда цельней и ярче слащавого «Гранатового браслета»; сила страсти тут такова, что эта страсть уже сама по себе - целебное, лучшее средство против русской депрессивной анемии. Как Куприн ненавидел эту безэмоциональность, бледность, малокровие, легко судить по «Ученику», едва ли не самому изящному и ядовитому его рассказу о новых людях, все умеющих, ничего не хотящих. Любой старый шулер - с азартом, с весельем, с лихостью!- лучше этого холодного психолога, берущего силой воли, расчетливой наглостью и абсолютным презрением к человечеству. Презрения Куприн не понимает, не терпит, высокомерие ненавидит - у поколения этих «учеников» никогда ничего не получится. Еще менее склонен он терпеть мелкость души, неумение понимать и прощать, заботу о неприкосновенности собственной чистоты и репутации: «Морская болезнь», в которой социалист-фразер изводит подозрениями изнасилованную жену, тысячу раз обвинялась в клевете на русское освободительное движение, но ведь в русском освободительном движении эта морская болезнь была! Именно этот диагноз Куприн первым и поставил: страх перед жизнью, мелочность, отсутствие той душевной широты и смелости, которые бы заставили по-другому взглянуть на приключившуюся с Еленой драму,- вот это все их и сгубило, освободителей. Теоретизировать могут - жить не могут; за свободы борются - собственной свободы не обретают. И встреча с Лениным, которая так испугала Куприна,- она и была именно встречей с не-жизнью: пожалуй, именно Куприн был единственным из русских писателей, который не мог бы с Лениным договориться онтологически, по самой своей природе. Взгляды, убеждения, политические симпатии - это все вещи вторичные; но когда к тебе приходит писатель с намерением издавать газету, а ты его спрашиваешь «Вы какой же будете фракции?» - это я не знаю что такое. И Куприн увидел в Ленине именно эту бесчеловечную, расчеловеченную энергию падающего камня: «полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности». И он точнее всего описал его глаза - оранжевые, как зрелые ягоды шиповника. Это сравнение еще показалось ему недостаточным, и он упомянул глаза лемура в парижском зоопарке, золото-красные. Он же, в другом тексте, дал самую точную характеристику ленинского темперамента и мировоззрения: «Во всяком социалистическом учении должно быть заключено зерно любви и уважения к человеку. Ленин смеется над этим сентиментальным утверждением. «Только ненависть, корысть, страх и голод двигают человеческими толпами»,- думает он. Думает, но молчит.

Красные газетчики делают изредка попытки создать из Ленина нечто вроде отца народа, доброго, лысого, милого, своего «Ильича». Но попытки не удаются (они закостеневают в искательных, напряженных, бесцельных улыбочках). Никого лысый Ильич не любит и ни в чьей дружбе не нуждается. По заданию ему нужна - через ненависть, убийство и разрушение - власть пролетариата. Но ему решительно все равно: сколько миллионов этих товарищей-пролетариев погибнет в кровавом месиве. Если даже в конце концов половина пролетариата погибнет, разбив свои головы о великую скалу, по которой в течение сотен веков миллиарды людей так тяжко подымались вверх, а другая половина попадет в новое неслыханное рабство,- он - эта помесь Калигулы и Аракчеева - спокойно оботрет хирургический нож о фартук и скажет:

- Диагноз был поставлен верно, операция произведена блестяще, но вскрытие показало, что она была преждевременна. Подождем еще лет триста…»

Лучше и точнее сказать невозможно. Вот поэтому-то ничего и не вышло, хотя столько всего великого, ужасного и даже прекрасного совершилось по пути.

4

Есть запись голоса Куприна - еще сравнительно молодого, сорокалетнего, читает он там свой перевод из Беранже, вообще до последних дней пытался писать стихи и считал поэзию делом более почетным, нежели проза. И вот этот голос - удивительно умный. Трудно это определить - Куприн сам исключительное внимание уделял голосам, тот же ленинский описал очень точно (сильный не по внешности, с запасом скрытой силы, идеальный для трибуны); но даже и не слыша этого голоса, доверительного, с разговорными интонациями, без малейшей выспренности и пафоса, всякий читатель Куприна легко догадается об одной из главных его добродетелей. Умный. Понимающий очень много. Имидж пьяного и злого Куприна - или, напротив, пьяного от избытка счастья - прилип накрепко, да он и рад был этому, потому что мощный, тайный ум светится в большинстве его текстов, нигде не подчеркивается, но внушает читателю изумительное чувство надежности. Ум этот - тоже толстовский, не теоретизирующий (в теориях Куприн беспомощен, как Толстой, знает это и почти не рассуждает, даже в публицистике охотно отвлекается на детали и портреты), но чутье на главное, отбор деталей, способность разбираться в людях и коллизиях - все это у него поставлено идеально. Это ум не бытовой, а вот именно что человеческий, социальный - и потому каждый герой Куприна абсолютно последователен, он ведет себя в строжайшем соответствии со своей, а не авторской логикой. Отсюда мгновенное чувство узнавания, радующее читателя, когда он узнает в купринском герое собственного соседа, врага или себя.

И у него, конечно, как у всякого крупного писателя, было мировоззрение, была своя теория и личная иерархия ценностей, только вслух это почти нигде не проговорено. Основой человеческой личности, ее гарантией от зверства и беззащитности, от злодейства и уязвимости выступает - профессия. Профессионал - столп, на котором стоит все; и Бог у него профессионал, создавший такой прекрасный и богатый мир - резвись и пробуй себя как хочешь. Только люди иногда портят его, но это как раз потому, что ничего не умеют; человек для Куприна - то, что он умеет делать и делает любя. Легендарный рыбак Коля Капитанаки, маленький гимнаст Сережа, чудесный доктор Пирогов, борец Заикин, даже офицер Бек-Агамалов, которым Куприн с Ромашовым оба так любуются, когда он ровно и гладко разваливает шашкой глиняного болвана,- хотя пьяный Бек тут же становится злобной скотиной, да и вообще он ничем не лучше прочего офицерья!- все эти купринские герои потому так очаровательны, что любят и знают свое дело; страшно сказать, он и проститутками любуется, когда они обольстительны, и Тамара у него в «Яме» - идеальная женщина, потому что превосходно обделывает свои дела. Человек, делающий то, для чего рожден,- вот купринский герой, и только профессионализм делает нас неуязвимыми, защищенными при любых обстоятельствах, независимыми, незаменимыми, отважными. Это единственная возможная в России этика. И Куприн уважает любого, кто в своем деле незаменим,- будь то бурлак или артист, солдат или дрессировщик. Ни для кого из русских классиков не была так важна профессия героя, никто не изучал ее в таких тонкостях, будь то работа купца, шахтера или шулера. Или шпиона, как в «Штабс-капитане Рыбникове». О собственной писательской профессии Куприн говорил неохотно. Если Алданову удавалось его разговорить, замечал: «Для писателя первое дело - верстак». Под верстаком имелся в виду письменный стол, большой, крепкий, лучше самый простой, расчищенный от всего лишнего.

5

Купринская этика, впрочем, не сводится к профессионализму. Есть у него особенно любимый школьниками всех поколений рассказ - или короткая повесть - «Звезда Соломона», про то, как скромный чиновник Цвет, любитель разгадывать криптограммы и раскалывать шифры (этому хобби Куприн традиционно уделяет внимание, повествуя о способностях Цвета с аппетитом и уважением), случайно раскрыл секрет Гермеса Трисмегиста и узнал формулу всемогущества.

И что он стал делать? Ничего. Разбогател. Влюбился. Очень скоро всемогущество ему опротивело. И он вернул таинственную формулу туда, откуда она пришла,- в потусторонний мир, получив за это исполнение одного-единственного желания напоследок. Он захотел стать коллежским регистратором.

Вот финальный монолог Мефодия Исаевича Тоффеля из этой повести - личный манифест Куприна: да, вы милый, славный человек, дорогой Афанасий Иванович, но… но! Как вы воспользовались всемогуществом? Вы могли залить мир кровью. Вы могли осчастливить человечество. Вы ВСЕ могли - а что вы делали?! Нет, доброты в этом мире недостаточно, а скромность - так и прямо вредна. Сделать все, что можешь, увидеть все, что получится, испробовать все, понять, почувствовать, проехать, запечатлеть, рисковать, подставляться, чудесно меняться - вот ненасытность Куприна, вот его программа; и как бы ни ценил он доброту, человечность для него не сводится к этому. Человечность - это тяга к чуду, умение сотворить его; лучше бы своими руками. И это тоже сближало его с Грином, любителем и мастером рукотворных чудес вроде «Сердца пустыни». В детстве, насколько помню, меня ужасно раздражал купринский «Слон» - совершенно не детский рассказ, конечно, и как он попал в разряд дошкольного чтения - не постигаю. Его не всякий взрослый поймет. Там - короче, да что я пересказываю, вы помните - там девочка больна апатией, безразличием ко всему, не пьет, не ест. Но она хочет слона. Приносят игрушечного - она брезгливо отстраняется. И тогда ее отец приводит домой слона, договорившись с директором цирка. Слона ведут по городу, заманивают в детскую фисташковыми тортами, слон показывает фокусы, дует на девочку из хобота, позволяет себя обнять. И она просыпается здоровой.

Про что это? А вот про то, что Куприн умеет лучше всего. Человек исчахнет без чуда, но чудо можно сделать. Человеку, ни во что больше не верящему, надо привести слона - что-то огромное, чего не бывает, что не влезет в квартиру, что не вмещается никаким воображением. Но без слона он не захочет жить. И таким чудом для умирающего Куприна было возвращение в Россию в 1936 году, после пятнадцати лет тоскливой и скудной эмиграции.

Он вернулся - и тут же стал прежним. Язвил в ответ на вопросы корреспондентов, ожидавших от него восторга. «Нравится вам здесь?» - «Еще бы не нравилось, крендельки вот дают!» Вернулся в Гатчину, где ему выделили дом рядом с прежней его зеленой дачей. Выпил на радостях со станционным сторожем, который его помнил. Не написал ни строки, славословящей советскую Россию (текст «Москва родная» сочинили за него в «Комсомольской правде», там только одна его фраза: «Даже цветы на Родине пахнут по-иному»). Планировал написать сценарий по «Штабс-капитану Рыбникову». С наслаждением ездил в цирк и на скачки. Умер от рака пищевода через полтора года после возвращения. Эмиграция на него не обиделась - понимала, что свое последнее чудо он заслужил.

Издавали его много, читали охотно, однако на фоне Толстого, Чехова, Бунина он все время смотрелся как-то второстепенно, да и сам был без претензий, смирившись с такой своей ролью уже к десятым годам. Только сейчас, когда так мало стало солнца, витамин его прозы востребован как никогда. Приятели его дразнили: «Если истина в вине, то сколько истин в Куприне»?

Много. Жаль, что главные его истины приходится понимать от противного. Но если б не нынешнее наше бессмыслие и безвоздушие, может, мы никогда бы так и не оценили его щедрого солнца.

ДИЛЕТАНТ, тексты Быкова

Previous post Next post
Up