У Иванова-Разумника выдающаяся судьба, о которой нужно писать книги и снимать фильмы. Удивительное стечение обстоятельств (возможно, "просто" ретроспективно осмысленное талантливым писателем) громоздит один символ на другой.
Начать следует с того, что впервые Иванова-Разумника арестовали ещё студентом в 1901-м году, после чего его на какое-то время выслали. Но позже Иванов-Разумник вернулся в столицы, восстановился в университете, продолжал активно участвовать в литературной жизни. Понятно, что первую тюрьму и ссылку он вспоминает уже пройдя все круги ада советских тюрем (по надуманным и совершенно глупым обвинениям, которые рассыпались «в ходе следствия», из-за чего Разумника даже освободили перед войной, арестовывали и ссылали его неоднократно), а воспоминания о молодости сладки и идеализированы.
Тем не менее, даже с учетом на особенности ретроспекции, описание с вольными нравами «царской охранки», позволявшей арестованным студентам сходки да пиры, выглядит вопиющим контрастом с бездушным совковым конвейером, обезличенным как бы с обоих сторон. Точнее, пытавшемся предельно обезличить как охранников (следователей, смотрителей), так и «жертв режима».
Но не тут-то было. Старая интеллигенция, не менее пламенные и несгибаемые революционеры (эсдеки, народники, меньшевики) даже на гибельном краю не теряли интеллектуального своеобразия, почти автоматически выражающегося в человеческом превосходстве. О чём Иванов-Разумник оставил массу душераздирающих свидетельств. Помимо детально описанного тюремного быта, антисанитарии и запредельной скученности подследственных в камерах с адскими условиями существования, многим стоившим жизни, а ему - здоровья и ранней смерти.
Очередной раз дожидаясь продолжения расследования (вызовы на допросы тянулись месяцами) то на Лубянке, то на Бутырке, Разумник и соседи его по камере организовали что-то вроде просветительского общества, каждый член которого читал лекцию по своему предмету. Изо дня в день, из недели в неделю, пока надзиратели не запретили всю эту просветительскую работу, раскидав лекторов по карцерам.
Когда Разумника арестовали, он работал над публикацией и комментариями собрания сочинений Александра Блока, параллельно участвуя в академическом собрании сочинений Салтыкова-Щедрина (некоторые остроты классика показались следствию контрреволюционными, а публикацию его текстов в приложениях - далеко идущей провокацией, что было вменено Разумнику в дополнительное обвинение). Тихий, архивный человек с ярким, как у каждого неравнодушного интеллигента, прошлым, у которого отняли и уничтожили рукописи и многотомные научные исследования, к которым он стремился вернуться даже после тюрьмы.
И, поразительное, дело - сумел вернуться уже перед самой войной, вновь поселившись в Царском Селе, откуда его, вместе с соратницей-женой, «угнали» в Германию немцы. Иванов-Разумник умер в Мюнхене в 1946 году, восстановив некоторые из своих книг и успев написать новые. В том числе «Тюрьмы и ссылки» - монументальный, выдающийся документ человеческой силы и, можно сказать, пример для подражания (от тюрьмы и сумы в России зарекаться никогда, никому не следует). Но ещё и свидетельство о тупости и абсурдности репрессивных механизмов Советской России, бессмысленных и беспощадных. Читая «Тюрьмы и ссылки» я несколько раз ловил себя на том, что если бы книга эта стала бы известной так, как она того заслуживает, если бы её проходили в школе или, хотя бы, в университетах, поголовье нквдшного скота резко сократилось.
Другая мысль, накрывшая меня во время чтения, впервые сформулировалась ещё когда я читал
блокадные и эвакуационные дневники Евгения Шварца. Описывая бардак и хаос, царящий в осажденном городе, а после - ужасы неподготовленной эвакуации, сознательно или нет, но Шварц показывает полную некомпетентность властей всех уровней, озабоченных лишь показухой и идеологической стерильностью. Десятки тысяч (если не миллионы) смертей лежат на совести бессильных структур советской власти всех уровней, обеспечивающих террор и повиновение гражданского населения, но не условия его (нашего) существования.
Непродуманные правила и указы, максимально усложняющие быт и, в конечном счёте, приводящие к гибельным последствиям - родовое проклятье российского истеблишмента, думающего, что его не коснётся та самая хтонь, в которую, по воле, точнее, безволию и бесправию большевиков оказались вовлечены миллионы ни в чём не повинных людей. Когда не было большой разницы между «воздухом» свободы и «воздухом» тюрем. «..и стены бумажные тонки и некуда больше бежать…» «Тюрьмы и ссылки» специально не фиксируются на ненарочном, но систематическом беспределе, превращающем население огромной страны в заложников, умученных полуголодом и полухолодом, однако, детальные картины повседневной жизни…
Лучше, конечно, всего этого не знать, не ведать, поскольку ничего никуда не девается, всё остаётся, прорастая в каких-то новых, будто бы более современных формах, когда «крымнаш» внезапно оборачивается родовым проклятьем, сводимым к подлой формуле «лишь бы не было войны», которую до самой смерти повторяла моя бабушка. Всё так плохо, что хуже, кажется, уже и не бывает, но отдельно взятый человек, даже выброшенный из профессиональной и жизни и творческой атмосферы (понятно, что Разумника перестали печатать с 20-х годов - и вот прикинь на себя, каково это каждый день существовать внутри запрета на профессию, ведь нужно есть, пить, содержать больную жену, да и самому не опуститься) оказывается сильнее, несгибаемее корявой, на глазок сляпанной государственной системы. И всё бы ничего, можно даже приспособиться к бедной, но честной жизни, как тебя берут и сажают в следственный изолятор.
Про постыдность и глупость обвинений - отдельный разговор. Когда обвинения рассыпались даже без очной ставки (Разумник их постоянно требовал, но ни разу не добился) - ну, не мог человек присутствовать на контрреволюционной сходке в столице, так как в то время жил под постоянным надзором в Саратове, в ход шли обвинения в идеологической неблагонадёжности. Обвинения предъявляли не только за народничество и хождение в народ, но даже за то, что арестованный честно признавался, что не является марксистом.
«Следователь Лазарь Коган со вздохом удовлетворения сказал мне:
- Как приятно иметь с вами дело. С другими часами и днями бьёшься-бьёшься, чтобы вынудить его признание, то он контрреволюционер, а вы вот сразу признаёте, что вы - не марксист…
- Но разве «не марксист» и «контрреволюционер» - синонимы? - спросил я.
- Ну, разумеется! - ответил он с полным убеждением…»
Первый раз Иванова-Разумника арестовали ещё в 1919-м, но там ему повезло случайно столкнуться на одном из допросов с Дзержинским. Поэтому всё дальнейшее существование (тише воды, ниже травы, в академических штудиях) до 1933-го года было под постоянным ожиданием ареста, но, тем не менее, всё ещё относительно свободным и даже весьма плодотворным.
«Значит стать в сторонку и сложить руки? Нет, но делать своё дело. Это дело теперь, при новых условиях и задачах, заключается единственно в работе над старыми и вечными культурными ценностями. Надо не лакействовать, не приспособляться, не чего угодничать, а делать в своей области ту работу, которая переживёт и диктатуру и коммунизм, ибо обе они - лишь переходные формы (что оба и сознают в наиболее видных своих представителях). О себе скажу: как ни скромно моё дело, но в области «культурного строительства» оно ближе к подлинной духовной революции, чем устройство десятка «организационных группировок»…»
Осенью 1933 года Иванова-Разумника опять забирают и после восьмимесячных бдений в одиночной камере, высылают сначала в Сибирь, затем в Саратов, в относительную свободу «на поселении», крутись как хочешь. И тут, конечно, важно сказать о людях, поддержавших семью опального литератора постоянными денежными переводами, на которые он и жена его Варвара Николаевна, выжили. Разумник не открывает имени этого человека (понятно почему), но постоянно рассказывает о тех, кто отказывался дать на него ложные показания (беспримерное мужество просто быть честным), помогал как мог - как та паспортистка, что посмела выдать ему в Саратове, после окончания ссылки, чистый паспорт.
В 1937-м Разумника снова взяли мотали по «камерам предварительного заключения» ещё два года, после чего опять освободили «за отсутствием состава преступления» уже перед самой войной. За пару дней до начала массовой эвакуации его опять вызывают в НКВД, однако, очередная посадка и неотвратимо маячивший лагерь сорвались из-за бомбежек и быстрого наступления немецких войск…
Разумник детально описывает людей, окружавших его из месяца в месяц, технику допросов (его не били), скудный, однообразный тюремный быт и печалится, что многие рукописи не уцелели, всё приходится восстанавливать по памяти, поскольку время идёт и фамилии не всех сокамерников он помнит.
«Намазка на коробке обеспечивает зажигание 52 спичек». Конечно, спичек никогда не бывает 52, а всегда меньше (сколько раз считал!), треть из них не зажигается, а «намазки» не хватает и на половину спичек. Ну кому придёт в голову, сидя за письменным столом, считать или обращать внимание на эту идиотскую надпись. А в тиши одиночки внимание обостряется и всякая мелочь становится интересной. Но надо тут же прибавить, что в тюремном быту спички - далеко не мелось, и нет ничего удивительного в том, что их сплошь и рядом приходится считать и пересчитывать. Бывало так: мешочек с табаком - на полке, трубка - в кармане, а спички все вышли, и тогда часами ожидаешь вожделенного часа появления спичек, стараясь забыть про табак и трубку… Или вот: кто «на воле» будет часами следить за перемещением по стене солнечного луча?»
А, надо сказать, что память у Иванова-Разумника была феноменальная, намеренно развитая шахматными упражнениями и знанием стихов, что, кстати, помогло ему выжить и не сломаться. Уже в Германии он восстанавливал текст «Юбилея», основной части «Тюрем и ссылок», первоначально написанный в 1934 году: «Переписывал мысленно. Прежняя рукопись, большого формата, хранилась в чемоданчике. А между тем новый текст сошёлся слово в слово с первоначальным, написанным за 12 лет до этого!»
Этот, поразительного мужества и интеллектуального упорства ежедневный процесс самосохранения, объясняет, в конечном счёте, для чего нам нужна высокая культура и постоянное самосовершенствование (подобные мысли, кстати, возникали у меня и когда я
читал блокадные дневники Софьи Островской, которая подпитывалась любимыми стихами, когда есть было нечего, а мама умирала у неё на глазах от болезней и дистрофии). Ибо только они способны обеспечить вдумчивое, немеханизированное сознание, лишённое автоматизма - и, оттого, помогающее переживать каждый миг во всей его возможной полноте.
«Между утренним чаем и обедом я «занимался классиками». Когда-то, в гимназические годы, я знал наизусть - от первого стиха до последнего - всё «Горе от ума» и значительную часть «Евгения Онегина». Интересно было, через сорок лет, вновь сделать попытку вспомнить наизусть максимум из них. Два утра занимался я этим - и не замечал, как пролетало время. Остальные пять «утр» ушли на стихотворения Пушкина, Боратынского, Лермонтова, Тютчева, Фета, вплоть до Бальмонта, Сологуба, Брюсова (его поэму «Царю северного полюса» до сих пор помню наизусть), Белого, Блока - и дальше вплоть до Клюева и Есенина. Запас казался неисчерпаемым, особенно если прибавить поэтов, от Гомера и Горация до Бодлера и Верлена - и сколько ещё других. А попытка воскресить в памяти мастерскую конструкцию объёмистых романов Диккенса! А вообще вся мировая литература!
После такой «утренней зарядки» можно было добросовестно заснуть в послеобеденный «мёртвый час». Время до ужина я употреблял потом на осуществление юмористического замысла - самому «написать роман» («написать» - разумеется в голове). Задание было такое: написать большой роман, полуавантюрный, полупсихологический, для самого «широкого читателя», которому осточертела современная беллетристическая продукция. Через неделю был «дописан» до последней точки большой роман «Жизнь Полторацких», и мне теперь оставалось бы лишь перевести его на бумагу, от чего, конечно, избави меня Бог. Совершенно уверен, что «широкий читатель» читал бы его взасос (для него и «написан»). Выйдя на «свободу», я раза три-четыре сделал, шутки ради, опыт: в разных кругах, куда забрасывала меня ссылка, от типично обывательских до более «квалифицированных», я подробно рассказывал этот, якобы недавно прочитанный мною роман (так вот откуда, кстати, такое количество приключенческой литературы и поэм в стихах от бывших арестантов и ссыльных! - Д.Б.). И с каким же захватывающим вниманием меня слушали. «Широкий читатель» на тысячи вёрст не дошёл ещё до последних романов Андрея Белого. Читателю этому по плечу как раз «Жизнь Полторацких».
После ужина вечер посвящался музыке. Я - любитель дилетант, с очень развитой музыкальной памятью. Благодаря ей, я мог устраивать себе симфонические концерты исполняя (разумеется - весьма и весьма «про себя») изысканную программу из произведений от Баха до Прокофьева (извините за сопоставление). Раза два-три я устроил себе оперу, исполняя про себя со словами такие любимые вещи, как «Садко», «Китеж», и «Мейстерзингеры». Каждая из них заняла около трёх часов, так что до окрика «спать!» время прошло незаметно…»
В общем, всем нам ещё есть куда расти. Тем более, что кроме как на себя, нам надеяться не на кого. Жизнь показывает, что уроки советчины оказываются не усвоены нашей душевной страной: их, видимо, способен принять к сведению только отдельный человек, думающий частно и честно. Это как с пониманием смерти - всегда умирает кто-то другой, а не ты (даже такой глубокий мыслитель как В.В. Розанов, записывает, разглядывая толпу на Тверском бульваре: «Неужели ОНИ ВСЕ умрут?». Ну, да, «...с точки зренья комара - человек не умира…»), так же, как виноваты педофилы да педерасты, а меня-то в копилку за что? Поэтому книгу Иванова-Разумника должен прочесть каждый - хотя бы как пособие по самосохранению и самовыживанию в лихие или стыдные, стадные времена.
Я читал её с букридера, скачав в интернете, без какого бы то ни было материального носителя, чистым духом. Она была со мной всюду - в больнице и в троллейбусе, в самолёте и дома, где стены бумажные тонки. Создавая что-то вроде оптического прибора, помогающего мне не терять голову и сейчас, даже когда я читать её уже закончил. Очень даже повышает сопротивляемость организма и социально-ответственный иммунитет, чего я и вам искренне, от всего сердца, желаю.
«Бывают эпохи, когда писатель не имеет право быть публицистом, ибо если можно сказать только полуправду, то она будет вреднее и постыднее полной лжи. Уж лучше тромбонно провозглашать «гром победы раздавайся!» - как это и делают девять десятых современных писателей, - чем монотонно расхваливать лицевую сторону медали, не имея возможности сказать хотя бы одно слово об обратной стороне.
«Индустриализация» лицевая сторона медали, «коллективизация» и миллионы её жертв - сторона оборотная. Ты ничего не смеешь сказать о последней? Молчи же и о первой: бывают эпохи, когда писатель обязан не быть публицистом. Но всё, что касается публицистики, относится и вообще к литературе, и вообще к искусству. Художник должен быть целомудренным в выборе темы и в формообразовании её. Порнография - детская игрушка по сравнению с тем разлагающим души социально-политическим ядом, который особенно заманчив в художественных произведениях и может отравить иной раз целое поколение молодёжи. Вот где именно евангельское слово о соблазне малых сих: лучше бы жернов повешен был на шее его и потонул бы он в пучине морской. Лучше потому, что в последствии, когда придёт время суда истории, жернов осуждения будет повешен на имени этого художника. Кукольники и Булгарины, источая яд патриотической лжи, благоденствовали при жизни, но кто позавидует их участи? Но полуправда - хуже лжи: она заливает гноем души несчастной молодёжи. Зачем же вам, художникам слова и кисти, вступать на этот гибельный путь? Для персональных пенсий, для тётушкиных (= нквдшных) пайков, для житейского благоденствия? Всё это - тлен и прах: да много ли всем вам осталось жизни?
(…)
Надо ли нам, писателям и художникам, не имеющим возможности рисовать обратную сторону медали, вообще складывать руки и отказываться от работы? Конечно, нет. Андрей Белый может писать не «Ветер с Кавказа», а следующие тома романа «Москва»; Петров-Водкин может писать не «Смерть комиссара», а превосходные свои натюрморты; Алексей Толстой может писать «Петра», а не беспомощные публицистические статейки. Что касается меня, то мне цензурой заказаны пути критической, публицистической и социально-философской работы, но остался путь историко-литературных исследований. Если цензура преградит мне и этот путь - перестану писать, сделаюсь корректором, техническим редактором, сапожником, кем угодно, но только не писателем, готовым поступиться своим «я» ради мелких и временных интересов. Ведь «временно бремя и бременно время!» Не будем ни Личардами верными, бегущими у стремени хозяина, ни Дон-Кихотами воюющими с ветряными мельницами. Политическая борьба с коммунизмом бессмысленна и вредна: но ликующая осанна - позорна и постыдна».