Под песню Ив Монтана «La vie en rose» («Жизнь в розовом свете»)

Nov 04, 2015 14:30

Что они делали там, втроём на пятом этаже, под самой крышей, в квартире забитой книгами и пахнувшей хомячками? Никто не знает и уже не узнает, не вспомнит.

Инна Берлянд хотела стать певицей. У неё действительно был сильный, пронзительный голос, который она демонстрировала при всяком удобном, но, чаще, неудобном случае. Будто забывшись, она начинала петь и, словно бы, преображалась - выпрямляясь, точно внутри у неё вибрировала туго натянутая струна. И даже лицо Инны разглаживалось, становилось самозабвенно красивым. Обычно она копировала Аллу Пугачёву, которая в то время, кажется, имела отношение к каждому человеку в Советском Союзе. Точнее, каждый житель советской империи имел к Пугачёвой собственное, сугубо личное отношение. А у Инны, к тому же, лились и вились волосы, совсем как у певицы на обложке пластинки «Зеркало души», переворачивавшей сознание - раньше, до Пугачёвой, никто не думал, что можно петь так, что ли, чисто и так точно, от своего собственного имени, без каких бы то ни было примесей «партии и правительства», «общественного идеала» и учёта посторонних людей. Пугачёва пела так, если она совсем одна на планете и голос - единственное, что может спасти её от тотального одиночества.

Инна пела иначе. Глядя в окно последнего этажа , за которым, кажется, всегда распутица-весна или поздняя осень*, она будто бы пыталась прислониться к внутреннему столпу голоса, самому сильному, что в ней было. Запевая, она, закрыв глаза, начинала форсировать голос, наливавшийся объёмом и крепнущий с каждым мгновением, становившийся едва ли не видимым, осязаемым, материальным. А сама Инна точно пыталась раствориться в этом звучании, перелиться в него, отдать ему всю свою детскую плоть.

Вася рисовал Инне концертные костюмы, из того, что видел в «Мелодиях и ритмах зарубежной эстрады» или у Аллы Пугачевой, чьи достижения казались ему такими же манкими, как глянцевый импорт (те же самые диски из коллекции товарища Берлянда), только располагались не где-то там, в открытом космосе, но почти рядом, хотя и такие же недосягаемые как любая заграница (заграничье)** . Подобно режиссёру, совмещённому с продюсером, он как бы ставил Инне концертные номера, глядя на происходящее глазами стороннего и скептического зрителя. Инна тогда была влюблена в одну незатейливую песенку Александра Зацепина из телефильма «31 июня» про Чарли, так ловко танцевавшего чарльстон, что никто, даже дракон, которого нужно было победить, не мог перед ним устоять.

«С той поры прошли века, помнят Чарли-чудака, это он, придумал, он, лучший танец всех времён…»

После чего Инна, разумеется, пускалась в бешенный, неуёмный пляс, которому было явно мало место в пушкарёвской комнате, но танцевала, угловатая оглобля, настолько неловко, что хотелось отвернуться или закрыть глаза. Вася наставлял дебютантку так, точно за его спиной, как минимум, хореографическое училище; точно он единственный знает как нужно. Эта уверенность, причём в самых разных жизненных сферах, и дальше вела его по жизни, точно существовала предзаданность единственно возможного оригинала, который можно подглядеть одним глазком, транслируя знание о подлиннике в окружающий мир. Впрочем, с подругами Вася позволял себе быть несерьёзным и много кривлялся, наставничая Инне. С некоторым недоумением он замечал, что, в этом заступе на чужую территорию, его никто не останавливает и, таким образом, можно внедряться в подкорку той же Инне всё дальше и дальше*** . Тем более, когда Пушкарёва пристально смотрит и уже непонятно, что у неё на уме. Васе грезилось восхищенье умом, демонстрируемым как бы исподволь, применительно к конкретному поводу.

- Инна, ну, ты и дура, хотя бы и Пугачёва, - как-то сказал он соседке, та запомнила, затем часто повторяла, но не по злобе, а оттого, что смешно.

Не то - Пушкарёва, цеплявшаяся к словам, требовавшая досконального отчёта обо всех подтекстах. Девичья настороженность, переменная, точно вода, впрочем, сменилась полным приятием после пытки откровенностью, тогда казавшейся Васе последней. Предельной. Как-то сидели, маялись от безделья, пока разговор вдруг не вырулил на обиды. Каждый делился своей и Вася вспомнил минувший новый год. Родители ушли в гости, оставив его вместе с дедом Савелием, живущим внутри каменных воспоминаний. Савелий был молчалив и безынициативен, если дело только не касалось чая и старушек, с которыми он знакомился в парке на аллее пенсионеров. Потеряв жену пару лет назад, орденоносец Савелий не желал окончательно превращаться в старика, вот и знакомился с одинокими бабушками для того, чтобы жить свою жизнь, а не доживать, дожёвывая минувшее. Ну, или же, что ближе к истине, если она есть, ему было не слишком уютно в сыновней семье, принявшей его на постой, но не в сердце. И, оттого, обтекавшей старика вежливым непониманием, загруженностью повседневными делами, да-да, равнодушием.

Пару раз Савелий находил себе пассию и исчезал на какое-то время из поля зрения улицы Просторной, переселяясь, в поисках лучшей доли, к очередной компаньонке, видимо, точно так же не ставившей крест на своей личной жизни. Впрочем, все такие истории «на стороне» заканчивались примерно одинаково - ещё более сдержанный и молчаливый, дед возвращался через пару месяцев в семью, как если не произошло ничего особенного и он попросту съездил в дом отдыха. Особенно его ни о чём не расспрашивали, в доме Василия было не принято лезть в чужие (чужие!) дела, на которые всяк своё право имеет. Так, пока Савелий не заболел окончательно (это случилось, когда Вася учился уже в старших классах), он постоянно, покуда хватало сил, ходил налево и только потом, когда дедушка слёг, стали известны некоторые подробности его пенсионерских романов.

Развивались они примерно одними путями. Сначала шло по нарастающей, душа в душу, когда каждый делится воспоминаниями (благо - жизнь прожита длинная, много чего накопилось, отложившись внутри) и болью. Затем начинается быт и несовпадения в привычках давным-давно сформировавшихся характеров. Нарастает непонимание, обусловленное опытом, и граничащее с неприятием. А дальше, как с горки на саночках, только вниз и вниз, так как только тогда во весь рост встаёт правда о хрупкой игре двух немолодых людей, уже не способных перешагнуть через отличия. Разница оказывается важнее намерений и даже чувств. Начинаются поиски повода или подвоха.

Дважды Савелий спотыкался о желание спутниц прибрать к рукам всё, накопленное им, несмотря на тотальный советский контроль всего, что только можно, «движимого и недвижимого имущества». Не то, чтобы дед Василия казался состоятельным человеком, просто, как каждый думающий о собственной ветхости и неспособности больше зарабатывать, он же скопил кое-что «на старость». И вот теперь она наступила. Опять же, дом на Украине, продал. Опять же, ветеран войны, с веером льгот. На что Савелий дважды отвечал твёрдым отказом, мол, любовь любовью, но всё останется сыну и внукам, Васе и Ленточке, родившейся ровно за месяц до смерти бабушки Дони, после чего любовная лодка натыкалась на мель, намертво вставая у пустых берегов.

Из очередной отлучки, Савелий неожиданно вернулся в конце декабря, когда все уже отвыкли от соседства с ним, а Василий даже занял комнату, в которой дед спал. Родители ушли на праздник к друзьям, оставив его с малолетней Леной и сонным Савелием. Со старым и с малым. Мол, почувствуй, ответственность. Вася ничего такого не чувствовал, Ленточка спала в кроватке, дед, в кресле-качалке, дремал возле телевизора, он же читал очередной том Дюма, а, может быть, Вальтера Скотта, где рыцари и благородство чрез край, время остановилось. Оно, вообще-то, часто тогда замирало, подобно заброшенной карусели в запущенном горсаду. И оттого, что детство кажется нам безразмерным, нескончаемым океаном без берегов, и из-за особенностей устройства застойной советской жизни, расчисленной на пятилетки и планы, которым не свойственно сбываться.

Оторвавшись от книги, Вася увидел часы: до нового года оставалось каких-нибудь десять минут. Он растерялся, так как стереотип заставлял его сесть за стол с накрахмаленной скатертью, заставленным разными яствами и суетой вокруг, шумными хлопотами родных, в едином порыве готовящих праздник. Обычно к ним приходили гости, одинокие мамины подруги тётя Вера и Минна Ивановна Кромм, папины соученики, ученики и коллеги, но в этот раз все они, видимо, собрались в другом месте, оставив его одного. Тишина навалилась на Васю и подавила сознание. Он стал метаться, толкнул деда и, побежав на кухню, поставил чайник на газ: раз уж взрослых нет, пить нужно чай, тем более, что Савелий пил его постоянно, с вечера и до утра. Причём, самый крутой кипяток - дед пил чай только если вода кипела и пузырилась, ни градусом меньше. Без пузырей, обжигающих дёсны и нёбо, он заварки не пил, отставлял чашку в сторону, вновь зажигал газ и ждал, пока чайник не засвистит в последней истоме. Папа как-то сказал, что чем меланхоличнее человек, тем более горячий чай он пьёт (и наоборот). Вася запомнил, так как это походило на правду, а правда других, совпадая с твоим собственным опытом, устанавливает самый крепкий, из всех возможных, контакт с теми, кто рядом и даже с теми, кто жил в прошлых веках.

Однако времени до боя курантов становилось всё меньше и меньше, вода в чайнике не успевала покрыться мурашками, кажется, она даже не закипела. Дед приковылял на кухню, когда Вася уже разливал по фарфоровым чашкам едва тёплую воду, слабо подкрашенную не заварившимся чаем и кидал туда сахар, который не хотел растворяться в холодной воде и скрипел на зубах, когда Василий, изображая радость, начал чокаться с Савелием. Ленточка так и спала, начался «Голубой огонёк», а сахар хрустел на зубах тотальным унижением, неожиданно продемонстрированным равнодушной судьбой. Вася должен был подготовиться и сгруппироваться, накрыть стол и заменить полноту родительской заботы, полную чашу их доброты, но не смог. Дед хлебал чай молча, потом так же молча пошёл и закрылся в своей комнате. «Голубой огонёк» Василий смотрел один, пока не уснул, а теперь, рассказывая Инне и Пушкарёвой про сахар, скрипевший за зубах, исполнился такой жалости к себе, что разрыдался.

Его утешали, ему стало уютно и даже тепло, как под одеялом. Обида ушла, растворилась, подобно рафинаду, брошенному в горячую воду. Особенно старалась Пушкарёва, точно простые материи давали ей возможность проявить себя. Отвлечённо умствовать, так как Вася или петь, как Берлянд-Бердическая, она не умела, существуя где-то внутри своего тела, где на разных этажах бюрократического небоскрёба, заполненного офисами и конторами, принимались несогласованные решения.

Пушкарёва, кстати, говорила меньше всех, даже когда вечеровали втроём почти за полночь, а разговоры, как реки, текли в самых неожиданных направлениях. Но в понятных, бытовых ситуациях Пушкарёва казалась незаменимой: почти мгновенно реагировала, почти всегда попадая в точку. Ограниченности в ней ещё не было, она всё ещё росла в ширь; берега этой личности не достигали взрослых своих очертаний, поэтому она, в отличие от Инны, с которой уже тогда всё было практически понятно, и казалась такой непредсказуемой, странной.






Из-за чего Требенкуль поссорилась с Пушкарёвой толком никому известно не было - повод всегда найти можно. Случайный взгляд, мелькнувший силуэт, накопленное раздражение. Допустим, Требенкуль не сделала домашку, попросила списать, Пушкарёва замешкалась. Или на большой перемене Марина рассчитывала обсудить с Леной вопросы внешней и внутренней политики, но не смогла её найти, поскольку подруга отошла в библиотеку или же общалась с Инной возле стенда «Наши медалисты», а Требенкуль увидела и топнула пухленькой (ох, уж эта широкая кость!) ножкой. Это же никогда не поймёшь со стороны, что там, на самом деле, между людьми происходит. Особенно если отношения настоящие и, значит, запутанные. Неровные.

Как бы оно ни было, в школу шли подругами, а возвращались уже порознь (благо идти - всего ничего, метров двести, не больше; хорошо жить рядом с учёбой, можно перед физкультурой сбегать домой, переодеться у себя, а не в тесной и потной раздевалке, где любят устраивать тёмные просто так), как сказал бы физик, в ином агрегатном состоянии.

А дальше включается отсутствие «доброй воли», мол, почему это я должна первая сделать шаг навстречу? С другой стороны, интересно же посмотреть, что будет дальше, куда ситуация вырулит и как «противная сторона» себя поведёт, выказав гниль нутрянки, тщательно скрываемой до поры, до времени. Требенкуль затаилась, на время ушла на дно, а Пушкарёва, пожав плечами, отвлеклась на текущие дела, да на Инну с Васей, ничем особенно не пожертвовав - де, если не хочешь, то и не надо.

Тут, между прочим, проявилась одна её коренная черта - соответствовать ситуации, принимать её как единственно возможную. Тактиком она была искушённым, а вот в стратегии, подобно большинству девочек и даже женщин, плавала. Никакой это, впрочем, не фатализм и не приятие судьбы (хотя кто его знает, на самом-то деле, что это такое), но, скорее, отсутствие механизмов, способных сопротивляться обстоятельствам, перепрыгивая «с неба на небо». Увязнув в контексте, тут уже и всей птичке пропасть. Странно, конечно, позволять судьбе волочь себя мордой об землю, однако, не каждому, оказывается, дано умение сгруппироваться, для того, чтобы оседлать волну обстоятельств, а не сопротивляться стихиям, сводящим на нет ход персонального сюжета. Так и в истории с Требенкуль, Лене проще было замкнуться внутри предложенной конфигурации отношений, чем выяснять первопричины конфликта.

Тем более, что внешне мало что изменилось. Одноклассники и мамы не в курсе разлада, к тому же всегда можно включить режим лёгкой рассеянности, объясняющей незамечание подруги, подкидывающей вражду. Можно, разумеется, включить ответную агрессию, став твёрже стены, экранирующей чужой негатив совсем как противоракетная система СОИ и разбить этой «гонкой вооружений» упёртый свой лоб, а можно превратиться в вату, гасящую любой направленный на тебя удар. Пушкарёва выбрала второй вариант. Точнее, что значит «выбрала», он сам так сложился, да даже и не складывался, просто не мог развиваться иначе, поперёк её текучей натуры, приспосабливающей течение к контурам заранее заданных берегов.

Просто теперь она ещё больше спала с открытыми глазами: зона контролируемого сна, оправдывающего любую степень пассивности, расширилась через необходимость незамечания её дорогой Требенкуль, отношение к которой, где-то там, глубоко внутри, совершенно не поменялось. Это на поверхности громы и молнии, ну, а внутри - полный штиль, тишина и покой, позволяющие предполагать, что ссора неокончательна, что это только игры взрослеющего ума, внезапно обнаруживающего собственную физиологическую составляющую. А, может быть, это и не ум вовсе, но что-то иное?

Вечерами они так и заседали, как раньше, на «крыше мира» втроём с Инной и Васей, уходили в отрыв от реальности и того, что осталось за дверью. После ссоры с Требенкуль (Инна и Вася во всём поддержали подругу, так что бойкот вышел всеобщим) отрыв стал ещё сильнее, а стены толще, поскольку внутри первого подъезда перерубили важный коммуникативный канал, связывающий всех со всеми. И дети ощущали это особенно остро. Однако, бодрились и хорохорились, смакуя подробности.

- А скажите, ведь здорово мы тут все без Требенкуль дружим? - Однажды сказала Берлянд**** .

Фраза эта, через какое-то время, стала известна Марине, она даже ей злоупотребляла потом. А когда они с Василием поженились (чего ему бы тогда и в голову не пришло), стала у них чем-то вроде сигнала к примирению. Фундаментом их семейного птичьего языка.

Им же всем, незадолго до этого, телефоны провели (ещё один шажок в сторону всеобщей сытости, обеспеченности и беспроблемного коммунизма), шестизначные номера, точно специально, отличались друг от дружки на одну или две цифры - у кого-то крайние, у кого-то срединные, несмотря на то, что Инна, как известно, в соседнем, втором, подъезде жила. Новая игрушка (им телефон поставили из-за деда Савелия, ветерана войны и льготника, хотя и сдвоенный с придурочной Орловой, постоянно скандалившей, если номер был слишком долго, по её понятиям занят, но зато - свой, с приятной симметрией чётных цифр на конце***** ), понятное дело, на первых порах захватила жителей подъезда, постоянно перезванивающихся с соседями и знакомыми.

Особенно местная АТС раскалялась по вечерам, когда пространство подъезда точно скреплялось дополнительными соединениями кабелей и излучений, проходящих сквозь стены, предметы, сквозь жителей и их неотчуждаемые вещи. Можно было не бежать, сломя голову, на пятый этаж, но переговорить о том, что произошло за день, уже не отвлекаясь на человека и не выпадая из люльки семейного уюта, ставшего кожей (всё-таки, чужие квартиры требуют от нас усилий приспособления, вписывания в незримые, порой, пазы соответствий) и продолжать делать уроки. Или же, напротив, позвонить, чтоб уточнить что-то для школы. Ну, или получить приглашение немедленно подняться, чтобы что-то там обсудить личным порядком.

Требенкуль выпала из общения в самый разгар привыкания к новым коммуникативным возможностям, из-за чего это отсутствие и было таким вопиющим. Невозможность набрать её номер свербела, как незаживающая рана, но, чу, мы не рабы, рабы не мы. Гвозди бы делать из этих людей. Тем более, что набрать номер - вообще не проблема. Если уж так запоносилось (Маринино слово), можно набрать, и молчать в трубку или устроить какой-нибудь розыгрыш.

Инна с Леной несколько дней хулиганили, набирая произвольные комбинации цифр и шутковали на доступном им уровне. Вася внёс в их репертуар пару новых приёмов, вычитанных в чьих-то воспоминаниях. Для этого нужна была газета частных объявлений******, в которой находился кто-то, продающий или покупающий ту или иную вещь. Говорить следовало ровным, отсутствующим, как бы механическим тоном, чем медленнее, тем лучше.

- Здравствуйте, это номер такой-то? Это вы разместили объявление о покупке или продаже того-то? Знаете что, мы хотели вам сообщить, что ничего покупать мы у вас не намерены. И, тем более продавать это вам.

Смешно и страшно: вдруг вычислят - ходили легенды о таинственных определителях номеров, которых тогда, кажется, ещё и не существовало в чердачинской природе. Но это как с легендарной «красной плёнкой», про которую все знали, что она до гола раздевает снятых на неё людей, чего, правда, никто никогда не видел.

С тех пор прошло много лет и в Васиной жизни случались ещё более запрещённые номера, некогда бывшие родными. Адресные книжки подарили нам ещё одно измерение памяти и забвенья - максимально наглядного и, оттого, столь болезненного, больного. Однако, именно ссора с Требенкуль сильнее других запала в душу. Всё от того, что эта невозможность была у него первой.







* - Из окна пятого этажа открывался панорамный вид на пустые, ничем не заслонённые, окрестности: пятиэтажка, растянутая на три корпуса, навытяжку стоит возле щербатого шоссе, сразу же за которым начинается частный сектор, посёлок в трудной ситуации, зажатый между спальными кварталами и промзоной, распространяющейся, расползающейся вширь и вглубь обзора. Туда, где за железной дорогой (начиная путешествие в Москву с вокзала в центре Чердачинска, Вася всегда ждёт у окна, когда они проедут мимо родной пятиэтажки и она, скорее, предчувствуемая, нежели наглядно предъявлённая, не промелькнёт акварельным сгустком где-то на периферии сознания, после чего уже можно стелить купейную постель, пить чай, разговаривать с попутчиками, в общем, «шествовать путём»), точно линией сгиба, отрезается вся оставшаяся Ойкумена. Промзона тянет щупальца и к Просторной, перекупая опустевшие подворья - частники из одноэтажек, уставая от хлопотных личных хозяйств, норовят перебраться в типовые квартиры, не понимая, что теряют при этом остатки (или зачатки) нестандартности, неотформатированности существования. Индивидуальность никому, в нашем классовом обществе, не нужна, от неё бегут, её боятся, хотя, делают вид, что презирают. Тем более, если нужно топить печь, покупать или заготавливать дрова, постоянно возиться на огороде в надежде на скудный уральско-городской урожай. В этом посёлке живёт несколько Васиных одноклассников, все, почему-то, татары. Дима Низамов, Ахметов Ильдар, от которого всегда пахнет сельским хозяйством, навозом, скотиной, скотным двором. Жить на земле в стране тотальной уравниловки, где на тебя косо и с подозрением смотрят как на кулака (читай: врага народа и вредный элемент, вцепившийся в частную собственность и не поддающийся перековке), крайне трудно, поэтому, при первой удачной возможности, перепродают дома и участки баптистам или же под склады.

** - Ведь даже на фильм её «Женщина, которая поёт», шедшего во всех кинотеатрах, было невозможно попасть и профком медсанчасти, в которой работала мама, выделил ей, как передовику производства, всего пару билетов в периферийный кинотеатр «Искра» (впрочем, сам фильм разочаровывал отсутствием внятной драматургии), а на единственный концерт Пугачёвой и группы «Рецитал» (отчего-то певица не слишком жаловала промышленный Чердачинск и на гастроли сюда не приезжала) в громадном дворец спорта «Юность» она даже и не мечтал попасть - такая в городе царила ажиотация, неподконтрольная погоде и, тем более, местным властям.

*** - Васе верили и доверяли и он ещё не догадывался, что это - черта чисто женского мировосприятия, основанного на открытости и постоянных открытиях, позволяющих женщинам развиваться и дальше, всю свою жизнь (в отличие от уже очень рано закрывающихся от мира мужчин, быстро роговеющих сознанием внутри капсулы своей одномерной правоты). Ведь иначе, если ничего не впускать внутрь, невозможно оплодотворить свой сущностный центр и понести миру целостность существования, складывающуюся из заимствований и влияний, вливаний чужого начала.

**** - Ключевое здесь, на мой взгляд, обозначение общности в конкретном месте, вот это «мы тут все», поскольку нам свойственно всех присутствующих автоматически записывать в «хороших людей». Сколько раз замечал: плохие - это отсутствующие другие, которых нет рядом, а те, кто вокруг, вызывают, в основном, сугубо положительные чувства (впрочем, с возрастом это быстро проходит) и «как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». Несмотря на то, что какие-то части конкретно этого коллектива могут отсутствовать на следующей встрече и, таким образом, выпасть из количества «хороших людей». Нам свойственно, вероятно, так устроено восприятие, ассоциировать себя со своим окружением, поэтому злодеи почти всегда остаются за кадром, даже если кадровый состав подвижен и постоянно меняется.

***** - 41-78-22

****** - Явный анахронизм, поскольку такие издания появились лишь в Перестройку, в СССР не было не только секса, но и частной инициативы, обнаруживаемой публично.

брак, музей

Previous post Next post
Up