Поэзия. Алексей Кубрик. "Медленное зрение травы"

Feb 28, 2024 19:00

Предыдущий герой


Алексей Анатольевич Кубрик. 1959 - 2024. Родился в Москве. Закончил Литинститут (семинар Евг. Винокурова), учился в аспирантуре. Имеет эссеистические работы о поэзии русской эмиграции. Преподавал в лицее историю русской и зарубежной литературы. Занимался фотографией и реставрацией антиквариата. Автор поэтических сборников. Жил в Подмосковье.
Всего на год старше меня, и его уже нет. Парадоксальное сочетание трех слов, вынесенное мною в заголовок, отображает суть поэзии автора, о котором я, к сожалению, не знал до того, как он скончался. Вот такие его стихи, пронизанные чувством единения с природой, что ли... Не знаю, как это сформулировать, да и не надо уже. Поэзию не нужно объяснять, ибо, как правило, это невозможно. Стихи ясные и понятные редко бывают настоящими, до пастернаковской "неслыханной простоты", да и у него наступившей лишь под занавес жизни, даже многим настоящим поэтам далеко, а многие из них в этом направлении и не стремятся развиваться.
В общем, читайте и воспринимайте.

Вдруг выясняется: сирень уже цвела,
и равноденствие пришлось на полнолунье,
и между стёкол тёплая пчела
уже жужжала ветра накануне.
Она меня как будто доплела,
и только за тобой ещё плетётся
ручная скатерть с краешка стола
и фотография мордовника на солнце...

А на размытом фоне дождь грибной
бесплотным образом цепляется к растеньям,
он собирается поссориться с листвой,
ревнуя нас к пчеле с пушистой тенью
и всё же празднуя зелёную грозу...

Обняв тебя как будто бы впервые,
дождь держит взгляд в ладонях на весу
и собирает слёзы золотые.
11.11-14.12.04

* * *

Медленно сбывается мой сон...
В древнем храме с перебитым звоном
я стою под тёмною иконой,
и меня сквозь талый свет с амвона
истончает этот свет и звон.

И одновременно вдалеке,
там, куда уводит колоннада,
припадая к тактам снегопада,
фуги ре-минорная прохлада
так и тает заживо в реке...
В детстве называлось Рождеством:
ночь как ночь, большое время года,
хрипы довоенного комода,
и особым образом свобода,
собранная небом и окном.

Ночь всегда за теми, кто в пути,
как огонь, который дальше света,
как слова случайного поэта:
Что ты видишь там, в стране Завета,
кроме бесконечного “прости”?

В трёх шагах от главного почтамта
рядом с чистопрудной синевой
я родился в год, когда с лихвой
вестники - порхали над Москвой,
странники - рядились в дилетантов,
и деревья, словно музыканты,
внукам смерти пели жребий свой.
1998-2001 гг.

* * *

Кофейный аромат в квартале мясника,
и детский мир, косящий на Лубянку,
лев со щитом, еврей на оттоманке,
не знающий, что он уже зэка,
делящий воблу на клочке газеты...

Неглинную укрыли на века.
Совсем не чувствую, что здесь течёт река.
Сияет всё, но как-то мало света,
и даже сердце бьётся вразнобой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пройти Кузнецкий. Выйти к Моссовету.
В Успенском Вражке вяло закурить,
забыть, что здесь уже не можешь жить,
всего на миг глаза рукой прикрыть
и вдруг войти в блуждающую Лету
с Вергилием из капли дождевой.
1983, 2004 гг.

* * *

В затенённом вагоне, качаясь вдали
вместе с полем, мелькающим сквозь перелесок,
убаюкивая голоса-бобыли...
- Принесите мне чаю...
- Дождливое место
эти ваши Вязёмы, большие, как дым,
перевитый то лаем, то воем собачьим...
- Может быть, не в России...
Сплошные сады,
обнесённые тем, что никто не заплачет
об осмысленно вросших в подзолье корнях,
об ушедших, украдкою в спину крещённых...
И опять о дороге, с которой впотьмах,
может быть, не в России, но без похоронных,
обращается солнце и теплит жнивьё,
и восходит на лобное место с притвором...

Между небом и сотником с мёртвым копьём -
только небо и крест... между вором и вором.
04.02.00

* * *

1
Дыши перед жизнью, дыши!
Читай перед смертью, читай!
Когда ещё голос не минет души,
укрытой в прочитанный рай.

Спроси короля, если видишь Грааль,
поблизости есть ли жильё...
Спроси Парцифаля: заветную даль
насквозь ли разит копьё...

И если во время бессонных ночей
найдёшь хоть страницу огня,
читай перед смертью... Вернувшись за ней,
невольно прочтёшь и меня.
2
Дыши перед жизнью, дыши!
Читай перед смертью, читай!
Когда ещё голос не минет души,
укрытой в прочитанный рай.

И если поёт только то, что умрёт
и выйдет из царства теней,
читай перед смертью... Я предал её,
чтоб ты не погибла во мне.
1988, 2004 г.

Памяти Бориса Рыжего

Значит так, с трудным сердцем восстав ото сна,
выпив кофе, украдкой куря у окна,
или нет, выпив чаю с дурацкой конфетой,
я пишу тебе в блеющем гилью году:
...птичий грипп на подходе, точней, на лету...
Так что жди. Мы толпой. И почти без привета.

Ты ведь тоже в силлабо-тонических снах
с папиросой на бледных, как в жизни, губах
предсказал возрожденье посмертного стиля,
хороня тех, кого не успел схоронить,
а точней, обрывая того, кто, как сныть,
вдоль дороги всю жизнь прорастал, простофиля.

Вдоль дороги, а не по короткой стерне,
чертыхаясь на то, что ботинки в дерьме,
я всё крюка давал, а скосить не пытался.
Ты скосил так, что мёртвые встали легко.
Далеко облако', если с прахом стихов
положить весь тот прах, что остался.

Значит так. Только раз мы гуляли в лесу.
С родниковой водой полимерный сосуд
притащили для чая, о юности пошлой судача.
Есть один и совсем уже подлый сюжет:
мимо барских развалин с поэтом поэт
так себе побродили вдоль бездны и озера плача.

То, о чём промолчишь, то и будет твоею рекой,
над которой покой безысходные тени глотает.
Я люблю не охоту, а просто сидеть над водой
и смотреть, как туман отступает пред краткой зарёй,
и смотреть, как вода иногда и тебя отражает.
25.02.05

* * *

Художник, собирающийся в даль
с мольбертом, термосом, лохматым спаниелем,
с прищуром на лесные канители,
грунтующим природную печаль,
и я, готовый сделать паспарту
его вчера задуманной картине, -
мы встретились случайно на плотине,
и вот стоим и курим в пустоту.

Над просекой блуждающий рассвет
переживает лёгкое сфумато,
чьи тени, как осенние опята,
незримо пожирают силуэт
прибрежных зарослей. На нас течёт река.
Её изгибы, отмели, обрывы
с утра нежны, к обеду суетливы,
а в полночь идеальны для греха.

Чуть дальше - на монашьи клобуки
похожи очертанья перелеска,
и мокрая тропинка, точно леска,
вот-вот порвётся серебром реки.
А если сшить с шептанием тропы
полдневный зной внутри жужжащей твари,
то крылья сложатся, как выпад киновари
сквозь медленное зрение травы.

Болото за деревней Мотыли.
Я каждый раз боюсь спугнуть шагами
лягушку, перепрыгнувшую камень,
столетьями ползущий из земли,
избу, в которой словно не живут,
забор, готовый рухнуть с косогора,
иль жест окна, столь близкий к жесту вора,
крадущего свой собственный уют.

Художник, пристрастивший к мелочам
свой тайный дар двойного воплощенья,
чредой своих обрамленных видений,
он любит “здесь” и плохо видит “там”.
И то, что остаётся вне холста,
так долго молится, так трудно умирает,
что хочется назвать исчадьем рая,
решившего, что значит красота.

Улиткин домик хрустнул под ногой.
Я помню, как я шёл в речном тумане,
перебирая милый хлам в кармане,
не понимая, что иду домой...
Всю ночь мне снилось облако-не-я -
неявный свет, искрящийся, как иней,
свет, каплями блестящий в паутине,
и умный свет ночного бытия.

Пусть музыка случайного жилья
звучала мне то строже, то темнее,
но тот художник выглядит точнее,
когда я думаю, что это тоже я,
но только не прилипший к голосам,
а так, гуляющий себе в пансионате
и улыбающийся будущей расплате
за то, что выдумал себя и здесь, и там.
1-12.04.02

Тарусский альбом

Зелёный кузнечик, а может, цикада
сверлит свой воздух во имя прохлады
вместе с закатом, горящим в сосне.
Там, за беседкой с густым виноградом,
рвущимся вон из тарусского сада,
бабушка ставит цветы на окне.

Это пионы иль жадные астры,
благоуханье их, вроде, прекрасно,
только уж больно цветасто по мне.
Мне больше нравятся запахи дыма
и косогора, ведущего мимо
полуразрушенных барских домов.
Запахи быстрой реки и парома.
Старый паромщик походит на гнома.
Больше не встречу таких стариков.
Рыбу, которую вряд ли поймаю,
мысленно в реку опять отпускаю.
Я не рыбак. Я всего лишь витаю
там, где бывает приличный улов.

В чтение книги, подаренной летом,
я добавляю иные сюжеты,
в странствие долгое - нет, не пущу.
Так и оставлю на белых страницах
бурые листья и бледные лица,
если удастся им не приземлиться,
может быть, позже когда навещу.

Ливень с востока затих водостоком.
Влажным, почти не мигающим оком
смотрит из будки дряхлеющий пес.
Входишь и чувствуешь: варят варенье.
Снова в беседку. Голодное чтенье
сопровождает жужжание ос.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что потерял, то, выходит, и нажил.
Только и вижу, что в ритме пропажи
вытянул тропами пару миров,
растормошил на манер попугая:
Кто-ты-такая? Да, кто-ты-такая?
Я - разлюбившая время любовь.
Я не живу там, где тени из рая
кровом смиряют поющую кровь.

Можно вернуться - нельзя не вернуться.
В старом буфете китайские блюдца
выжили лучше, чем чашки и сны.
Переставляя прошедшее время,
я натыкаюсь на то, что не с теми
был возведён бестиарий зимы.
Не познакомил того, с кем родился,
с теми, кто будет меня провожать.
И невозможно все лучшие тени,
как бы над ними мой голос ни бился,
вместе хотя б на мгновенье обнять.
13.12.01

* * *

Высокий берег меня не достал.
Сын и отец... Лунный обычай
искать беду и терять места
Богом оправленного величия.

Сам по себе сидишь у огня
и переводишь на страх Гомера:
слева - хароновая ладья,
справа - троянистая триера.

Шут выбирает свой звездный час.
Облако спящих. Золото нищих.
Дед из Одессы... Весь этот джаз
был деревянным - останется птичьим.

Берег высокий в знакомой воде.
Полуразвод у мостов и соседей.
Едет по встречной никто и нигде,
умер давно, а по-прежнему едет.

* * *

По простору Лукомора
холод сходит со спины.
Голос из дурного хора.
Дым обещанной страны.
Гнев ползти не то чтоб рядом -
гнев не то чтобы ползти -
бесконечно русским взглядом
извиваться...
День к шести
разъезжает с пьяным гиком,
возвращается домой
к бабам и великим книгам
вечнолишним меж собой.

Между вороном и воском
на игле в сухом аду
ангел возвращенья...
Бог с ним,
с серым ангелом во льду!

Он давно уже не с нами -
еле зримый сквозь дожди,
в небе,
или под ногами,
или просто впереди.

* * *

Мандельштам сидит у камина,
Одиссей стоит у окна.
И прошедшей страны не видно,
и грядущая не нужна.

Не просить, не бояться, не думать.
Глас пустыни стоит на посту,
и отходят зеркальные дюны,
как горбатые сны в пустоту.

Перевод дорогого слова.
Киммерийская пена у ног.
Ежедневно душа Иова
переходит любви порог
и считает свои святыни...

Вавилон построен давно.

Если смерть никого не обнимет -
Одиссей закроет окно.

* * *

Ледяные деревья кружат свет фонарей,
выбирая воздух, которым молчать опасно, -
так предельно ясно теряет героев Борей,
а продольный Нот возвращает их так неясно.

От туманных доспехов сдвинутого ноября
на свету темнеют круги убоя,
и - толпою с пламенем говоря -
очень нравится деревьям любовь героя.

И ущербность ветвей на зоркую пустоту
набегает - глаз не умеет мимо -
ледяные деревья кружатся на свету,
как звенящий меч проклятого Лоэнгрина.

Но герой сидит и рисует лес,
в реку с леском оплывая взглядом...
На акварельные страхи ночных небес
падает снега немыслимая прохлада.

* * *

Осенние лица. Город внутри дождя.
Из вечного инея вырванный монолог.
Ненависть знает, что я не видел тебя
по мокрым созвездьям в лужах около ног.
Ненависть знает: никто меня не просил
жить как попало, путая детство фраз...
Все, что истерто во сне ворованных сил,
не расходится внутри нас.

Учат ли мертвых ползать внутри огня?
Скован ли холод стремительностью реки?
Во имя идущего мимо всего меня
помоги этой женщине, Господи, помоги
знать, что не выжил или не сохранил
из вечного инея вырванный монолог,
по мокрой листве ползущий между могил,
как человек по стеблю неравных строк.

ПАРАЛЛЕЛЬНЫЕ МЕСТА

Застывая живым
двигая воду в шар
и под облаком забывая встречный
затонувший у самого имени дар
чувствуешь как Эдип истому
бесконечной
паузы темных сил
С вечера от себя ни шагу
потому что не умер
потому что не говорил
ничего пухлоногий
сбежав из дому
про ведомую слепотой отвагу

Изо всех доставших меня светил
что-то облаком
ночь
под себя семенит дарами
потому что не умер
потому что не уходил
не ступил от звезд пустоты ни шагу
и сучишь от гордости тронутыми словами
Горизонная вера
Если тиран так щедр
Одномерной природе
чудится исчезая
щурится утро на заготовленный кедр
и подымается вышек стая
и поднимается трясущий листвой народ

я любил
но родина это лес
самый мерный в своем терпении год
потому что не умер
потому что только исчез
рядом с каменной
тишиной прорастая

* * *

нож
ученик
вода
прикосновенье к причине льда
мерцание входит в примерный храм
наследует ужас колодцам и зеркалам

нежная участь
вьющийся караван
белый ветер преследует крылья пчел
и туман
и престол
государство до кучи
все равно престол и туман

одиночество расходится как слюда
нож
учитель
вода

горные истины тонут и не горят

проводившая Иисуса звезда
отражению верные города
две тысячи лет спешат

ВОЗВРАЩЕНИЕ С МОРЯ

До сосновых раздумий от еловой тоски
навстречу поезду птицы летят.
Кажется, что едешь не в сторону, а вниз...
Окнам удается мелькающая земля.

Из падения листвы уехать в недельный снег.
Помнить, что мелко. Помнить, что глубоко.
Из белого шума выбраться без помех.
Обрасти прохладой со скоростью облаков.

В зимующем доме услышать возврат часов,
по сквознякам выдумывая ветра.
Тщательно стряхивать с простыней песок.
На ровном сне ворочаться до утра...

* * *

На порядок совы
выше ответных слов
по соблазну имени
каменному мосту
строй гордыни
дергает нищету
там где жизнь когда-то
вышла из берегов

Белой клятвой
солнцу держать змею
и стрелой
до забвения высоко
На порядок совы
в царстве один Иов
да и тот похож
на мертвое молоко
предержащее совесть
твою и мою

Ветку времени
трудно прижать к груди
В обветшалом храме
трещин кривой паук
Всё над плачем Марии
аляповатый кров
и на синий
на деревянный звук
отвечают идолы
в день пути

Я готов молчать
чуть выше ответных слов
спать в добре
отчаянье теребя
и хотя забыть себя
еще не готов
на порядок совы
я готов разлюбить тебя.

* * *

Наша свобода, как школьные стулья,
сделана в лагерях,
но неизвестно, когда мы уснули,
сладко сопя впотьмах...

По возвращеньи из тьмы повивальной,
сгорбившись над собой,
Гоголь чугунный сидит при бульваре
вместе с широкой страной
и постоянно в своем завещанье
просит не хоронить...

Только умеющий прятать дыханье
знает, когда ему жить.

* * *

Пыльной вороны взлетающий след
при каменном двойнике
Четыре ступени на этот свет
и лучшая тьма в руке

Дом обведенный аллеей осин
в забытую Богом дыру
Я никогда не дышал один
на первое слово "умру"

Так называемый человек
Твердь Вавилона во храм
Сон конвоира
Кувшин для калек
с дьявольского двора

Звания только что не слепец
Семь или девять встреч
Шут полусмерть ведет под венец
и под отчаянье - речь

Надо бы вспомнить что не хранил
и поменять судьбу
Ровно на жизнь впереди могил
небо помнит толпу

Если полюбишь - смотри Орион
Плотью Судного дня
путь муравьиный на вогнутый склон
сможет прочесть тебя

Звездный ночлег от второго лица
шаги Альбинони к реке
Печальней единства Сына-Отца
лучшая тьма в руке

* * *

Говорил долго, чтобы понимать сразу.
Боялся мыслей с закрывшими их глазами.
Видел, как исчезают в приказах
люди с лишними головами.

Не просил о встрече. Не умолял о разлуке.
Бывал себе в глуховатых стенах...
Думал, что есть вездесущие звуки -
оказалась вездесущей только их пена.

Казалось, что меня никто не осудит,
если затеряюсь в чужих "если".
Думал, что бывают мертвыми люди.
Оказались мертвыми
песни.

* * *

Вместо будущего - грядущее
обещает расхожая тьма.
Я любил, и самое лучшее,
что любовь умерла сама

Я любил эти влажные речи,
Эти песни как будто без слов,
Бесконечно дробящийся вечер
в ожидании милых шагов...

Я любил даже холод измены
на уснувшем спокойно челе.
Я любил, если быть откровенным,
всё, что жило со мною во мгле.

Ожиданье как смерть ожиданья.
Призрак, нежно держащий цветы.
Бесконечная легкость желанья
Не имеет своей пустоты.

СЕЛИНА

Когда теряешь право суеты,
ночная птица отпускает время.
Дорога спит. Зеркальные цветы
Едва дрожат у жизни на коленях.

Я лгал себе, что ты была всегда.
Такая ноша не под силу смертным.
Давай вернемся в наши города
и переправим адрес на конверте.

Париж и смерть. Москва и пустота.
Изгнание, так ласково слепое...
Я буду жить у Крымского моста
И засыпать на спасских перебоях.

И почерк мой, отправленный в ночи
На берега твоей картавой Сены,
вернет любовь... Огонь живой свечи
проходит все мерцающие стены.

Я буду жить в немыслимом грехе,
любой мотив, увы, перевирая...
Дорога спит. Весь мир плывет в реке
меж берегами ада или рая.

II

* * *

В талантах шитых нам равнин
опасен лишь один припев -
в нем дети плановых руин
пускают пузыри толпе,
в нем кто не спился
пьет в уме,
чтоб изменяться на глазах,
в нем приблизительный Аллах
ползет по собственной спине,
в нем - как и сочинялось мне --
сидит в породистом холме
геологическая жуть,
и, чтобы память обмануть,
она летает по стране
несократившихся людей...

В талантах шитых нам равнин
с прибитых к дереву вершин
поет неглинный соловей.
И все понятно. Хоть убей.

* * *

Н.К.

Еще я вижу все ее движенья,
еще меня не различает с ней
земное время - плоть да плоть - круженье
приговоренных к точности теней.

Круги расходятся. Надежда неподвижна.
Виолончель и альт ведут домой.
Я был любим. Теперь я только ближе...
Я близок так, что звуки не со мной.

Пока за ритмом меркнущего света
следит смычок в исчезнувших руках,
я чувствую, что выбрался из бреда
и только жизнь оставил при словах.

Для музыки, для камерного срока,
Для оркестровой ямы тех, кто жив,
мое "люблю" тобою одиноко...
Да больно скрипка слухом дорожит.

* * *

Голоса в камышах и дощатый на сваях настил...
Останавливать взор может сон, могут солнце и камни.
Но куда бы ни шел - берега зарываются в ил.
Берегущих дорогу шаги забывают плавно.

От полей до полей - то деревни, то лица и дни,
то опилки пьянеющей к солнечным склонам оравы.
Распевает жара. Поколение плоти звенит.
В каждом звоне обида дороже славы.

* * *

Мама моя не желает шить
и потому живет
там, где я не желаю жить
и жизнь меня не берет.

Мне бы смолчать на худую тщету,
выучить "степь да степь",
сына увидеть сквозь суету...
Жизнь короче, чем смерть.

Черной посудой молчит огонь.
Окна дорогой живут.
Все мне мерещится - только тронь! --
гнилые нити поют.

Мама, поденный ангел семьи,
степями Зайсана живет
так, что еще не рвутся мои
ночи и дни напролет.

Как ты печален, ночной воробей!
Время умеет шить.
В полынной степи дорогих людей
снует горизонта нить.

ДОЖДЬ С ОДНОГО КРАЯ

Любое движение начинает витать в облаках.
Мокнет асфальт. Завтракает детский плач.
На каждый вдох - множество капель, пока
выдыхаешь так, как сказал участковый врач.

Прохожая песенка вертится на уме.
День не проходит - как-то боком стоит за спиной.
Раньше не видеть, не замечать умел...
Всё, что раньше, не желает встречаться со мной.

Видимая жизнь, отправленная, как письмо.
Два года в конверте и больше, пожалуй, нигде...
Вдохновение скоро угробит себя само.
Черные церкви зонтов плывут по воде.

* * *

Там, где у Вас тюрьма да сума, -
там у меня стихи.
Проще всего не сойти с ума
примерно с первой строки.

Внутренний голос последних сил
дальше, чем Колыма.
Что б там возница сдуру ни пил --
метель обернется сама.

Как бы возница ни рвался домой --
сходятся тьма и свет.
Трудно остаться самим собой
там, где тебя уже нет.

Время как первое ремесло
всех нас заволокло.
Там, где у Вас добро или зло, -
там у меня окно,

дерево с небушком сквозь листву.
Птичьи, в общем, дела.
Даже про память я не могу
сказать, что она была.

Время пожрало свои голоса.
Там, где у Вас ни гу-гу, -
Музыка дальше, чем небеса,
ближе, чем слышать могу.

Тянется снежная кутерьма...
Дольше всего умирать
там, где у Вас сума да тюрьма
и вроде бы нечем дышать.

* * *

Мне вернулось что я пересыпан людьми
и песчаный бег легко омывает Лету

Пустота раскрытая изнутри
словно книга на мертвом столе поэта

Но пока мой Авель лезет на сеновал
тьма в душе уже разошлась кругами

Никуда я измены не убежал
и идите Вы с Вашими облаками

Задом к родине
к лесу мглой
на двуглавый день помолясь делами
упокой нас Авель мой
упокой
между звуками и стадами
одиноких чисел

Вящие пузыри
тишина с руками да льды по небу

Мне осталось что я не один
людьми
ужас
ужасу на потребу

* * *

И страна не страна
и жена не жена
и какие-то птицы набитые снегом
даже сын как-то медленно плачет во сне
и душа как окно на бетонной стене
задыхается небом

Бессердечие

молодость

мухи в воде

* * *

Парализованный значением трухи, -
так полый шар над лысиной кумира
подпрыгивать за паузой велит -
ты переедешь к ревностно глухим,
и даже если пылью осенит
самоубийством данная квартира,
и даже если детские глаза
и лес в окне охватывают за-
предельно различимую картину...

Так шерсть сваляли на чужой спине.
...Ласкай, ласкай! ведь ты не веришь мне -
никто тебе не даст запомнить сына.
И как бы ни ворочалась семья
в пушистых лапах разведенного зверья,
ему ходить в растянутой стране,
а ты сжимаешься... И точку ставишь мимо.

* * *

Сердце твое пологой горы
опускают к равнине серой
Из преданий возвращаются люди
обнимают сухие стволы
Бьется в птице древесная удаль
на дорожках заплывшего сада
прохождение мимо или пощада
и неведенья свет и остуда
Окончание века приветствует запах смолы

Вечереет
Четвертая стража
Полугород восходит горой
и в цветения мягкую дрожь
веткой веткой зима нависает
русский блин меж делами порхает
и потом
почему ты не пьешь
в облысевшем с трубой экипаже
или просто с печальной женой

Не глухие миры а вокзальная блажь
Хор свернули как коврик в прихожей
Вместо слов Иоанн за незримой стеной
раздвигает руками домашний мираж

Нерожденные больше похожи
только имени жест им не дашь

* * *

Мне холодно в этом обжитом мире
не потому, что другим тепло,
не потому, что в слепой квартире
я все чаще открываю окно
и задыхаюсь от снежного роя...
Черная иволга в кроне пустой.
Смех за спиной моего героя -
ноющий смех за моею спиной.

Корни да сучья учили Сивиллу
дельфийскому склону трясти головой.
Холодно с теми, кого не убили,
а собаки до сих пор переходят на вой.
Холодно
с вымершими облаками
и затерявшейся в них землей,
потому что к ним мы летели сами,
и каждому из нас напевало пламя:
невесомость гонится за тобой.

* * *

...и вот ни духом и ни сном
ты провалился, словно не был,
в другое по созвездьям небо
таким же, как и здесь, шутом.

Пока все строится и ноет,
учиться собирать песок,
родниться с выпавшей страною
на замираемый восток,
иль просто жить с казенной мамой,
играть природу для людей,
гулять с высокими домами
по гулкой памяти своей.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пророк рождается в хлеву
с тяжелой и неверной тенью,
и каждое его движенье
дается замертво ему.

III

* * *

Ax, как сны зерна зелены!
Как дождливы в своих правах.
Как доверчив к праху весны
прошлогодний осенний прах.
Как затягивает взрослеть
вдоль просторного сердца зерна,
вдоль всего, что больше, чем смерть,
больше жизни и меньше сна.

* * *

Листва теряет дерево заката.
Как по грибы сбежавшая тюрьма,
мир стукачей гуляет воровато,
чтоб всем хватило царского дерьма.

Как будто в ночь подсыпана зола
и белый хор стоит в зеркальной нише.
Нам выпали семейные дела:
быть с каждым эхом все точней и тише.

Так между звезд скользит змея покоя.
Мечты из ада строят новый дом,
и ангелы следят из-за угла,
чтоб млечный вор не вышел из запоя
и не заметил вечность за столом.

* * *

С падающей листвой,
с осенью между небес
я не хочу домой,
мой придорожный лес.

Я не хочу туда,
где без тебя темно,
где не умеет вода
медленно прятать дно.

Птицы твои поют
вроде невысоко...
Мой никакой уют
кончился так легко.

С падающей листвой.
Не открывая глаз...
Может быть, твой покой
знает, где я сейчас?

* * *

Мне хочется лежать под грязным снегом,
опознанным когортой внятных слов
и женщиной, которую не вижу,
и обнимать растерянное время,
не успевая думать об успевших,
не принимая близких им следов:
скорей устать. О, только бы скорее
стать приблизительным,
как горсть песка в кармане,
и видеть отражение причин,
попавших под опеку постоянства.
Вот только
растерявшееся время
да шум вокзальный и рабочий вид
двух рук, читающих о постаревшей лжи,
мне не дают лежать под грязным снегом
и женщину, которую не вижу,
представить так, чтоб свет покинул тьму
и бросился на шею бабе этой,
презрев когорты вечно внятных слов.

* * *

Близорукость в запасе у спящих людей.
Совесть на выпасе у ходьбы.
Небесами мается дом из дверей
от того, что в земле на этаж забыт.

В солнечных лужах - крутые берега.
Дом из окон, зашторенных до весны.
В окнах повторяются облака,
если люди в них не видны.

* * *

Когда бы с умыслом любовники тепла
сидели у огня не так умело
и не нашли доверчивость угла,
в котором слово доконали делом,
мы б жили при цветении болот
и для любой кикиморы заветной
тянули дни блуждающих забот
с угла Арбата до угла Каретной.

Когда бы у ослепших на виду
за музыкой не чувствовать предела,
и на примерном от рождения году,
не презирая собственного тела,
любить одних,
а доверять другим,
встречая сумерки грозы притихшим эхом,
чтоб папиросы предвоенный дым
нас не застал за прирожденным смехом...

Когда бы так:
холопству вопреки
встречать врага бессмертием потери.

* * *

Доброта, как небо, живет постепенно,
чтоб осенних людей тащить на износ,
чтобы выбирать облака и стены
дома, в котором родился и рос.

Пока этот дом меня не покинул,
пока есть комната для каждого дня,
доброта изучает сутулые спины
по тварям с бегущего корабля.

Доброта, как собака, чует заранее
в темной древесине будущий дым,
и поэтому рядом с ее бескрайним
мы ничем подобным не дорожим.

И поэтому к ней непричастное небо -
пока разберутся куда мы поём -
становится ближе ко всем нелепым,
прирожденным думать под мерным дождем.

* * *

Спят мои домашние потери
город-вьюга и земля-осанна
но никто из смертных мне не верит
по словам слепого Иоанна

Как-то зябко мне и одиноко
путник на повозке деревянной
ночь не в ночь
двумерная дорога
тянется по небу Иоанна

Даже птицы улететь забыли
и застыли посреди тумана
Я держу в огне слезу Рахили
белым днем и клятвой Иоанна

Слуги камня
сложенные речи
Как свобода в чреве океана
Только мне с душой не будет встречи
в вечности слепого Иоанна

* * *

Кому он нужен - ранний белый снег?
Белей его, наверно, только горе.
В больничном коридоре взят разбег,
который кончится в таком же коридоре.

Иду в больницу. Снег белее дня.
Белее снега свет больничной стужи.
Колокола Воздвиженки звонят
о том, что снегу человек не нужен.

Жизнь выпадает. Снега рядом нет.
Есть коридор, которым всё уходит.
Один из нас другому смотрит вслед.
Один еще, другой уже - свободен.

* * *

С.М.

Твоя зеркальная дорога,
мое кристальное удушье,
и то, что скрыто так убого,
и то, что видим мы всё лучше,
и расположенные люди,
которых не дано коснуться,-
всё то, что никогда не будет,
коль мы сумеем оглянуться
вдвоем
на невозможный иней -
крылатый и одновременный...

Мы так давно и так отныне,
как наши дети во вселенной.

* * *

Это из моего окна:
старая церковь, дорога, болото,
заброшенное кладбище и типовые дома
тех, кто каждый вечер идет с работы
так, что церковь им не видна.

Все в порядке с друзьями -
каждый вечер могу поехать,
помолчать, поспорить, остаться заночевать.
Иногда мне снится такое эхо,
что кажется: я разучился кричать.

Все точнее выбираюсь из чужой грусти.
Трепыхаюсь в голосах тела.
То, что надоело, скоро отпустит.
Придет то, что другим надоело.

В комнате со мною жила собака
и незаметно для всех умерла.
Примерно тогда же разучился плакать -
не бояться человеческого тепла.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В осенних дорогах по щиколотку вода.
Оглянешься на Орфея - жизнь тебя потеряет.
Если бы знал, не понимал бы - куда...
Но не хватает... Совести не хватает.

* * *

Я почти не умею молиться,
а меня затянула беда,
за которой и лики, и лица
не теряют себя никогда.

С переходом на вечно-лиловый
жизнь твоя не имеет границ,
и восходит предвзятое слово,
не знает растерянных лиц.

Даже камень боится не ветра,
не чужой или мертвой воды,
а незрячего бедного света
от мерцающей в небе звезды.

Где-то рядом и дети, и птицы,
Их так много, что Богу темно...
Я почти не умею молиться,
и раскаянья мне не дано.

* * *

Так в гостях у берега и воды
проступают ночи чужой беды
и, пустой рукой вороша туман,
жизнь твоя кидается на обман,
говорит во всем, что сам виноват -
был бы холод чист, а ребёнок свят...
Ах, какие нам выпадают сны,
если в падшем ритме мы рождены.

Ты прости меня, если сам не свой -
Поцелуй как лед и рассвет пустой --
я войду к тебе, я тебя возьму,
и, как полый дым выбирает тьму,
шебутные страхи, верховный бред,
и в камине пламя, и смерти нет...

На холмах души только первый дом -
королевский блуд да зеркальный стон...
Всё разлука с памятью не в ладу.
Не грусти вослед, я и сам уйду.
И, чужой рукой вороша туман,
верный холод скроется, осиян.
Как твоя луна, так песок воды
упадут с дождем на мои следы...

Ах, какие в нас убывают дни,
если светлым именем мы одни,
если есть такой безутешный дом,
где судьба одна, а луна - вдвоем.

* * *

Как Егор засыпал - приходили цветные поля,
коростель по стволу за широкой листвой пробегала,
удавалась душа, и простая земля
на прозрачное небо дышала.

По прогалине звездной на бледном коне
возвращался измученный воин.
Он прощать не хотел, умирать не умел
и забвения не был достоин.

Не судьбу и не меч удержав над огнем
увядающей брани о тверди,
человек начинается здесь, а потом
он уже одинок и бессмертен.

Даже воин не знает, где наша земля.
Что листва длиннопалому долу...
Два забытых лица, как библейская тля,
собираются в среднюю школу.

Помоги им, Господь, в отраженьях любви,
затеряй их в своем бестолковом,
преходящем, пресущем пасхальной крови,
как ушедшее в музыку слово.

Две звезды перепутали лепет огня.
В наилучшей психее великая сушь проступает.
Земляничное эхо прозрачнее летнего дня
и точнее надмирного рая.

Как предложенный ангелу школьный рассвет -
кипарисом расчерченный город.
Нам ни первой любви, ни спасения нет
в преднамеренном счастье Егора.

Если воин очнется, и бросит коня,
и забудет о детях Эола, -
древним нефом поднимется наша земля
в золотых небесах произвола.

Как Егор засыпал, так и наоборот:
даль Георгия в нас уносило...
Земляничное эхо спокойно
плывет над размытой богами Россией.

* * *

Подбородок пальцами подперев,
задыхаясь от того, что не лжет,
что в глазах по углам - чужие дела,
что слепая ненависть на законных стерв
от себя его увела,
не желая привычно входить в обиход,
и, пока его извиняет мгла,
он падение тянет наверняка,
приближая молчание аонид...
За окном драматическая труха
набирает форму, идет в гранит.
Он читает сидящим напротив судьбу,
как от парт до партий несут "все равно",
и согласный гул врывается на слуху
в духотой задернутое окно.

Подбородок пальцами подперев,
называя сжатые имена,
он читает в глазах то, что здесь давно
переброшено далеко наверх
как с трудом доставшееся со дна.
Видно, бабка его молилась тайком
на такие же лица в белом огне...
Он заходит в укрытый углами дом,
будто жить ему здесь за всех,
спать, уткнувшись лицом к стене,
отражая приставленное "потом",
подходить к вещам и, сметая пыль,
вечно путать муру и сибирь.

За раздвинутым до похмелья столом
эти люди слушали б не его.
Опираясь на брошенный в нем пустырь,
он идет на верное естество,
в лоно - темное, как огни,
перекрученные в зрачках,
как его предпоследние дни
при простивших его дураках

Подбородок пальцами подперев,
и без музыки там, где она живет,
без холеного права спешить домой
и виденьем испытывать мутный блеф,
словно купол - прибитой к губам трубой.
Только днем его выделяет страх.
Он годами не чувствует, где соврет,
обрываясь на самых коротких словах,
изучая спины, как поводырь,
попадая в памятников обвал
точно там, где друзья ушли в перелет
за охрипшим глотком воды.

Спотыкаясь на точке, где прадед - гад
или спутник собственности на грех,
он себя вспоминает как полый смех -
детством спящего в море щенка,
или пеной отброшенного назад,
без вести выданного стиха.

А звучание так удлиняет речь,
что тревогой оставленные глаза
и себя раскачавший за эхом звонарь
прямо здесь - на уровне рук и плеч -
обнимают ничего не сказать.
Остается - последняя к миру тварь.
Остается - выучить, умерев...
Он читает судьбу по корням держав,
ничего, кроме времени, не предав,
подбородок пальцами подперев.

Мой поэторий

литературное, память

Previous post Next post
Up