С первого дня знакомства, Саша казался мне крайне таинственным и совершенно неуязвимым человеком.
Центр тяжести и удовольствия его сознания находился в непонятной со стороны, неопределимой сфере, из которой он изредка возникал, словно бы каждый раз возвращаясь из какой-нибудь экзотической страны.
Другие приходили на вернисажи и дружеские встречи из домов, квартир, офисов, редакций, и только Саша Панов появлялся на людях внезапной вспышкой из ниоткуда, словно бы каждый раз материализуясь заново.
Я не о пьянке и вообще не о бытовой стороне вопроса, так как тогда, когда мы познакомились, он был худ, костляв, глазаст, кудри вились и ниспадали локонами. Занимаясь сугубо литературной критикой, Панов был совершенно тверёз, однако, впечатление таинственности кочегарило в нём и тогда уже на полную катушку.
Так, порой, бывает у людей с вторым, тройным дном, когда под спудом (повторюсь, что не имею ничего конкретного) спрятано недостижимое для всех, самое важное.
И это главное, как теперь кажется, чистый макгаффин, не поддающийся сборке и, тем более, внятной артикуляции.
А ещё у Саши, как у типичного супергероя, замаскированном под столичного ботана, была одна главная супер-возможность и ворох сверх-способностей поменьше.
Во-первых, он мог в любом состоянии рассуждать об искусстве и высоких материях, достаточно связанно и интересно.
А ещё знал всё о всех, осведомлённость его была поражающей. Как и бездонная эрудиция.
Во-вторых, он умел добираться до дома из любой точки и положения (в последние годы, правда, сверх-способность эта начала давать сбои).
В-третьих, и это, пожалуй, самое главное - Саша был совершенно своим на «территории искусства».
В отличие от нас, временно пребывающих в музеи и галереи как на вокзалы или же порталы, пропускающие в иной пространственно-временной континуум и лишь иногда заходящих на «территорию искусства» (поскольку оно по определению - это «то, что не жизнь и того, что в жизни нет») без особенно внятной цели, Саша Панов жил внутри этого заповедника, чувствовал себя там, внутри, не просто уверенно и свободно, но в единственно возможном статусе - «целиком своим».
Даже более своим, чем иной художник или же производитель осязаемых материальных ценностей, способных продаваться за деньги.
Кажется, это именно искусство давало Саше непробиваемую закалку и неуязвимость, позволяющую идти по жизни с гордо поднятой головой, несмотря на все препятствия и сложности, которые Саша сам же себе и создавал, теряя людей, друзей, работы, деньги, здоровье, профессиональные и личные возможности.
Удивительно, как все эти утраты не слишком его заботили, поскольку искусство словно бы давало Панову иммунитет и, как это бывает у кошек, которых Саша очень любил, множество жизней.
Так это было или нет, теперь не проверишь, но что-то ведь позволяло ему идти с гордо поднятой головой и аккуратно причёсанным высокомерием, которое, кажется, лишь возрастало от испытания к испытанию, от работы к работе, от потери к потере.
Мы познакомились с Александром Пановым [при первом рукопожатии, покаюсь, я перепутал его с филологом Сергеем Пановым из первого призыва «НЛО»], в самом начале 90-х, в «Независимой газете», переживавшей пик своего развития и влияния, поэтому литературных обозревателей у нее была целая колода - людей разных талантов и направленностей, чуть позже утилизированных «Экслибрисом НГ».
Скажем, я писал, в основном, про полемически заостренную толстожурнальную литературу (единственно доступную мне область культурных новинок, ровно распределявшихся в до-интернетные времена по всей стране, а, значит, и в моей провинции тоже), Саша, тогда заканчивавший аспирантуру - занимался он Василием Розановым у, если не путаю, Виктора Сукача, поэтому отвечал за высоколобые литературоведческие штудии.
Это обязательство, впрочем, он взял на себя добровольно (на все свои зоны ответственности мы ведь подписываемся сами, никто нас за уши не тянет), так как легко и увлекательно рецензировал он всегда то, что было ему в тот момент интересно.
Именно поэтому Саша так быстро дрейфовал от монографий и Серебряного века к современной поэзии и даже однажды взял, да и открыл существование «Коньковской школы» во главе с Тимуром Кибировым, зафиксированной в ряде остроумных статей.
Саша гордился этим лукавым открытием, отчасти игровым и пародийным, схватывающим дух времени аномальных информационных расширений.
Это сейчас, когда все интеллектуально сложное и гуманитарно значимое сжимается, сужается да съёживается, сложно даже представить вольницу духа культуры 90-х годов, когда каждый день «с неба» (из спецхранов, зарубежных закромов или отечественных архивов) сыпались новые имена, явления, а то даже и целые области знания - поструктурализм, феноменология, деконструкция…
Казалось, что это пиршество новизны и ничем не ограниченных возможностей, будет длиться вечно, из-за чего роль открывателей и толкователей, интерпретаторов и герменевтов тысячекратно возрастала на глазах и важно было не отстать от «повозки истории», требовавшей даже от самых рядовых журналистов нерядовой интеллектуальной сноровки.
Это было время, когда Бодрийяра и Деррида цитировали даже отделы спорта и происшествий, Вячеслав Курицын задумывался о постмодернистском прогнозе погоды, а Александр Шабуров, позже оказавшийся одним из «Синих носов», сочинял для свердловских газет деконструктивистские гороскопы.
Первыми достигли пика возможностей тиражи толстых журналов - Zeitgeist явно отворачивался от литературы в сторону более подвижных видов творческой реакции.
Главный медиум эпохи и передовой край критической мысли перемещались на просторы визуального искусства, возникавшего (повторюсь, что интернета тогда еще, можно сказать, толком не существовало) параллельно новым медиа - ежедневным деловым газетам и еженедельным журналам западного типа.
Свои первые арт-обзоры Саша тоже ведь строил как пародийные пастиши и оммажи, по-доброму высмеивая, например, Сергея Епихина и Андрея Ковалева, которые в конкурентной тогда «Сегодня» переполняли свои рецензии разномастной, не всегда понятной, терминологией, смешивая марксизм с семиотикой и прочими агрессивными новшествами.
Для того, чтобы стало еще смешнее, Саша придумал себе псевдоним Федор Ромер - так реально звали дико популярного газетного обозревателя Серебряного века, тексты которого Панов наковырял, занимаясь разысканием неопубликованного Розанова.
В одной из центральных московских газет, Федор Ромер Серебряного века отвечал за сельскохозяйственные и ветеринарные темы, выстраивая колонки как ответы на вопросы, присылаемые ему фермерами в великом множестве со всех краев Российской империи.
Шутка вновь удалась, вокруг Мясницкой открывались и закрывались галереи, а маска терминологического жонглирования, помогавшая описывать сложные и многовекторные культурологические процессы, происходившие тогда в Москве, намертво приросла к Сашиному лицу.
Ниточка оборвалась, игра началась.
Тем, кто не жил в 90-ые, сложно сейчас представить что contemporary art’a в СССР и даже в пост-СССР не существовало. Вообще. Не было такого явления (области, поляны) в принципе.
Это так же трудно подается осмыслению как выездные визы, неконвертируемый рубль или же запрет на свободную покупку жилья, но факт остаётся фактом: выставки актуальных (читай: живых, всё ещё живущих) художников (почти обязательно членов творческих союзов, куда ещё поди попади) могли проходить только в районных Выставочных залах, вроде Кузнецкого моста или Малой Грузинской.
ЦДХ переживал тогда самые жирные годы своего развития, казался, ну, просто меккой актуальности, в которой сбоку, зачем-то, ещё и пригрузили, в довесок, видимо, вечно пустующие этажи Третьяковки, полные сквозняков и правоверного соцреализма.
Ретроспективы Юккера и Розенквиста, поминаемых теперь постоянно, Гилберта-и-Джорджа, ну или же Раушенберга, случались в ЦДХ нерегулярно и время от времени - основной же нескончаемый поток тёк туда на современное и, в основном салонное, искусство, воспринимавшееся, тем не менее, даже в начальные постсоветские времена, глотком свежего воздуха.
По крайней мере, приезжая в Москву на аспирантские каникулы, первым делом, я спешил не в музеи, но в ЦДХ, авось чего дефицитного застанется.
Если, конечно выбросят: раз на раз не приходилось.
Галерей поначалу не было, ну, то есть, вообще никаких институций (частных музеев, фондов, ярмарок, коммерческих показов, аукционов) не существовало и я хорошо помню момент, когда Айдан Салахова с двумя коллегами открыла первую галерею, которая без затей так и называлась «Первая галерея».
Ее рекламу публиковали все продвинутые журналы, вроде «Театральной жизни» с ее незабываемыми «выпусками молодежной редакции» (справедливости ради: такие же выпуски делали «Искусство кино» и «Театр», а в «Юности» публиковали «Экспериментальные стенды» с поэтами-метареалистами и художниками-сюрреалистами на цветных вклейках).
На Тверском бульваре, в здании «Утро России», наискосок от редакции «Нового мира» (сейчас его оттуда выселяют, некстати), в гордом одиночестве «Первая галерея» просуществовала очень даже недолго, так как скоро, почти почкованием, возникли галереи Гельмана, Овчаренко и Селиной, первая «Риджина» и первая XL, а, главное, появились сквоты - в том числе в снесённом ныне на Якиманке живописно двухэтажном квартале Центра современного искусства.
Марат Гельман соседствовал там через стенку с Борисом Юханановым, а ТВ-галерея, если не путаю, располагалась рядом с офисом Гнатюков «ИМА-пресс», первой акцией которых была рассылка по почтовым ящикам писем Вертера.
Была там еще галерея наивного искусства «Дар», какие-то ещё учреждения, а во дворе иногда варили плов в огромных чанах на всю округу и это тоже обзывалось акцией, хеппенингом и перформансом одновременно.
А потом как резьбу сорвало. Процессы постоянно ускорялись, разбухали, прирастали ежедневными новостями, склоками, скандалами, полемиками, местными классиками, вышедшими из подполья и внезапно ставших видимыми, принципиальными столичными бузотёрами, левыми, правыми (не было, разве что маоистов, а вот трокцистов вполне помню) и многочисленно понаехавшими провинциалами, обращавшими в свою веру даже традиционных музейных искусствоведов, пока в одном, отдельном взятом пост-советском городе, с актуальным искусством, драйвом и движухой не стало «так, как там»...
...то есть на самом что ни на есть диком и загнивающем Западе.
До сих пор, когда я иду по этим несуществующим ныне местам, или же попадаю на Мясницкую площадь к «той легендарной Риджине» с мозаикой Звездочётова по мотивам «Кавказской пленницы» на тылах, ну, или на Полянку, куда переехали потом «Дар» и «Галерея Марата Гельмана», сердце сжимается от того, как все, что мы делаем, видим или говорим, думаем или чувствуем, даже если впроброс и чтобы заполнить паузу, становится историей.
Саша Панов, как и его коллеги из других СМИ, были первопроходцами и шли по первопутку, на ходу изобретая терминологию, дискурсы и жанры…
…точно также, как галеристы, кураторы, продюсеры, журналисты и искусствоведы, впрочем, постоянно меняясь ролями, придумывали все эти стратегии и тактики завоевания мира, глянцевые приглашения, флаеры как в ночных клубах, каталоги на листочках из факса, да и сами эти вернисажи с заветренными тарталетками из песочного теста и вином из бумажных стаканчиков, к которым перешли от бокалов после того, как первые «бешеные» деньги краснопиджачных нуворишей и ценителей с золотыми цепями закончились…
…на вино из литровых пакетов (удобно же, да и дешево) перешли синхронно в целях экономии, вкупе с новыми буржуазными ценностями, самостийной школой рангов обязательно и только по-гамбургу, а также правилами подлинно богемного поведения - демократическими (кстати, слова «либерал» в ежедневном употреблении ширмасс тогда не возникало, возможно, оттого, что соцсетей еще не было, а к власти еще не пришла коррумпированная гэбня?), толерантными, гуманистически и гуманитарно направленными, вполне комфортными для всех, кому contemporary art был важен или интересен.
Кстати, если немного в сторону (а то забуду).
С актуальным искусством ведь у нас произошло тоже самое, что с интернетом и с соцсетями.
Ну, то есть трижды на моем веку происходили схожие процессы расширяющихся кругов явлений, из ничего и с нуля появлявшихся на наших глазах.
Сначала это новое никому не принадлежало и использовалось «чисто по приколу» теми, кто проникся или попросту ближе сидит, «в игровой» и, разумеется, неформальной манере.
«С шутками и прибаутками».
…с актуальным искусством, как и с интернетом и с соцсетями если совсем коротко, произошла одна и та же джентрификация: сначала его напитывали теплом энтузиазма, любви и бескорыстного интереса отдельные, особенно продвинутые личности, потом пришли продюсеры и маркетологи, умеющие монетизировать все, что движется и не движется - они институализируют явление, от которого, в конечном, ничего не остается, кроме птичьего языка и личных воспоминаний, испаряющихся с Якиманки или из «Живого журнала», вместе с реальной жизнью.
Мы тогда, в 90-х, много теоретизировали, спорили о наиболее правильных стратегиях и постмодерне, окончательно и бесповоротно наступившем лишь после ухода Ельцина, о закате эпохи литературоцентричности, соотношении буквы и знака.
Я постоянно говорил Саше, что в словесности критическая рефлексия состоит из того же вещества, что и сама литература, тогда как в визуальных искусствах (а ещё в театре и в кино) критика априори отстает от основного «носителя», однако Панова так перло по нехоженым полям, что про литературу он даже и не вспоминал.
Вторичность, второстепенность, служебность, вспомогательность его не волновали - он всегда почти чувствовал себя главным, как-то заранее понимая, что в новом, цифровом веке искусство уходит от красоты и пластики к концепту и социальной критике. К нарративу...
В последний наш разговор я уговаривал Сашу написать книгу о своей жизни в искусстве, точнее, об искусстве в его жизни, чтоб попытаться разгадать тайну его брони и неуязвимости; Саша почти не спорил, не сопротивлялся, но и не соглашался, уводил разговор в сторону, как это любил делать, и даже мои аргументы о том, что арт-сцена 90-х сгинула без следа, ушла под толщу вод, что Атлантида, его не убеждали…
...книга ему не интересна была, он её в себе уже пережил давно - ещё в прошлом тысячелетии.
Саша же почти мгновенно сориентировался тогда, в редакции на Мясницкой, что в литературной критике ему грозят разве что споры с Немзером, тогда как границы contemporary art’a буквально раскрыты во все стороны света (почему-то вспомнилось, что в школе Панов учил норвежский), биеннале, ярмарки и фестивали никогда не кончаются, точно так же, как и красное вино из бумажных пакетов, ну, и легко сменил русскую народную логоцентричность (а ещё он очень гордился своим дворянским происхождением, круглым ампирным столиком и коллекцией артефактов, которые наперебой дарили ему благодарные художники) на сами знаете что.
Общались мы с Пановым спорадически, до самой его смерти, когда многие смирились с тем, что Ромер - человек конченный и оттого тяжелый, но наиболее подробно я останавливаюсь именно на самом его начале, светлом и исполненным оптимизма, когда он был в силе и зените, уверенный в том, что талантливому человеку - море по колено, а справедливость хоть и имеет отложенный срок, обязательного настигнет того, что жертвовал собой ради искусства.
Талант есть чудо неслучайное, редкое и отзывчивое, крайне нужное людям, пребывающим без профессиональной критической рефлексии (взвешенной, умной, рекомендательной) во тьме мракобесия и глобальных заблуждений.
И если не мы, то тогда вообще кто?
Ведь Саша много раз видел сколько отчаянных экспериментаторов и нон-конформистов, не щадивших живота своего, возвращаются из забвения и небытия под свет софитов и персональные ретроспективы «в ведущих музеях России и мира».
В актуализации некоторых из них он принимал участие, всегда был многоделен, занят, таинственен и неуязвим, покуда, роковым образом, не повредил ногу, попав в чёрную полосу неудач и сложнейших операций, из которых уже не выбрался.
Встречая его на вернисажах последних лет, завидев узнаваемо ковыляющую походку, я каждый раз удивлялся, как ему, бешенной собаке актуального, да теперь и уже какого угодно искусства, не лень претерпевать жуткие неудобства и боли, связанные с посещением выставок на разных концах столицы.
Подниматься и опускаться по лестницам, не предназначенным для инвалидов.
Саше мое удивление понятным не было.
Он его не разделял и продолжал ходить на выставки как на работу.
Точнее, как на свидания с веществом жизнеобеспечения: ему искусство продолжало быть необходимым, даже когда превратилось в рутину и выхолощенную инфраструктуру, занятую производством не новых впечатлений, но расползанием бюджетов и штатного расписания.
Событий на арт-сцене все больше и больше (даже ковидные ограничения мало кому помеха), а вот впечатлений «чтоб дух захватывало» и «небо сначала свернулось, а потом развернулось» всё меньше и меньше.
Тут, конечно, важно не переконцептуализироваться, поскольку «дух 90-х», выражением которого, как я теперь понимаю, и был Федор Ромер (неслучайно ведь, если не путаю, у Саши соцсетей никогда не было, всех этих «наших Фейсбуков» и «уютных Жежешечек», ставших важнейшими приметами нового века) - это одно, а реальный человек, тело которого лежит сейчас в морге - совсем другое.
Для описания Сашиной жизни, оборвавшейся от ковида в больнице сразу же после его пятидесятилетнего юбилея, на который он позвал друзей и коллег, в основном, из тех же 90-х, достаточно ощущения фундаментальной тайны человека, ушедшей вместе с ним.
Той его тайной сосредоточенности и заботы, что позволяла оставаться на плаву даже полностью обмелевшего существования.
Ну, то есть, он сам себя концептуализировал этим прощанием в ресторане с друзьями, на котором, как говорят, и заразился ковидом.
Только теперь становится явным, что Серебряный век, которым он начинал, сформировал и навсегда закрепил внутри Саши неосознаваемые (хотя как знать) основы мифотворчества и принципов жизнестроительства, всех этих «жизнь как текст» и «текст как жизнь»: в случае Саши, за судьбу пришлось расплатиться не только публикациями, но всей своей биографией, однажды, вместе со всей страной, свернувшей с накатанной колеи.
То, что начиналось как игра, весёлая и беззаботная, обернулось судьбой и преждевременной смертью.
Сейчас, хоть байопик про него снимай, Саша кажется мне идеальным героем эпохи, внутри которой остались все главные достижения не только Ромера или меня (если, конечно, говорить не о текстах, но о жизнеустройстве), но и многих других людей, считавших, что восхождение вверх будет вечным и, поэтому, не заметивших, как лучшие дни (пиковые, вдохновенные, максимально насыщенные, свободные) закончились и остались далеко позади.
То, что казалось случайным и служебным, легкомысленным и бестолковым - дружеская прогулка, статья в газете, написанная не от души, но по просьбе редактора, открытая форточка, лишний бокал вина, осетинские пироги или пицца на закусь, нечаянная вписка или же записка, оставленная в почтовом ящике или у двери, подобно кускам янтаря, способны вечно нести в себе воздух схлопнувшейся эпохи, бестолковость которой оборачивается теперь беспрецедентным для России толком беспримерного взлёта интеллектуальной культуры самого высокого разбора и искусства, свободного и пластически выразительного, многомерного как никогда.
Хорошо бы, конечно, издать том Сашиных статей, начиная с задорного филологического цикла посвященного «Коньковской школе» и заканчивая экзерсисами Федора Ромера из всех журналов и газет, где он успел поработать, хотя, ведь и статьи, подобно любой «документализации перформанса», не способны раскрыть сокрытого в кулисах секрета его жизненной силы, переходящей в хроническую немощь, странного декадентского, что ли, обаяния и даже харизмы, взращенной на самовольном воздухе Марьиной рощи, культурной рефлексии, его иронии и самомнения.